Продолжение воспоминаний Аполлинария Петровича Бутенева (1812)
Помнится мне, что в губернаторском доме (Казимира Ивановича Аша?), поместился Барклай (де Толли Михаил Богданович), в качестве главнокомандующего главной армией и в тоже время военного министра; князь же Багратион (Петр Иванович, старше его по чину и кавалер Андреевского ордена, которого у Барклая не было) занял дом в одном из предместий города. По близости расположились его штаб и свита.
Мне отвели крошечное помещение вместе с поручиком главного штаба Михаилом Александровичем Ермоловым (сыном Екатерининского любимца Александра Петровича. Он совершил все походы 1812-1815 годов и достиг генеральского чина).
Утро мы проводили в городе (здесь Смоленске) и потом сходились на гостеприимный, простой, и обильный обед к главнокомандующему, который за столом всегда был добр, приветлив, словоохотлив и неистощим в рассказах о своих бесчисленных походах на Кавказе, в Польше, Италии, Германии и Турции.
За этими обедами видел я старого генерала Беннингсена (Леонтий Леонтьевич) и бывшего статс-секретаря Новосильцева (Николай Николаевич), который после Тильзитского мира сошел со сцены и отправился частным человеком путешествовать по Германии.
Главнокомандующие конечно виделись друг с другом для совещаний о дальнейших военных действиях, но личные отношения их были натянуты и холодны. В Смоленске я съехался вновь с моим дипломатическим товарищем Александром Дмитриевичем Олсуфьевым.
До того времени он числился при московском архиве иностранных дел, этом можно сказать рассаднике будущих деятелей государственной службы, откуда вышли: Д. В. Дашков, человек отменных дарований, античной высоты характера и обширной образованности, впоследствии министр юстиции и преемник Сперанского по законодательным работам (бывший лучшим и надежнейшим другом, какого имел я во всю мою жизнь, рано у России похищенный смертью в 1839 году); граф Блудов (Дмитрий Николаевич), друг и сподвижник Дашкова; князь Козловский (Борис Петрович), человек исполненный ума, дарований и образованности, особливо классической, пытавшийся, во время своего министерского служения в Турине, ввести вновь латинский язык в употребление дипломатии.
В 1812 году молодые дворяне, состоявшие при московском архиве, толпою кинулись служить в армиях и в ополчении. Олсуфьев, отлично воспитанный и самого любезного нрава, скоро сделался одним из ближайших моих приятелей. Мы делили с ним и помещение, когда оно выпадало на нашу долю, и скудную пищу, и скудный запас чтения; занятий по службе у нас никаких не было.
Московские друзья князя Багратиона поручили ему Олсуфьева, опоздавшего с приездом в Смоленск вследствие кончины и похорон своего зятя Муханова, о котором я говорил выше.
Вторая армия, занимавшая Смоленск и его окрестности, должна была перейти на другой берег Днепра, где расположилась первая армия. Барклай предполагал, с этими соединенными силами, дождаться главной армии Наполеона и вступить с ним в сражение, в местности, которая, по разведкам офицеров нашего главного штаба, признана благоприятной.
Таким образом, мы должны были покинуть наши уютные смоленские квартиры и последовать за главной квартирой князя Багратиона, которая переправилась за Днепр и остановилась на ночь в ближней деревне с тем, чтобы на другой день встретить неприятеля.
В Смоленских укреплениях был оставлен сильный гарнизон под начальством Раевского (Николай Николаевич). В течении ночи было получено известие, вследствие которого пришлось поспешно изменить эти распоряжения: узнали, что сильный неприятельский корпус, идя на город Красный, встретил и разбил дивизию генерала Неверовского (Дмитрий Петрович), оставленную для наблюдения на том днепровском берегу, который мы вчера покинули и состоявшую исключительно из новобранцев, с мальчиками офицерами, лет 17 или 18-ти, только что вышедшими из кадетских корпусов.
