— Ты опять в этом своем старом халате? — Илья бросил ключи на тумбочку у входа, даже не посмотрев в мою сторону. Его голос, резкий, как скрежет ножа по тарелке, полоснул по нервам. — Посмотрела бы ты на Жанну, Ян. Вот у кого вкус! У кого фигура! А ты… Ну что ты, в самом деле?
Я стояла у плиты, помешивая суп, и чувствовала, как ложка в руке дрожит. Подняла глаза — его лицо, усталое, но с этим вечным недовольным изгибом губ, уже отвернулось к зеркалу в прихожей. Он поправлял галстук, будто собирался куда-то еще, хотя только что пришел с работы. Я молчала. Слова застряли где-то в горле, тяжелые, как камни, которые я таскаю в себе уже который год.
— Жанна, значит, идеал? — наконец выдавила я, стараясь, чтобы голос не сорвался. — А я что, Илья? Совсем тебе глаза мозолить стала?
Он даже не обернулся. Снял пиджак, повесил на спинку стула — аккуратно, как всегда, будто это важнее, чем ответить мне по-человечески.
— Я не говорю, что ты плохая, Ян. Но могла бы хоть постараться. Посмотри на себя! Сколько тебе лет? А выглядишь, как Дарья Андреевна, ей-богу. А Жанне — сорок пять, между прочим, и ни грамма лишнего.
Дарья Андреевна — наша соседка, семидесятилетняя старушка с добрыми глазами и сутулой спиной, которая каждый день таскает сумки с рынка. Сравнение ударило, как пощечина. Суп в кастрюле забулькал, пар обжег мне лицо, но я даже не шевельнулась. Внутри все кипело — не от плиты, от него.
***
Меня зовут Яна. Мне пятьдесят два, и последние двадцать лет я живу с Ильей. Когда-то муж восхищался мной. Ведь раньше я была стройной. Волосы — длинные, русые, с легкой волной, глаза блестели. Но время не щадит никого. Двое детей, бессонные ночи, работа на двух ставках, чтобы вытянуть семью, пока Илья строил свою карьеру в банке. Морщины, седина, лишние килограммы — они пришли незаметно, как незваные гости, и остались жить со мной.
Илья же… Он изменился. Высокий, подтянутый, с аккуратно подстриженной бородой и вечным запахом дорогого одеколона. Ему пятьдесят пять, но он будто законсервировался — спортзал три раза в неделю, костюмы с иголочки.
А я? Я осталась где-то позади, в тени его успеха. И в последние годы он все чаще сравнивает меня с Жанной — женой своего друга Стаса. Жанна — это его идеал. Худощавая, с точеным лицом, всегда в облегающих платьях и на каблуках. Она не работает, не варит борщи, не стирает носки. У нее маникюр, спа-салоны и время на себя. А у меня — мозоли на руках и усталость, которую не скрыть ни пудрой, ни улыбкой.
Я выключила плиту. Суп остывал, а я стояла, глядя в мутное отражение на стекле духовки. Там маячила женщина с растрепанными волосами, в выцветшем халате, с опущенными плечами. Это я? Или уже не я? Илья прошел в гостиную, включил телевизор — новости, как всегда, громко, чтобы заглушить тишину между нами.
— Может, мне тоже в салон записаться? — крикнула я, сама не зная, зачем. Хотелось задеть его, уколоть хоть чуть-чуть. — Стану как Жанна, будешь мной гордиться?
Он обернулся, прищурился. В его глазах мелькнуло что-то — раздражение? Презрение?
— Давай, Ян. Только не забудь, что Жанна еще и характером легкая. А ты вечно ноешь, вечно чем-то недовольна.
Я открыла рот, но слова опять застряли. Ною? Это я ною? А кто всю жизнь тащил этот дом, пока ты свои премии пропивал с друзьями? Кто молчал, когда ты приходил за полночь, пахнущий чужим парфюмом?
Но я ничего не сказала. Повернулась к раковине, включила воду — холодную, до дрожи в пальцах. Пусть смоет это все, пусть унесет.
На следующий день я встретила Жанну.
