Из "Записок" графини Роксандры Скарлатовны Эдлинг (ур. Стурдзы)
с неизданной французской рукописи (1829 г.)
Прежде чем начать рассказ о событиях исторических, я должна познакомить читателя с моей собственной историей, дабы он мог судить о моем характере, о моих чувствах и о том доверии, какое он должен питать к этим воспоминаниям.
Подробности, касающиеся моего семейства, должны иметь известного рода занимательность, в каковой нельзя отказать жизни, ознаменованной тяжкими скорбями. Матушка моя (Султана Константиновна) была из роду князей Мурузи, известных в Леванте по своему влиянию на Оттоманскую Порту и по своим отменным дарованиям.
Дедушка мой (Константин Музури), молдавский господарь, выдал замуж старшую свою дочь за моего отца (Скарлат Дмитриевич Стурдза), который по своему рождению и состоянию удовлетворял его честолюбие. Я родилась в Константинополе, и мне было пять лет, когда родители мои решились покинуть страну свою и поселиться в России.
Дедушка скончался вслед за Ясским миром (1792). Нелады, возникшие между матушкой и ее старшим братом (Александр Музури), побудили моих родителей склониться на приглашение русских дипломатов и генералов к переселению в Россию, о чем они потом нередко сожалели.
Огромное состояние их, будучи оставлено на чужие руки, в скором времени расстроилось. Батюшка, от природы склонный к меланхолии, стал поддаваться горести. Ему приходилось для спасения остатков своего богатства пускаться в дальние и трудные поездки, а содержать семью свою в Петербурге было начетисто; и потому он купил себе в отдаленной губернии красивую усадьбу, которая и послужила убежищем для нас, молдавских эмигрантов.
Матушка поселилась в этом поместье с пятью человеками детей. Ума живого и настойчивого, она принялась за новую деятельность, расширяла круг своих познаний, читала, воспитывала детей, предавалась благородному занятию сельским хозяйством. Кругом нас возникли прекрасные сады с произрастениями разных климатов, и окрестные селения благословляли имя моей матери, которая распространяла на них блага, дотоле им неизвестные.
Наше обучение нисколько не терпело от этого поселения в глуши (близ Могилева-на-Днепре), потому что в доме нашем были учителя, присутствие которых оживлялись долгие зимние вечера. Способности наши развивались посреди этой занятой и правильно распределенной жизни; но в то же время уединенность нашего быта и влияние величавой северной природы сообщили нам какую-то мрачную восторженность, которая составляла странную противоположность с мягкостью и подвижностью нашего южного происхождения.
В то время все умы заняты были французской революцией (1793). С утра до ночи слышали мы толки о самых важных предметах и, благодаря этим заманчивым разговорам, а равно и чтению древней истории, составлялось у нас столь же восторженное, как и неверное понятие о том, что происходило на свете.
Искренно благочестивый отец наш с ранних лет внушал нам уважение к религии: но чтение многих философских сочинений потрясло в нас веру: мы сомневались вопреки самим себе, и наше возвращение к смиренному, настоящему верованию последовало лишь тогда, как рассудок начал разгонять туманы, которыми были окутаны наши головы.
Сочинения Клопштока (Фридрих Готлиб) также немало способствовали нашему примирению с Богом. Этот "второй Давид", гений которого состоит в наилучшем ощущении божества, научил нас, меня и старшую мою сестру (?) проникать в таинства искупления, смерти и бессмертия, тогда как старший из моих братьев (?), сгорая славолюбием, мечтал только о войне и о возможности самому принять участие в сражении.
Мать наша, будучи сама от рождения высокого полета, поощряла в нем это расположение, не предвидя горестных последствий.
В 1801 году мы покинули мирную усадьбу, в которой провели безвыездно восемь лет, и перебрались в Петербург. Началось новое столетие и вместе новое царствование. Страшнейшим событием кончилось "мрачное и гибельное для России царствование Павла I-го".