Дивизия Неверовского, покрыв себя славой отчаянного сопротивления, не дав неприятелю ни пушек, ни пленных и уступив лишь превозмогавшей силе, но потеряв в бою множество людей, пришла в Смоленск. За нею по пятам гнался король Мюрат, и едва оставалось времени, чтобы принять меры к обороне города, который мог быть захвачен неприятелем.
Вот почему наши военачальники принуждены были оставить мысль о большом сражении, и решено было, чтобы князь Багратион удержал Смоленск, хоть бы только на несколько дней, и тем дал Барклаю возможность стать на большой московской дороге, и там дожидаться с одной стороны оборонителей Смоленска, а с другой Милорадовича, который должен был привести новые дружины, набранные в Москве и во внутренних губерниях.
Утром были произведены эти передвижения, и тогда-то, с высокого Днепровского берега, из бивака Багратиона, находившегося насупротив Смоленска, пришлось мне в первый раз увидать неприятельское войско.
Колонна за колонной, правильно и быстро нападало оно сначала на наши отряды, поспешно выстроившиеся за городом, а потом на высокие и древние стены и башни Смоленска. Днепр, не очень широкий в этом месте, отделял высоту, где мы находились, от города и от той открытой местности противоположного берега, где происходил кровавый бой.
Расстояние было версты в две, или три, так что простым глазом, не прибегая к трубкам и телескопам, которые были расставлены возле главнокомандующего и его свиты, можно было рассматривать движения неприятеля, его пехотные колонны с застрельщиками впереди и его кавалерийские взводы, которыми с боков прикрывались батареи летучей артиллерии.
Пушечные и непрерывные ружейные выстрелы со стороны нападающих и со стен бастионов Смоленска долетали до нас, как раскаты близкой грозы и громовые удары, и по временам облака густого дыма застилали эту величественную картину, которая производила потрясающее действие на меня и на моего товарища, но за которой окружавшие нас военные следили, правда, с заботливым любопытством, но, по наружности, с невозмутимым спокойствием и как бы с равнодушием. День стоял необыкновенно жаркий.
Сражение началось в 6 или 7 часов утра и продолжалось несколько часов сряду. Главнокомандующий, со зрительной трубкой в руках, беспрестанно получал донесения от лиц, распоряжавшихся обороной города, и, отряжая к городу новые подкрепления рассылал адъютантов и ординарцев со своими приказаниями и туда, и к войскам, находившимся на нашем берегу. Позади нас очутились продавцы с плодами, с холодной водой, квасом и пивом.
Военные люди поочередно ходили к ним утолить жажду и спешно возвращались к месту наблюдения. Так прошло все утро. К 3 или 4 часам пополудни, Раевский, оказав чудеса храбрости и неутомимости, во главе бестрепетных воинов, одушевленных его примером, успели отразить третье или четвертое нападение короля Мюрата и заставил его уйти из-под Смоленска с громадной убылью в людях.
Когда у нас увидели, что неприятельские колонны отступают и бой кончился, князь Багратион сел на лошадь, со всей свитой спустился вниз, и через мост поехал в город благодарить Раевского и его войска за такое геройское сопротивление втрое сильнейшему неприятелю.
Один из офицеров, которые ездили в Смоленск с главнокомандующим, рассказывал мне по возвращении, что некоторые улицы были загромождены ранеными, умирающими, мертвыми, и что не было возможности переносить их в больницы или дома.
Зажиточные обыватели разбежались, покинув имущество и спасая только свои семьи; а бедные люди прятались по дальним местам города, в сараях и погребах; во многих частях были пожары.
Когда главнокомандующий проезжал по городу, беспомощные старики и женщины бросались перед ним на колени, держа на руках и волоча за собою детей, и умоляли его спасти их и не отдавать города неприятелю. Раевский, с главными своими офицерами, выехал к нему навстречу, и они вместе ездили осматривать сильно пострадавшие стены и бастионы.