Случайно, у подъезда. Она выскользнула из своего белого внедорожника, в длинном пальто цвета слоновой кости, с идеально уложенными локонами. В руках — крохотная сумочка, будто там ничего, кроме помады, и не помещалось. Она улыбнулась мне — белоснежные зубы, ровные, как жемчуг.
— Яна, привет! Как дела? — голос звонкий, как колокольчик. Я поймала себя на мысли, что даже ненавидеть ее не могу. Она не виновата, что стала для Ильи эталоном.
— Привет, Жан. Нормально, а у тебя? — я поправила шарф, пряча руки в карманы пальто. Мое пальто — серое, старое, с потрепанными манжетами. Рядом с ней я чувствовала себя еще хуже.
— Ой, да как всегда — беготня, дела! — она махнула рукой, будто ее жизнь — сплошной праздник. — Слушай, зайди как-нибудь на чай? Давно тебя не видела!
Я кивнула, хотя знала, что не зайду. Зачем? Чтобы сидеть в ее стерильной гостиной, слушать про массажи и новые духи, пока Илья в моей голове будет твердить: "Вот видишь, какая она, а ты?"
Дома я долго стояла перед зеркалом. Сняла халат, осталась в футболке и джинсах. Волосы — седые у корней, давно не крашенные. Лицо — усталое, с темными кругами под глазами. Но в этих глазах еще горел огонь. Маленький, но живой. Я не Жанна. И никогда ею не буду. Но я — Яна. Та, что выстояла, вытерпела, вырастила детей. Та, что до сих пор варит ему суп, хотя он этого не замечает.
На следующий день я записалась в парикмахерскую. Не для него — для себя. Купила новое платье — простое, но с хорошим кроем. И когда Илья вечером опять начал про Жанну, я просто улыбнулась. Впервые за долгое время — спокойно, уверенно.
— Знаешь, Илья, — сказала я, глядя ему в глаза, — Жанна, может, и идеал. Но я — это я. И если тебе этого мало… дверь вон там.
Он замолчал. Впервые за годы — замолчал. А я пошла на кухню, налила себе чай и села у окна. За стеклом падал первый снег, мягкий, как надежда. И я поняла: это только начало. Мое начало.
Илья так и не ответил в тот вечер. Он сидел в гостиной, уставившись в телевизор, но я заметила, как его пальцы нервно теребят подлокотник кресла. Обычно он бы бросил что-то колкое, вроде: «Ну иди, раз такая смелая!» Но сейчас — тишина. Гнетущая, густая, как туман за окном.
Я пила чай, чувствуя, как тепло кружки согревает ладони, и думала: сколько еще я буду молчать? Сколько еще буду прятать себя за его недовольством?
Наутро я проснулась раньше него. За окном было серо, снег таял, оставляя грязные лужи на асфальте. Я стояла у зеркала в спальне, расчесывая волосы — теперь они были короче, с мягким каштановым оттенком, который скрыл седину. Парикмахерша, бойкая женщина с прокуренным голосом, вчера сказала: «Ой, Яна, да ты лет на десять скинула!»
Я тогда улыбнулась, но не поверила. А сейчас, глядя на себя, вдруг подумала: а ведь и правда что-то изменилось. Не только волосы — глаза. Они больше не тонули в усталости, в них мелькала искра. Маленькая, но упрямая.
Илья заворочался в постели, пробурчал что-то невнятное. Я не стала его будить. Тихо вышла на кухню, сварила кофе — себе, не ему. Впервые за долгое время я не думала о том, что он скажет, встав с кровати. Пусть сам себе завтрак готовит, если захочет.
А я… я открыла шкаф, достала то новое платье — темно-синее, с тонким поясом, — и надела его. Ткань легла мягко, обняла фигуру, и я вдруг поймала себя на том, что стою чуть прямее. Не для кого-то — для себя.
Днем я встретила Дарью Андреевну. Она сидела на лавочке у подъезда, укутанная в старый пуховик, с вязаной шапкой, из-под которой выбивались белые пряди. В руках — пакет с хлебом и молоком, рядом — палка, на которую она опирается, когда ходит. Увидев меня, она заулыбалась, морщинки вокруг глаз собрались в добрые складки.
— Яночка, ты ли это? — голос у нее дрожащий, но теплый, как печка в деревенском доме. — Красавица какая! Это что, платье новое?