Люди честные оплакивали совершившееся преступление, но в то же время сердца их отверзлись для радости и надежды. Поспешно покидалась вынужденная замкнутость, в которой каждому приходилось жить, и, забывая прошедшее, все восторженно приветствовали новую эру. Она не обманула надежд русского народа.
Александр (Павлович) вступил на престол для счастья России и человечества. В это-то время родители мои решились возвратиться к светской жизни. Они желали познакомить нас с нею, довершить наше воспитание и определить старшего моего брата в военную службу. Вследствие долгого отсутствия из столицы, мы не сохранили приятных связей в обществе. К тому же Петербург есть "настоящий волшебный фонарь, в котором изображения сменяются беспрерывно".
Пришлось заводить новые знакомства. Выбор не был удачен, и кружок наш, хотя довольно многочисленный, не отличался ничем замечательным. Мы не смели заявлять, что нам скучно; но часто это сказывалось само собою. Нам ставили в упрек нашу одичалость, которая, напротив, свидетельствовала об изящном нашем вкусе.
Так прошло два года, по истечении которых мы ужасно обрадовались, когда решено было провести четыре месяца в деревне. Мне шел 17-й год, и в это памятное мне время я научилась познавать ничтожество жизни. Лето прошло быстро и очень приятно, и мы собирались назад в Петербург, как заболела внезапно моя сестра, и через три месяца страданий, попечений и тревоги скончалась. Я лишилась друга детства и спутницы в жизни.
Старший брат был исключительно занят военной службой. Следующий за ним брат (Александр) и младшая сестра (?), будучи в то время еще очень молоды, не могли наполнить пустоты, которая образовалась вокруг меня по кончине сестры. Душа моя, удручаемая горем и усталостью от ухода за родителями, находила себе отраду в грустных мечтаниях, которые я изливала на бумагу.
Братец перешел на службу в гвардейские гусары. Его поведение, наружность, обширные познания и благородство характера обратили на него внимание начальства. Но успехи эти его не радовали. Пылкое славолюбие и раздражительная впечатлительность отравляли ему существование; он презирал и жизнь, и общество.
Командир полка, дядя Государя, герцог Людвиг Вюртембергский, взял его к себе в адъютанты и предложил ехать с собою в Германию, куда он намерен был отправиться для здоровья своей герцогини (Генриетта Нассау-Вейльбургская). Сестра опасно заболела в то время, когда братец уезжал, и тревожась за нее, мы не особенно заботились о нем.
Однако я помню, что по какому-то неудержимому движению я кинулась от постели больной сестры к отъезжавшему брату, с невыразимым стеснением сердца еще раз обняла его внизу на лестнице и не выпускала из глаз его белого султана, пока он не исчез за соседним домом.
Тогда я возвратилась к больной с таким чувством скорби, какого никогда потом мне не приходилось испытывать. Мне не суждено было его больше увидеть.
Политический горизонт начинал омрачаться. Государь, окруженный молодыми людьми без дарований и опытности, казалось, желал нетерпеливо получить известность в Европе. Он послал к Наполеону Новосильцева (Николай Николаевич) уговориться на счет положения дел на материке. Но, еще не доехав до места, он прервал сношения, отправив очень резкую ноту, которая всех удивила.
Я была тогда слишком молода и слишком мало видела людей, чтобы оценить поводы такого заявления (Наполеон, раздраженный трауром, по настоянию императрицы Марии Фёдоровны, надетым при нашем дворе по случаю убиения герцога Энгиенского, нагло намекает на участие императора Александра Павловича в мартовском событии 1801 года).
Позже я познакомилась с характером и дарованиями Новосильцева и друга его князя Чарторыйского (Адам) и это знакомство заставляет меня думать, что вышеупомянутая нота не была произведением высокого ума.
Оба эти лица в то время и позднее пользовались блистательной известностью. Оба разительно доказывают, как мало следует доверять общественному мнению. Напускной вид размышлений и даровитости, внушительное молчание, пышные изречения модного свободомыслия, ослепляют толпу, всегда готовую дивиться тому, чего она не понимает.