Смоленский собор также потерпел от бомб, однако уцелел, и в нем в тот же вечер был отслужен благодарственный молебен за освобождение города. Князь Багратион съезжал вниз на ровное место, покрытое убитыми и умиравшими, осмотрел вновь расставленные отряды, здоровался с войсками, навестил лиц, получивших раны, и наконец, снова переправился за Днепр в свой лагерь.
Убыль людей в корпусе Раевского оказалась страшная, а между тем на другой день надо было ждать нового приступа. Поэтому в ту же ночь решено было заместить его корпусом Дохтурова, на которого и было возложено тяжкое дело сколь возможно долее оборонять Смоленск, чтобы дать остальным корпусам второй армии возможность на другой день соединиться на Московской дороге с армией Барклая, которая шла туда с целью затруднить приближение неприятельских сил к древней столице.
Князь Багратион двинулся в поход на следующее утро, послав вперед обозы и артиллерию. Он и его свита, на этот раз еще более многочисленная, замыкали шествие. Я с Олсуфьевым ехали верхами вместе с адъютантами. Вскоре услышали мы пушечные выстрелы: неприятель возобновил нападение на Смоленск.
Некоторое время нам приходилось ехать вдоль днепровского берега; французская батарея с противоположного, близкого в этом месте берега, заметила нас, и ядра засвистали по направлению к нам. По счастью они только перелетали через наши головы и ни в кого не попадали.
После занятия Смоленска армией Наполеона, после кровавого сражения при Валутине между неприятельским авангардом и нашим арьергардом, на московской дороге, обе наши армии продолжали свое движение по ней.
Неприятель шел за нами довольно медленно и осторожно, не вынуждая нас к усиленным переходам, так что наши генералы не раз имели возможность остановиться и дать большое сражение. Удобного к тому места не встречалось, а вскоре пришло известие о соединении всех армий под главное начальство князя Кутузова (Михаил Илларионович).
За несколько дней до Бородинской битвы я схватил перемежающуюся лихорадку, лишившую меня возможности держаться на лошади. Я принужден был поместиться в фургоне, в котором находились бумаги походной канцелярии князя Багратиона.
Однако 23 августа я еще был в силах съездить верхом в находившийся недалеко гвардейский лагерь к приятелю моему, молодому егерскому офицеру Дмитрию Леонтьеву (близкому родственнику Салтыковых). Главная квартира князя Багратиона, корпус которого составлял собою левое крыло армии, находилась в селе Семеновском, а князя Кутузова в самом Бородине.
С утра 24 августа неприятель начал свои нападения на войска князя Багратиона как перед Семеновским, так и в соседней роще, где были расположены наши передовые отряды. Дело становилось все жарче и убийственнее, оно продолжалось целый день, и лишь с наступлением ночи неприятель был не только отбит нами на всех местах, но и оставил нам две или три пушки. Вечером видел я, как их тащили наши кирасиры в Семеновское, где мне и другим невоенным людям была отведена изба.
Через несколько минут потом привезли к нам раненых офицеров с фельдшерами, и мы поспешили очистить им место для перевязки. Один из них, армейский егерский полковник, поразил меня своим хладнокровием и твердой, без всякой поддержки, поступью. Лишь по чрезвычайно бледному лицу можно было заключить об его истощении и страданиях: пушечное ядро раздробило ему руку, которую фельдшер должен был отрезать.
Я видел, как он вышел из избы и спокойно, не говоря ни слова, поместился на скамейке, в то время как фельдшер раскладывал на столе страшные орудия свои. Жаль, что я не помню имени этого бесстрашного воина.
Когда неприятельские колонны проникли в лес, что было уже вечером, раздались перекатные звуки от ружейной стрельбы, и сначала мне показалось, будто это стук топоров и будто в лесу рубят дрова. Помню, что по этому случаю подсмеивались над моим неведением.
Это убийственное дело было, по-видимому, со стороны Наполеона лишь пробой: ему хотелось удостовериться в силе нашего левого крыла, дабы, сообразно с тем, рассчитать свои последующие удары. Но урон, причиненный несокрушимым сопротивлением наших войск, охолодил отвагу неприятеля, и весь следующий день оба войска оставались в полном бездействии, на тех же местах как и накануне.