Я присела рядом, чувствуя, как щеки горят от ее слов. Почему-то похвала от этой старушки тронула меня сильнее, чем все комплименты Ильи в молодости.
— Да, Дарья Андреевна, решила себя побаловать, — сказала я, улыбаясь. — А то все в халате да в халате…
Она засмеялась — тихо, с присвистом, как будто воздух в легких уже не тот.
— Правильно, дочка, правильно. Мы, женщины, сколько всего на себе тащим, а себя забываем. Я вот тоже, бывало, для мужа старалась, а он… — она замолчала, махнула рукой. — Да что там говорить. Живи для себя теперь, Яночка. Ты еще молодая, красивая. Не слушай никого.
Я кивнула, глядя на ее руки — сухие, в синих венах, но такие живые. Дарья Андреевна пережила войну, мужа-пьяницу, троих детей вырастила одна. А глаза у нее — ясные, как у девчонки.
И я вдруг подумала: а ведь она права. Сколько можно жить для других? Для Ильи, для детей, для соседей, которые шепчутся за спиной?
— Спасибо, — сказала я тихо. — Вы не представляете, как мне это нужно было услышать.
Дома Илья встретил меня хмурым взглядом. Я вошла, неся пакет с продуктами — купила себе йогурт, фрукты, что-то легкое, чего он никогда не ест. Он сидел за столом, перед ним — пустая тарелка и чашка с недопитым чаем.
— Ты где была? — голос низкий, с ноткой претензии. — Я встал, а тебя нет. Даже кофе не сварила.
Я поставила пакет на стол, посмотрела на него — спокойно, без той дрожи, что раньше сковывала меня под его взглядом.
— Утром гуляла. А кофе… руки у тебя есть, сваришь, если захочешь, — сказала я, снимая пальто.
Он замер, будто не поверил. А я прошла мимо, к зеркалу в прихожей, поправила волосы. В отражении мелькнуло платье — синее, как вечернее небо. И я себе понравилась.
— Это что еще за тон? — Илья встал, стул скрипнул по полу. — Ты на Жанну, что ли, насмотрелась? Решила характер показать?
Я обернулась. Он стоял, нахмурив брови, губы сжаты в тонкую линию. Раньше я бы отступила, проглотила обиду, сказала: «Да ладно, не злись». Но не сегодня.
— Нет, Илья, не на Жанну, — голос мой был ровным, но внутри все пело от какого-то нового, незнакомого чувства. — На себя. Я на себя насмотрелась. И знаешь что? Мне нравится, что я вижу. А тебе, похоже, нет. И это уже твоя беда, не моя.
Он открыл рот, но ничего не сказал. Впервые за двадцать лет я видела в его глазах растерянность. Не злость, не насмешку — растерянность. И в этот момент я поняла: он не знает, что со мной делать.
Все эти годы он привык, что я — фон, тень, удобная мебель в его жизни. А теперь я ожила. И это его пугало.
Вечером я позвонила дочери. Маша живет в другом городе, ей тридцать, своя семья, свои заботы. Мы давно не говорили по душам — все бегом, между делами. Но сегодня я набрала ее номер, села на диван с чашкой чая и просто сказала:
— Маш, я тут платье новое купила. И волосы покрасила. Хочу к вам приехать на выходные.
Она засмеялась — звонко, как в детстве, когда я катала ее на санках.
— Мам, ты серьезно? Давай, приезжай! А то я уже забыла, как ты в платье выглядишь. Папа что говорит?
Я помолчала, глядя на Илью через открытую дверь кухни. Он мыл свою чашку — медленно, будто тянул время.
— Папа… привыкает, — сказала я наконец. — А я, Маш, только начинаю жить. По-настоящему.
Она замолчала на том конце, а потом тихо, с теплотой в голосе:
— Мам, я тобой горжусь.
И я заплакала. Не от боли, не от обиды — от облегчения. Слезы катились по щекам, горячие, живые. А за окном опять пошел снег — мягкий, пушистый, как обещание чего-то нового. И я знала: это мой шанс. Не упустить себя и не потерять.
Прошла неделя.