Государь любил их, потому что они находились при нем в его молодости и по некоторому согласию с ними в правилах и понятиях, которые он усвоил себе своей молодой и страстной душой. Но не хочу забегать вперёд и стану продолжать нашу семейную историю.
Брат мой, видя, что война готова вспыхнуть и что его начальник не расположен принимать в ней участия, просился у него назад в свой полк. Герцог долго не отпускал его; в течение нескольких недель брат жестоко мучился опасением пропустить благоприятный случай к отличиям, и эта тревога отражалась в его письмах.
Он пришел в отчаяние, узнав дорогой, что русское войско отступает и, по-видимому больше не будет принимать участия в войне. Он поехал в Берлин, где находился великий князь Константин Павлович и много русских. Его хорошо приняли. Придворные праздники следовали один за другим; бедный брат мой против воли должен был в них участвовать, и это насильственное развлечение только усилило в нем меланхолию.
Он застрелился в берлинском парке, оставив записку в несколько строк; в них он "просил прощения у Неба и у родителей своих в невольном преступлении, которое одно могло спасти ему честь". Мне суждено было сообщить о том моим родителям, для которых я осталась единственной опорой. Кто прошел через подобные испытания, тот уже не принадлежит больше к жизни, и только чувство отдыха служит ему благополучием.
Сколько раз потом, в разнообразных обстоятельствах моего поприща, в вихре празднеств память прошлого поражала меня, пронизывала насквозь, как стрела и повергала в горестные размышления. Мне посчастливилось узнать от матушки о том, какою смертью погиб брат; но батюшка должен был испить чашу до дна.
Он черпал утешение в беседах с почтенным 80-тилетним и удалившимся на покой архиепископом Евгением, и святой старец счел необходимым открыть ему полную истину братниной гибели.
Жизнь моя с тех пор протекала в ежеминутных заботах и страданиях. Я постоянно боялась, что матушка узнает роковую тайну. Тяжкое уныние овладело мною, я видимо таяла, и родители мои думали развлечь меня, доставив мне место при дворе. Это отличие принудило меня возвратиться в общество.
Иноземка по происхождению, 19-ти лет от роду, я предоставлена была собственным силам, и некому было руководить мною при вступлении в большой свет. Я чувствовала, что, не имея ни покровительства, ни богатства, ни замечательной наружности, я должна играть скромную роль. Душа моя была слишком удручена, чтобы искать иной. Я не покинула родительского дома, и вся моя служба ограничивалась появлением при дворе раз или два в неделю. Матушка, хотя и не в силах была выезжать со мною в свет в это время несколько поуспокоилась и старалась развлечь нас.
Мы радовались развитию и успехам младшего брата (Александр) и сестры. К нам собирались его товарищи и ее подруги, и непорочная веселость их отвлекала нас от наших воспоминаний. Брат был на пять лет меня моложе. Я чувствовала к нему что-то вроде материнской нежности и всячески пеклась о нем. Мое участие к нему началось с самого его рождения; наклонившись над его колыбелью, я долго на него смотрела, и то невыразимое ощущение, которое я тогда испытала, осталось во мне живо и неизменно.
У меня с ним была одна кормилица. Эта превосходная женщина в то время еще была при нас. Ее приверженность, ее нужная заботливость, ее святые молитвы, конечно, имели великое влияние на судьбу нашу.
Я с горестью заметила, что наша семья оставалась чужой в России и что брат мой и сестра не будут иметь покровительства при вступлении в свет, если я не найду себе благоприятелей. Для этого была у меня довольно верная сметка, благодаря которой всегда и во всех странах я осваивалась с приемами общежития. К этому присоединялись откровенность, благожелательство и простота в обращении.