В этот день велено было отправить в небольшой город Можайск, в 10 или 15 верстах от московской дороги, весь обоз главной квартиры, всех больных и невоенных людей.
Утром 25 августа, в великолепную погоду, поехал я в Можайск в одной из колясок князя Багратиона вместе с начальником его канцелярии Николаем Ивановичем Старынкевичем (впоследствии сенатор в Варшаве при князе Паскевиче. В шутку приятели называли его Бедуином, готовым разделить последнее добро с приятелем, но и опорожнить его кошелек до дна за картами), человеком умным и бывалым. Беседа его была весела и неистощима.
В Можайске (в 40 верстах от места моего рождения) мы поместились в небольшом, довольно чистом доме, приготовленном на всякий случай для князя Багратиона, и провели там ночь, почти не смыкая глаз, с тревожным нетерпением дожидаясь, какие придут известия.
Город был почти пуст; оставались только местные власти. Но улицы были загромождены экипажами, обозом армии, фургонами с амуницией, телегами с хлебом и припасами, вьюками и всяким маркитанским скарбом, точно в городе была ярмарка; но лица у всех выражали крайнюю заботу и тревогу: неприятель был так близок, и великая битва неизбежна.
С раннего утра 26 августа в Можайске довольно явственно слышались пушечные выстрелы, как далекие громовые раскаты. Эти удары становились все чаще и чаще и вскоре начали раздаваться без перерыва; но так как они долетали до нас все с одинаковым звуком, не приближаясь и не отдаляясь, то можно было заключать, что бой сделался общим, на всех местах, и ведется с равной силой и ожесточением с обеих сторон.
Мы были в невыразимой тревоге, что все утро и до самого вечера с поля битвы не приходило никакого известия: ни курьеров, ни раненых, ни беглых, ни казаков, которых обыкновенно мы видели во время прежних сражений, как они гарцевали по окрестностям.
Когда уже стемнело, к нашему крыльцу, где мы собрались, прискакало опрометью несколько офицеров, и в числе их один из адъютантов князя Багратиона (князь Николай Сергеевич Меншиков или барон Вервиц?, не помню), радостно возвестивший нам, что, после необыкновенного с обеих сторон ожесточения и несметной гибели людей победа осталась за нами, что неприятель покинул поле битвы и атаман Платов (Матвей Иванович) отправлен его преследовать.
Вместе с этой великой вестью адъютант сообщил нам, что еще утром князь Багратион, отражая неприятельский натиск, получил тяжкую рану: пушечным выстрелом раздробило ему ногу, так что он без памяти упал с лошади, весь в крови, к ужасу окружавших его своих солдат, привыкших считать его неуязвимым, так как в течение почти четверти века, участвуя в стольких сражениях, он никогда не был ранен. Доктора тотчас окружили его; он очнулся, был осторожно положен на носилки, под неприятельским огнем вынесен вне выстрелов и перевязан.
Доктора объявили, что кончина неизбежна, буде тотчас же не отнять нижнюю половину ноги, которую почти совсем оторвало от колена. Не смотря на страшные мучения, князь отвергал все и твердил, что ему лучше умереть, нежели остаться искалеченным.
Не внимая убеждениям и просьбам князя Кутузова и генералов, он стоял на своем; а настаивать было невозможно, зная его неукротимый и настойчивый правь. Уже были темно, когда подъехала к нам дорожная коляска, в которой везли князя один из его адъютантов и слуга, родом пьемонтец, находившийся при нем с итальянского похода 1799 года.
Для него отыскали более просторное помещение, и я не имел отрады увидеть славного воина, который постоянно был ко мне благосклонен. Я слышал только его стоны, причиняемые раной и толчками закрытой со всех сторон кареты, в которую его уложили почти в бессознательном состоянии.
