Из рассказа А. Е. К. (?) о полковнике Николае Ивановиче Штоссе (1865)
Командиром батареи (здесь 18-й конно-артиллерийской батареи) у нас был добрейший и благороднейший (тогда) подполковник Николай Иванович Штосс.
Он нередко рассказывал, что дед его был выходец из Пруссии, а отец, служа в лейб-гвардии Павловском полку, дошел там, в начале царствования Императора Николая I до генеральских чинов и, кажется, командовал тем полком (?); служба его проходила на виду у Императора Николая I и у Великого Князя Михаила Павловича.
Отцу на службе везло, мне же не посчастливилось, "а ведь нос мой лучше отцовского выдержал бы экзамен на Павловский полк", смеялся Николай Иванович. Это был чисто русский человек, хотя и лютеранин.
Известно, что в прежнее время, в течение многих лет, в лейб-гвардии Павловский полк выбирались люди курносые, потому ли, что это напоминало тип Императора Павла, или же потому, что короткий нос больше подходит к характерному Павловскому убору - гренадерке.
Николай Иванович Штосс был высокого роста, стройный, видный мужчина; но над своим носом нередко трунил. Отец его на двадцать шестом году своей службы, т. е. сорока четырех лет, был генералом, а он, в год нашего приезда к нему под начальство, имея от роду 54 года, почти выслужил, в чине подполковника, полную пенсию, так как произведен был из 2-го кадетского корпуса в прапорщики конной артиллерии в 1833 году.
В те времена в полевой конной артиллерии офицеры ежедневно обедали у своих батарейных командиров, этот, чисто русский, обычай гостеприимства свято соблюдался и охранялся, как нечто в высшей степени драгоценное. Обычаем этим офицеры очень дорожили, и нельзя было не ценить его; стоянки конной артиллерии, по большей части, приходились в небольших городах, в которых почти не было никакого общества.
В особенности дорог этот обычай был для частей, которые были расположены в городах и местечках царства Польского; так стоянка в г. Радине без этого благодетельного обычая была бы решительно невыносимой: в том уездном городе в те времена числилось около трех тысячи жителей, с поляками отношения были очень далекие, холодные, даже почти враждебные; не только русские, проживавшие там в очень небольшом числе, но и все не сочувствовавшие вероломству вообще, еще вполне помнили знаменитую ночь на 11-ое января 1863 года.
Офицеров в конной батарее обыкновенно было пять-шесть человек; жили они всегда сплоченно, дружно, поддерживали друг друга во всем и служили вполне помощниками-сотрудниками своего батарейного командира; днём, после утренних занятий, они собирались к нему и в его семье проводили часа четыре; читали газеты, журналы, обменивались мыслями, рассказами, заимствуясь во многом у старших, набравшихся жизненного опыта; в праздники собирались у командира и по вечерами.
Часто мы делились воспоминаниями об училищной жизни (здесь Михайловское артиллерийское училище); и однажды Штосс рассказал небольшую историю, которая с ним случилась в конце сороковых годов:
По случаю кончины батюшки моего, понадобилось мне, во что бы то ни стало, пробыть продолжительное время в Петербурге для устройства своих, а главным образом матушкиных имущественных дел; отпуска тогда давались короткие и то нелегко; служил я в Херсонской губернии, - батарея стояла в знаменитых поселениях, которыми командовал не менее знаменитый граф Никитин (Алексей Петрович); про него ходило много анекдотов.
Между прочим, рассказывали, как он обращался с комиссарскими и провиантскими чиновниками: - Что, старая крыса, - говаривал он, - небось, тебе дать казённого воробья продовольствовать в течение года, так ты сам будешь сыт два года?
Нашелся один комиссионер, который, нисколько не обидевшись, ответил ему: - Э, ваше сиятельство, на том стоим, не только воробья, а дайте мне передать из рук в руки одну казенную сальную свечу, так вполне хватит и мне и жене моей и пятерым детям помадить голову полгода.
Из херсонских степей притащился я в столицу; у нас был собственный дом; матушка решила его продать и упрашивала меня остаться, как она по своей наивности говорила, на год-другой, помочь ей стать на ноги; а как остаться? - раздумывал я тогда на все лады и ничего выдумать не мог. Все зависело от Великого Князя Михаила Павловича.
Он, правда, хорошо знал моего отца; отчасти знал и меня, так как артиллерию он очень любил, в особенности хорошо, отечески относился к образцовым батареям - пешей и конной; всех служивших в них он знал и хорошо помнил.
В то время всякий выходивший из военно-учебных заведений в артиллерию обязательно прикомандировывался к образцовой батарее для изучения артиллерийской службы в подробностях и материальной ее части в мелочах.