Я никогда не совалась вперед, но нередко привлекала к себе внимание удачным словом, движением, взглядом, и предоставляла наблюдателю заслугу оценивать меня. Вот все искусство, к которому я прибегала при вступлении в свет для снискания уважения и дружбы нужных мне людей. До людей пустых и злых мне никогда не было дела; я избегала их сообщества и не была от того в накладе.
Я начала с того, что приобрела расположение старухи графини Ливен (Шарлотта Карловна), гувернантки императорского семейства, женщины отменного ума, неуклонных нравов и убеждений, умевшей в течение слишком сорока лет оставаться в милости (ее свойств граф С. Р. Воронцов желал адъютантам государя императора Александра Павловича).
Я бескорыстно посещала ее, потому что она мне нравилась, и у неё можно было говорить обо всем. Вскоре я узнала, что она отлично отзывалась обо мне в обществе Императрицы-матери. Великие княжны стали отличать меня, что несколько подняло меня в глазах дворцовой толпы. Тем не менее, я продолжала быть одинокой и искала особы, с которой могла бы являться на придворных праздниках и которая служила бы мне поддержкой.
С детства я знала адмирала Чичагова (Павел Васильевич), потому что в "бурное павлово царствование" он жил в ссылке по соседству с нашей деревней. Я подружилась с его женой (Элизабет Проби), которая пользовалась отличной известностью. Обожаемая мужем, нежного здоровья и своеобразная в приемах, она обращала на себя общее внимание.
Чичагов был человек замечательного ума. Государь отличал его и желал привязать его к себе, но безуспешно. Будучи горячим поклонником французской республики и Наполеона, Чичагов не скрывал величайшего презрения к своей стране и своим соотечественникам. Он не щадил и англичан, хотя жена его была англичанка и всегда держалась противоположных с ним мнений. Он был уверен в превосходстве своих дарований и, при характере пылком и непоследовательном, позволял себе всякого рода странности.
Об его выходках толковали, их боялись, и лишь немногие лица отваживались сближаться с ним. По своей должности морского министра он должен был принимать общество. Два раза в неделю давали у него ужины, на которые собиралось много иностранцев.
Там я познакомилась с графом де Местром (Ксавье) и с его братом. Беседа их, блистательная и в тоже время дельная, пленяла Чичагова, но старший из них (Жозеф), знаменитый своими сочинениями, который составил собой эпоху, присоединял к сокровищам знания и таланта отменную чувствительность, не покидавшую его в самых простых житейских делах.
Непреклонный, порой даже нетерпимый в своих убеждениях, он всегда был снисходителен и любовен в личных сношениях, поклонялся женщинам, искал их беседы и дорожил их мнением. Его дружба была мне столь же приятна, как и полезна, потому что его все знали, и удовольствие, которое он находил в разговорах со мной, уже обращало на меня общее внимание. Наши понятия совпадали, кроме только вероисповедания (он быль самый ревностный поклонник католичества).
По своим близким связям с иезуитами, питал он надежду, что некогда русская церковь присоединится к римской и изо всех сил старался помогать им в этом смелом замысле. Я выслушивала не противореча и невозмутимо что говорил мне об этом граф де Местр, потому что была сознательно предана своей церкви.
Однако иезуитам удалось овладеть воспитанием высших слоев общества и чрез то приобрести себе сильных покровителей. Самые знатные дамы открыто выражали склонность свою к католичеству и искали себе между иезуитами руководителя совести. Русское духовенство, живя особняком и в бедности не могло иметь влияние на дворянство, воспитанное по-французски и почерпавшее свои познания о вере из книг, одобренных "обществом Иисусовым".
Впоследствии я часто размышляла о "знаменитом ордене", дарованиям и доблестям которого нельзя не удивляться. Но, воздавая должное уважение многим из его членов, нужно помнить, что в основе их системы лежит тоже опасное начало, как и у деятелей революции, т. е. "цель оправдывает средства".