Снег за окном то таял, то снова ложился тонким слоем, будто природа не могла решиться — зима или весна. Я тоже была где-то посередине: между старой Яной, что растворялась в чужих ожиданиях, и новой, что только училась дышать полной грудью. Но каждый день я делала шаг. Маленький, но свой.
В субботу я собрала сумку. Небольшую, на выходные — платье, пара кофт, косметичка, где лежала новая помада, которую я купила на днях. Илья ходил по квартире, бросал на меня косые взгляды, но молчал.
С того вечера, когда я сказала про дверь, он вообще стал тише. Не упрекал, не сравнивал с Жанной. Иногда я ловила его за тем, как он смотрит на меня — не с раздражением, а с каким-то странным удивлением. Будто впервые за годы пытался разглядеть, кто я такая.
— Ты к Маше, что ли? — спросил он наконец, когда я застегивала молнию на сумке. Голос его был хриплым, будто слова застревали в горле.
— Да, к ней, — ответила я, не оборачиваясь. — Вернусь в воскресенье вечером.
Он кивнул, потер подбородок — жест, который я знала наизусть. Обычно так он обдумывал, что сказать на работе, но сейчас… сейчас он выглядел потерянным.
— Может, мне с тобой? — выдавил он вдруг. Я замерла, пальцы сжались на ручке сумки. Это было так неожиданно, что я даже не сразу нашлась, что ответить.
— Нет, Илья, — сказала я наконец, глядя ему в глаза. — Мне нужно одной. Пока одной.
Он отвел взгляд, кивнул еще раз — коротко, резко. И я ушла. Закрыла дверь, спустилась по лестнице, чувствуя, как сердце колотится — не от страха, от свободы. На улице было холодно, ветер кусал щеки, но я улыбалась. Впервые за долгое время я шла туда, куда хотела я, а не он.
У Маши было тепло. Пахло пирогами — она пекла их с утра, как я когда-то для нее. Мой зять, Дима, возился с маленьким Артемкой, их сыном, а Маша, увидев меня, бросилась обнимать.
Я стояла в ее маленькой кухне, в новом платье, с чашкой чая в руках, и чувствовала, как внутри распускается что-то давно забытое. Радость? Да, наверное, радость.
— Мам, ты такая… другая, — сказала Маша, глядя на меня поверх кружки. — Прямо светишься. Что с тобой творится?
Я улыбнулась, пожала плечами. Как объяснить? Что я наконец-то перестала прятаться за его словами, за его недовольством? Что я начала видеть себя — не через его глаза, а своими?
— Живу, Маш, — сказала я просто. — По-настоящему живу.
Она кивнула, будто поняла. А потом мы сидели до полуночи — говорили, смеялись, вспоминали, как я возила ее на море, как мы с ней красили забор на даче и испачкались краской с ног до головы. И я вдруг поняла: у меня была жизнь. Не только его тень, но и мои краски, мои дни. И я их не потеряла — просто забыла. А теперь вспомнила.
Когда я вернулась домой в воскресенье, Илья встретил меня у порога. В руках — тарелка с оладьями. Неуклюжими, кривыми, подгоревшими с одного края. Он стоял, неловко переминаясь с ноги на ногу, и смотрел на меня так, будто боялся, что я уйду снова.
— Я тут… попробовал приготовить, — сказал он, кашлянув. — Ты же любишь оладьи.
Я посмотрела на него — на этого мужчину, которого знала двадцать лет, и вдруг увидела не только его вечное недовольство, но и что-то еще. Страх? Стыд? Или, может, желание хоть как-то удержать то, что он чуть не потерял?
И я почувствовала, как внутри шевельнулось что-то теплое. Не любовь, нет — та, прежняя, давно выгорела. Но жалость. И, может, надежда.
— Спасибо, — сказала я тихо, беря тарелку. — Садись, поедим вместе.
Мы сидели за столом — молча, но не так, как раньше. Не в пустоте, а в какой-то новой, хрупкой тишине. Оладьи были сухими, но я ела их, запивая чаем, и думала: это не конец. И не начало. Это просто жизнь. Моя жизнь. И я больше не отдам ее никому.
За окном падал снег — густой, тяжелый, как занавес перед новым актом. И я знала: что бы ни было дальше, я справлюсь.