Таким образом, перед производством в офицеры попал я в образцовую конную батарею и Великому Князю был известен. Но ведь прошло с того времени почти пятнадцать лет, в течение которых Михаил Павлович меня не видел и, хотя наверное помнил, но доступа к нему, казалось, не было никакого.
Часто бывает, что какая-нибудь неожиданная случайность, вдруг, в конец испортит всю жизнь; иногда же случается, что такая же простая неожиданность направит все в хорошую сторону и устроит судьбу совершенно счастливо.
В то время, когда мы с матушкой, разбирая на разные лады свое положение, уже махнули рукой, а я решил собираться в отъезд, так как срок моего отпуска кончался, к матушке, совершенно неожиданно, заехал генерал-майор Николай Александрович Огарев.
Это был старый знакомый отца моего; служил он в гвардейской конной артиллерии, занимал должность адъютанта великого князя Михаила Павловича, а года за два перед тем был произведен в генералы и остался состоять при его высочестве.
Матушка ему все рассказала; он принял ее рассказ близко к сердцу, сказал, "что все доложит его высочеству, обещать же ничего не может, не знает, выйдет ли что-нибудь, но думает, что можно на что-либо надеяться".
То, что случилось, превзошло всякие ожидания; какова была радость матушки, когда через несколько дней, поздно вечером, приехал фельдъегерь и привез известие, что "на послезавтра" мне назначено явиться к самому великому князю и не позже полудня.
Я вел вообще всегда жизнь скромную, - говорил Николай Иванович, - но в этот день, как нарочно, меня не было дома; матушка, приняв радостную весть от фельдъегеря, сначала поджидала моего возвращения спокойно; но по мере того, что время проходило, она начинала больше и больше беспокоиться; наконец, в нервной тревоге, дошла до того, что, когда я вернулся лишь около шести часов утра, да еще в очень веселом расположении духа, - она просто почти онемела от страху.
Едва придя в себя, она сообщила мне, будто не дальше как через пять часов я должен предстать "пред грозные очи" великого князя и недоумевала, - как я в таком виде представлюсь; перепугался и я ужасно; этот страх, должно быть погасил те пары, которые затемняли рассудок, и уничтожил их затемняющее действие; я взял бумагу, привезенную фельдъегерем, и тотчас успокоил старушку, разъяснив ей, "что предстать пред ясные очи" придется не через пять часов, так как остается времени еще часов двадцать девять, почти тридцать.
- Ах да, что я, старая, со страху все перепутала, ведь этот офицер несколько раз твердил на "послезавтра". Я его упрашивала обождать, сын, мол, вот сейчас придет; угощала его чаем, кофе велела подать; он пождал немножко, выпил стакан вина да и поехал. - Наша, вишь, - говорит, - служба такая, нам, ни Боже мой, нельзя где-нибудь замешкаться, сейчас, того гляди, спросит и беда.
- Ну, хорошо, что ты вернулся, перепугалась я, - сказала матушка. Я ей рассказал, что в театре встретил товарищей, гвардейцев, которых не видел лет пятнадцать, пошли поужинать, да и забеседовались до утра.
С особым чувством входил я во дворец Михаила Павловича (Штосс произносил Михал Палыч); сердце как-то непривычно билось, а по мере приближения минуты выхода великого князя, как-то вдруг точно замерло.
До сих пор, точно все происходило вчера, помню я и эту боязнь, и то, как сразу ободрили меня обращенные ко мне слова его высочества. Великий князь вышел в сопровождении Огарева; он за спиной его высочества ласково улыбнулся и кивнул мне головой.
- Жаль, жаль старика отца твоего, - сказал Великий Князь, - не ожидал я, чтобы он так скоро нас оставил; заслуг его я никогда не забуду. Тебя тоже помню, что-то ты мало меняешься; и в чинах мало подвинулся, - пошутил его высочество.
Матушку хочешь устраивать; благословит тебя Бог на доброе дело; я велел тебя прикомандировать к Дворянскому полку (так назывался кадетский корпус, который в те времена помещался в здании, ныне занимаемом Константиновским артил. училищем на Забалканском проспекте); будешь там ротным офицером.
Нужды нет, что ты конный, может и это там пригодится; пробудешь в корпусе, сколько тебе понадобится по делам; окончишь их и тогда, если захочешь, переведу тебя туда, а если не захочешь, уедешь назад в батарею; служи же так, как начинал служить в "образцовой"; будь молодцом, старайся, чтобы начальство осталось тобой довольно.
- Эти слова я тогда же записал и, уж, конечно, не забуду их до конца жизни, - говорил старый служака, - и глаза его при этом увлажнялись.