Для них было важно утвердиться в Петербурге, и для того они пронырливо захватили в свои руки управление католической церковью, которая была построена на средства общины. Затем они безотчетно распоряжались ее доходами и наделали значительных долгов. У них были значительные поместья, полученные от правительства после "первого польского раздела".
Екатерина Вторая думала посредством их распространить гражданственность и просвещение среди невежества. Мы жили по соседству с этими поместьями, и я могу, как очевидица, засвидетельствовать, что крестьяне их были, может быть, беднее и несчастнее других. В то самое время как в Петербурге они прилагали всевозможные старания, чтобы совратить в свою веру кого-либо из придворных, население в 35 тысяч душ, вполне предоставленное на их волю, стонало в невежестве и горестном небрежении.
У того же Чичагова познакомилась я ближе с герцогом Виченцским (здесь Коленкур), тогдашним послом Наполеона. Он отличался благородством в обращении и природным великодушием, в силу которого жертвы революции встречали от него пощаду. Сколько раз доводилось мне слышать его, дружески беседующего с самыми горячими противниками его повелителя. Ему поручено было изучать характер Государя, свойства русских людей и средства России; но я не думаю, чтобы наблюдения его были особенно полезны Наполеону.
В значительной степени высокомерный и легкомысленный, он судил о русском народе по столичным гостиным, а об управлении Россией по остротам морского министра, который в его присутствии охотно давал волю излияниям своего озлобления. Умы посредственного закала любят останавливаться на поверхности дел.
Коленкур видел в императоре Александре только любезного человека, не подозревая в нем ни сильной воли, ни отменной тонкости ума. Русские люди казались ему какими-то машинами, и он не знал, что народная гордость и приверженность к вере отцов творят из них героев.
Он и не доискивался истины, будучи занят любовными похождениями, своей конюшнею и своим богатством. Государь обращался с ним очень ласково, но в Петербурге его не пускали во многие дома; это было ему нипочем и только усиливало в нем признательность к Государю за его любезности.
Долго полагали, что Коленкур участвовал в убийстве герцога Энгиенского; но предшественник его Савари поспешил оправдать его, приняв очень хладнокровно всю вину на себя. Это подтвердил мне впоследствии вице-король Итальянский, уверявший меня, что он сам видел в приемной у Наполеона, как сделалось дурно Коленкуру, когда он узнал о гибели герцога.
В это время император Александр еще не выражал мне своего внимания; но я питала к нему восторженную патриотическую приверженность, внушенную мне моей матерью, которая держалась старинных понятий и видела в нем Божьего помазанника и отца отечества. Тильзитский мир и опасности союза с Наполеоном огорчали нас, и хотя иной раз мы и "поносили" правительство, но я чувствовала искреннее негодование против тех, кто отзывался с горечью о характере Государя.
Русский народ от природы наклонен к недовольству, и гордость его была слишком оскорблена, чтобы относиться снисходительно к тогдашнему положению дел. Петербургские гостиные оглашались жалобами, несправедливыми нареканиями и неуместными притязаниями, и все это относилось к Государю; ибо к любопытным особенностям Александровского царствования принадлежит то, "что должностные лица постоянно оправдывали себя в глазах общества и всю вину взваливали на особу Государя.
А он, с его благородным характером, который составит эпоху в летописях человеческого сердца, как и на скрижалях Истории, показывал вид, что ему неизвестно происходившее вокруг него и в тайне готовился к борьбе, близость которой предвидел, а опасность сознавал".
Прежде чем говорить о том достопамятном времени, я должна описать Государя, как я его знала. Его изображение и изображение его "на века" будут верны: всегда горячо участливая ко всему, что относится до истории, я запечатлевала в своей памяти не только собственные наблюдения, но и все, что доводилось мне слышать о временах протекших.
Император Александр родившийся с драгоценными задатками самых высоких доблестей и отличнейших дарований, рано сознавал себя особняком и стал испытывать чувство одиночества, которое ощущает всякая возвышенная душа посреди испорченного двора.