С ним были его доктор и фельдшер. На следующее утро он был провезен через Москву и скончался в ста верстах оттуда, в имении давнего своего приятеля, князя Голицына, селе Симе, Владимирской губернии. Перед смертью доктора еще раз предлагали ему отнять ногу, но он опять не согласился. Ему было всего каких-нибудь 50 лет от роду.
Утром 2 августа кончились наши ликования по поводу выигранного сражения: мы узнали, что, хотя поле осталось за нами, но князь Кутузов отменил приказание Платову преследовать неприятеля, так как беспрестанно приходили к нему донесения от корпусных начальников о страшной убыли в войсках; бой продолжался слишком полсутки сряду, в нем участвовало около 300 тысяч человек и действовало до 2 тысяч пушек.
В полках и даже целых дивизиях на десять человек погибло по одному; но солдаты оставались в боевом порядке и горели желанием на утро возобновить бой.
Главнокомандующий сделал им смотр на самом месте сражения. Но убыль была так велика, особливо ранеными, что князь Кутузов приказал отступать к Москве на Можайск, где ранним утром 27 числа видели мы, как потянулся сначала громадный обоз с ранеными, а за ним проследовала и сама армия. Наше помещение находилось на главной Можайской улице и, стоя на крыльце, мы видели все это печальное шествие.
Мне сказали, что про меня спрашивает один из раненых офицеров. Я подошел к телеге, на которой он лежал вместе с другими и узнал графа Людовика Сент-При, в то время служившего капитаном в гвардейских егерях; он велел меня позвать, чтобы передать мне, что молодой друг мой Леонтьев, его однополчанин, которого на днях я навещал в лагере, получил смертельную рану, что его везут в этом же обозе и что вероятно он умирает или уже умер.
Напрасно глядел я потом в другие телеги: мне не довелось распознать бедного Леонтьева во множестве, раненых, которых провозили мимо нас.
Так как моего начальника, при котором я состоял (правда, без всякого дела) повезли в Москву, то и мне ничего не оставалось, как пробираться туда же, чтобы там узнать о дальнейшей моей участи. Я последовал за общим движением отступавшей армии, пока не посчастливилось мне добыть почтовую перекладную телегу, которая привезла меня в Москву, в Александров день, 30 августа.
На заставе, вместо караула, обыкновенно многолюдного, увидел я лишь несколько инвалидов-сторожей, да мужиков, записанных в милицию, в казакинах из грубого сукна и с медным крестом на шапках. Первые улицы были безлюдны, ставни домов и большая часть ворот затворены. Попадались иногда офицеры и солдаты, кое-как одетые и едва волочившие ноги: это были легко раненые, надеявшиеся найти пристанище у московских родных или приятелей.
В Москве жила одна из сестер моих Александра, тогда еще почти ребенок; ее с раннего детства взяла к себе и, можно сказать, удочерила княгиня Екатерина Александровна Долгорукова, супруга старого Екатерининского генерала князя Юрия Владимировича.
Я предполагал, что они уже покинули Москву; но мне хотелось узнать, где сестра. Поэтому на заставе я оставил телегу, в надежде тотчас сесть на городского извозчика. Со мной был всего один дорожный мешок; остальные пожитки мои я уложил в Можайске в фургон свиты Багратиона.
Ни одних дрожек не попадалось, и я принужден был в лихорадке тащиться до долгоруковского дома (на Большой Никитской, не сохранился). В доме оставались только дворник, старые слуги и раненый полковник Алексеев, которого я прежде там знавал и который сказал мне, что все княжеское семейство и сестра моя слишком неделю как выехали, а ему, по давнему знакомству, позволили отдохнуть у них в доме и подлечиться от ран, и что он надеется скоро выздороветь.
Алексеев сказал мне, где поместился князь Багратион и кто с ним из свиты и, через короткое время, отправился я искать их, опять пешком.
На главных улицах было людно, но почти вовсе прекратилась езда. Прохожие были по большей части из простого люда; они сходились кучками, расспрашивали друг друга и потом шли каждый в свою сторону. Я шел мимо Гостиного Двора. Лавки были все заперты, по случаю царского дня; но на площади собралось много народу, по большей части купцы и ремесленники. Лица их показались мне очень озабоченными, движения резкими, но в тоже время они не выражали ничего запальчивого или мятежного.