Когда я поехал благодарить Огарева за все, т. е. за устройство моей судьбы и за то, что при представлении Великому Князю он меня ободрил, он сказал:
- Слава Богу, что так уладилось, но меня не благодарите, это мой долг; Великий Князь всегда нам напоминает обязанность нашу докладывать ему обо всем стоящем внимания, в особенности о чьей-либо нужде, - мало ли что может происходить мелкого, но самого вопиющего, - говорил Великий Князь, - откуда я могу узнать без вас; часто так и остается, мало ли что проходит неизвестным; а между тем всегда можно и нужно вовремя прийти на помощь, устранить небольшую беду и тем предупредить большую; от кого же человеку, впадающему в несчастье, и ждать помощи, если не от нас; стоя близко к Государю, мы тем самым и облегчим Его во всегдашних стремлениях к милосердию.
Не замедлил я представиться начальству; а затем начал ездить в Дворянский полк на ежедневные занятия, по большей части, фронтовые; через четыре дня в пятый, а иногда чаще, я дежурил по роте; вечера оставались свободными всегда вне дежурств, а зачастую и утра; жить я остался в доме матушки до продажи его.
Прошло с полгода; мне поручили занятия русским языком с мало успевавшими воспитанниками; это отнимало у меня уже несколько больше времени, но я помнил лишь завет великого князя и прилагал все силы к тому, чтобы его отеческое наставление исполнить до конца в самой большой точности.
Года через полтора все дела были устроены блестяще: дом был очень хорошо продан, долги уплачены, матушка устроилась в наемной квартире; пора было уже и решать свою участь, т. е. или уезжать в батарею или снимать свой дорогой конно-артиллерийский мундир, - менять его на мундир военно-учебных заведений.
Матушка уговаривала остаться при ней; меня никто не торопил и дел моих не проверял; это давало мне возможность бороться или, попросту, оставаться в нерешимости и продолжать жить при нежно любившей меня родительнице.
Кстати приехал младший брат мой (Владимир), которого я не видел со времени выхода из кадетского корпуса; служил он в пехоте в городе Балте Каменец-Подольской губернии и был уже в чине капитана, а я состоял в чине поручика; вскоре после того я был произведен в штабс-капитаны, он заслужил орден св. Георгия 4-ой степени.
Так я оставался на службе в столице, жил в довольстве и не знаю, долго ли все это продолжалось бы; но, видно, этому пребыванию без нужды сама судьба назначила предел, и предопределила конец не вполне благополучный.
В Дворянском полку между воспитанниками происходили, от времени до времени, беспорядки; по большей части они возникали из-за пустяков, скоро проходили, а потому и кончались обыкновенно ничем.
Но вот однажды, из-за того, что на ужин, сравнительно в очень короткий промежуток времени, было подряд в четвертый раз подано к жидкой каше испорченное, прогорклое масло, дворяне зашумели больше, чем когда-либо, начав по обыкновению стучать ногами и вызывать эконома.
Дежурные офицеры выбивались из сил и не могли ничего сделать, шумел весь полк. Вдруг встал со своего места фельдфебель старшей роты и, заглушив шум, громко сказал: - Что за безобразие, что за мальчишество, разве это достойно взрослых людей, ведь мы готовимся, не сегодня-завтра, надеть офицерский мундир; - с тем вместе он быстро направился к выходу из столовой.
Шум на минуту умолк, но только на минуту; когда другие роты увидели, что старшая рота, увлеченная своим фельдфебелем, быстро, вся как один, вскочила и ушла за ним, - они подняли такой гвалт, какого и представить себе нельзя: скамейки с грохотом летали, за ними тарелки, наряду с требованием эконома, выкрикивалась фамилия директора; казалось, само здание потрясалось.
Прибежали ротные командиры, явился батальонный командир; но шум начал утихать только тогда, когда показался сам директор - генерал Пущин. Кое-как роты угомонились, притихли и разошлись по дортуарам. Через несколько дней генерал Пущин (Николай Николаевич) собрал их; "старшей" и ее фельдфебелю выразил благодарность, а в остальных на многих наложил строгие взыскания. Далее он приказал представить ему приказ, изданный по полку накануне дня бунта, и объявил поименно всем офицерам, наряженным на тот день дежурными, пятидневный арест с содержанием на гауптвахте.
Случайно и я, - продолжали свой рассказ Штосс, - попал в этот список арестованных на пять суток, дело в том, что в приказе я значился дежурным на тот день, но только по лазарету; в момент бунта я прилег в лазарете по случаю зубной боли, а все больные уже давно спали сном праведников.