Он одушевлен был благожелательством чистым и великодушным и видел вокруг себя лишь притворство и пронырство; понятно, что сердце его затворилось для действительности и стало втихомолку питаться философическими химерами того века.
Он был слишком молод и неопытен, чтобы постигать необыкновенный гений обожавшей его императрицы Екатерины; и его привязанности мучительным образом делились между нею и его родителями. Ему приходилось угождать то одной, то другой стороне и беспрестанно согласовать несхожие вкусы, так что он с ранних пор научился скрывать свои чувства.
Истину и успокоение находил он только у своего учителя Лагарпа (Фредерик Сезар), к которому и привязался с любовью, никогда потом неизменившеюся. Лагарп же не умел развить его ум, будучи сам слаб в этом отношении; но он укрепил в своем питомце врожденное в нем отвращение ко злу вместе с глубоким уважением к человеческому достоинству, которое он ценил до последнего своего издыхания.
Благожелательные наклонности молодого Александра проявлялись во всем. Он беспрестанно выражал заботливость о своем брате, о сестрах, наставниках, даже о предметах неодушевленных, например о Царскосельский садах.
От того имя его с одинаковым умилением произносилось и в пышном дворце Екатерины, и в беднейшей хижине Российской империи (?). Русский народ, в тридцатилетнее славное царствование совершенно сроднился со своей необыкновенной Государыней, и вследствие того разделял ее любовь к Александру и свои надежды на будущее соединял с любезным его именем.
Екатерина вовсе не была жестокого матерью, как хотели ее нам изобразить; но она отлично знала своего сына (здесь Павел I), предвидела пагубное его царствование и желала предотвратить беду, заставив его отречься от престола и уступить его Александру. Ее не остановили бы затруднения, которыми мог сопровождаться столь смелый шаг, и она поспешила женить внука, едва достигавшего 16-тилетнего возраста.
Ее министры остановили ее выбор на княжнах Баденского дома, и Елизавета, в сопровождении сестры своей (впоследствии королевы Шведской) поехала в Петербург. С наружностью Психеи, с горделивым сознанием своей прелести и исторической славы своей родины, которую она восторженно любила, Елизавета трепетала от мысли о том, что ей придется подчинить свою будущность произволу молодого варвара.
Дорогой, когда ей объявили, что она должна покинуть страну свою и свою семью, она силилась выскочить из кареты, в отчаянии простирала руки к прекрасным горам своей родины и раздирающим голосом прощалась с ними, что растрогало даже и ее мать, женщину холодную и честолюбивую.
Но и сама она не была равнодушна к соблазнам величия. Возвышенная душа ее была создана для престола; но живое и кипучее воображение, слабо развитый ум и романическое воспитание готовили ей опасности, которыми омрачилось ее благополучие. По прибытии в Россию она заполонила сердца, и в том числе сердце Александра. Он сгорал потребностью любви; но он чувствовал, думал и держал себя как шестнадцатилетний юноша, и супруге своей, восторженной и важной, представлялся навязчивым ребенком.
Екатерина приказала Лагарпу занимать молодых супругов поучительным чтением. Вместо того, чтобы слушать читаемое, Александра от природы ленивый, дремал, либо заводил разные шалости с молодыми людьми, которых неосмотрительно поместили к его двору. Но в случаях, выходивших из обычной колеи, проявлялась нередко горячность и красота его души.
Раздел и падение Польши до того огорчили его, что он не в силах был скрывать своего отвращения и негодования. Эти ощущения укоренились в нем и существенно обозначились в его царствование. Намерение Екатерины касательно престолонаследия стало ему известно. Он отнесся к нему с таким же негодованием и я знала человека, который слышал от него следующие достопамятные слова:
"Если верно, что хотят посягнуть на права отца моего, то я сумею уклониться от такой несправедливости. Мы с женой спасемся в Америку, будем там свободны и счастливы, и про нас больше не услышат". Трогательное излияние молодой и чистой души, от которой Россия могла ожидать себе всяческого блага!