Я стал прислушиваться. Оказалось, что речь у них шла о Бородинском сражении, о том, что войска наши спешат прикрыть Москву, что под городом будет еще сражение, в котором люди эти намеревались участвовать, вооружившись, кто, чем мог. Я не встретил тут ни полиции, ни казачьих разъездов, которые обыкновенно появляются при скоплении народа. Толпа эта, очевидно, одушевлена была только решимостью отразить неприятельское вторжение.
На дальнейшем пути моем я проходил мимо большого московского театра. На стенах его были наклеены афиши, и я с изумлением прочитал, что вечером этого самого дня назначено играть любимую тогдашнюю пьесу "Наталью, Боярскую дочь".
После того что я видел на улицах, трудно было предположить, что театральные представления еще продолжаются, и вероятно актеров некому было слушать. Но мог ли я думать, что дня через три или четыре театр этот сделается добычей пламени!
Очень усталый дошел я наконец до того дома, где находился раненый князь Багратион с некоторыми лицами своей свиты. Мне сказали, что переезд от Можайска еще больше растревожил его рану, что ему сделалось хуже и в комнаты к нему никого не пускают. Я узнал также, что армия усиленными переходами приближается к столице и что граф Ростопчин (Федор Васильевич) поскакал в главную квартиру на военный совет.
В квартире князя Багратиона мог я, наконец, отдохнуть и выспаться, в то время, как все остальные не смыкали глаз, в виду опасного положения, в котором находился князь, а также и потому, что беспрестанно приезжали вестовые с известиями из армии. Утром 31 августа узнали, что решено оставить столицу неприятелю.
Говорили, что Барклай был в числе немногих генералов, которые подали голос сражаться, во что бы ни стало. Он не дерзнул бы соединить своего иноземного имени с оставлением Москвы. Эта великая жертва принесена была без ропота, без мятежа и народного негодования в самой Москве и в губерниях, только потому, что повеление шло от Кутузова.
Как только узнали о том в Москве, немедленно приняты были меры к вывозу раненых. По желанию князя Багратиона его повезли в Симу. Тогда же я узнал, что вторая армия, которой он командовал, вошла в состав главной армии, и что состоявшие при нем военные и гражданские чиновники частью поступили в общий штаб, частью отпущены назад в их прежние ведомства.
Олсуфьев предпочел военное поприще. Я не захотел покидать дипломатического, и потому должен был возвратиться в Петербург, в министерство иностранных дел, тем более что лихорадка, которою страдал я уже две недели, не давала мне возможности продолжать походную жизнь.
Я получил паспорт и нужные бумаги, в том числи свидетельство о моих подвигах, подписанное начальником главного штаба и мной бережно сохраненное. Мне посоветовали спешить отъездом, так как я подвергался опасности не найти почтовых лошадей, разбираемых ежеминутно для увоза раненых. За меня похлопотали, и мне удалось выехать в ночь с 31 августа на 1 сентября, т. е. за 30 с небольшим часов до вступления в нее французов.
Мне дали перекладную телегу, запряженную парой лошадей. Я был без человека, с тяжелым чемоданом и в злейшей лихорадке. В Черной Грязи, на первой станции, пришлось долго ждать лошадей вместе со многими выехавшими из Москвы семействами.
Тут был между прочими князь Иван Илларионович Воронцов-Дашков с матерью (графиней Ариной Ивановной), человек в то время еще очень молодой, но уже причисленный к посольству в Вене, откуда он возвращался через Москву.
Задержка в лошадях нас беспокоила в особенности потому, что станционный смотритель был в большом страхе и говорил, что в течение дня уже показывались неприятельские мародеры, и что они теперь ушли, завидев по дороге несколько казачьих отрядов. На следующее утро, проехав верст сто, я был уже в безопасности от подобных встреч.
Продолжение следует