Доложив это батальонному командиру, я узнал от него, что он обо всем доложит директору и все уладит, а потому успокоился. Но каково было мое удивление, когда я на другой день от батальонного командира выслушал решение Пущина: "поручика Штосса, за неуместные объяснения, считать арестованными не на пять, а на восемь дней".
Что делать; "сила солому ломит"; отсидел я на гауптвахте у Сенной площади восемь суток, причем, в последний день своего сиденья, с большой грустью написал рапорт об отчислении меня от полка в мою батарею и стал готовиться к отъезду в Херсонскую губернию.
Рапорт мой пошел по команде; пока я проводил время в сборах, в прощаньях с матерью, с братом, а также с добрыми товарищами, да раздумывал о том, могу ли я перед отъездом представиться обласкавшему меня Великому Князю, произошло нечто такое, чего можно ожидать, только стоя близко к такому великодушию, воплощением которого являлся Великий Князь Михаил Павлович.
Мне так тогда и осталось решительно неизвестным, дошло ли когда-нибудь до сведения Великого Князя печальное известие о последних днях моего пребывания в Дворянском полку и об обстоятельствах, вызвавших во мне желание откомандироваться к месту моего постоянного служения, или он полагал, что я просто ухожу за окончанием дел матушки.
Узнал я лишь о том, что, по докладе его высочеству рапорта моего, Великий Князь сказал: - А! Штосс не захотел спешиться, не пожелал быть переведенным в Дворянский полк; перевести его в образцовую конную батарею: по крайней мере, не придется ему собираться в очень далекий путь, останется он поближе к своей матери, будет к ней наезжать из Царского Села, кстати возобновит в своей памяти многое из конно-артиллерийской службы; от нее, за полтора года дежурств в корпусе, он мог поотстать; в свою батарею вернуться успеет и вернется вновь образцово-обученным.
Вот как снова Великий Князь признал нужным облагодетельствовать меня, маленького человека. Недаром в наши времена все, с самым твердым убеждением, говорили, что иметь какое-либо сношение с лицами царской фамилии, значит всегда получить какое-либо облегчение своей судьбы, быть непременно в каком-либо отношении осчастливленным.
Перевод в образцовую конную батарею являлся для меня еще потому великой наградой, что он означал мое право и мою обязанность представиться его высочеству. К сожалению, вслед за постановлением такого решения моей участи, Великий Князь уехал из Петербурга.
С нетерпением ожидал я наступления момента представления, но судьба захотела распорядиться иначе: через короткий промежуток времени пребывания моего в образцовой конной батарее, пришло из Варшавы, опечалившее всех, известие о безвременной кончине (1849 г.) Великого Князя, "отца-благодетеля" всех верноподданных, а в особенности имевших счастье служить непосредственно под его начальством, - в артиллерии, в военно-учебных заведениях и в гвардии.
В день погребения Великого Князя генерал Огарев был назначен генерал-адъютантом. Через несколько лет после всего этого матушка моя на старости лет потеряла все свое небольшое состояние и должна была принять как благодеяние предложенное ей помещение в петербургский вдовий дом; там она доживала свои дни, получая от казны пенсию и от сыновей поддержку.
Не скоро созналась она нам в том, что возмущенная поступком Пущина и, видя, что обращённые ею ко мне просьбы "поднять это дело" встречает твердый с моей стороны отказ, она отправилась к Н. А. Огареву и, с полной наивностью, рассказала ему подробности моего ареста.
- Много смеялся Николай Александрович, - говорила старушка; - я вот все это расскажу Великому Князю, рассмешу его; а вы, матушка, сыну своему "ни-ни" не говорите о нашем разговоре; честь ему и слава, что оставил без внимания, не поднял истории - отсидел и кончено, Великий Князь, я уверен, останется этим доволен; а в остальном "Бог не захочет, свинья не съест".
Весь рассказ этот очень расстроил доброго старика. Придя несколько в себя и собравшись с силами, он добавил: - Однако я увлекся, и дорогими, и грустными воспоминаниями о своих похождениях и о милостях, оказанных мне великим князем, незабвеннейшим Михаилом Павловичем; зашел очень далеко, а между тем, весь рассказ свой я завел по поводу ваших воспоминаний и рассказов о Драгомирове (Михаил Иванович), о вашем, как вы его называете, "всем профессорам профессор"!
Дело в том, что фельдфебель, так внушительно отвлекший свою роту от бунта, был Драгомиров. Не знаю, тот ли это был "ваш профессор" - я его, со дня оставления мною Дворянского полка, не встречал. Он вскоре после того был произведен в общем выпуске в офицеры в Семеновский полк, а куда впоследствии девался - не знаю; ведь прошло с тех пор более пятнадцати лет.