— Мила, я дома! — кричу я, сбрасывая ботинки в прихожей. Сумка с грохотом падает на пол, в руках — пакет с её любимыми пирожными из той кондитерской на углу, что она обожает. Тишина в ответ — густая, липкая, как патока.
Свет в квартире приглушённый, только из спальни тянется тонкая полоска жёлтого. Я иду туда, сердце стучит — не от усталости после трёх дней в командировке, а от какого-то смутного предчувствия. Дверь приоткрыта. Толкаю её, и…
— Ой! — это Мила, голос высокий, как у девчонки, которую застали за воровством конфет.
Она сидит в нашей постели, простыня натянута до подбородка, волосы растрёпаны, как воронье гнездо. А рядом — он. Какой-то мужик, голый по пояс, с татуировкой дракона на плече, что лезет из-под одеяла, как змея из норы.
— Вова?! — Мила роняет простыню, тянется ко мне, но тут же одёргивает руку, будто обожглась. — Ты… ты же завтра должен был!
— Видимо, не вовремя, — говорю я, и голос мой хрипит, как старый радиоприёмник. Внутри всё леденеет, а пирожные в пакете вдруг кажутся нелепыми, как цветы на похоронах.
Мы с Милой вместе двенадцать лет.
Я — Вова, водитель-дальнобойщик, крепкий, как дуб, но с нервами, что порой трещат, как сухие ветки. Люблю порядок, запах свежей дороги и её улыбку — ту, что была у неё в двадцать пять, когда мы только начинали.
Мила — тонкая, как тростинка, с голубыми глазами и светлыми волосами. Работает в библиотеке, обожает книги и чай с мятой. Мы не богаты, но тянули своё гнездо — двушка на пятом этаже, с потёртым паркетом и видом на берёзы. Детей не завели — всё откладывали, а потом как-то само собой заглохло.
В последние годы что-то треснуло.
Я в рейсах, она дома. Возвращаюсь — молчит, смотрит в телефон, улыбается чему-то своему. Спрашиваю: «Ты как?» — а она: «Нормально». И всё. Как будто между нами стена выросла, тонкая, но непробиваемая.
***
— Кто это? — спрашиваю я, кивая на мужика. Он сидит, молчит, только глаза бегают, как мыши по углам.
— Вова, я… это… — Мила запинается, теребит край простыни. — Это Толя. Мы… познакомились недавно.
— Недавно? — я почти смеюсь, но смех застревает в горле, как кость. — А в моей постели он давно, выходит?
— Не ори, Вов, — она встаёт, запахивает халат — мой подарок, красный, с дурацкими сердечками. — Давай поговорим спокойно.
— Спокойно?! — я швыряю пакет с пирожными на пол, коробка лопается, крем размазывается по паркету. — Ты мне изменяешь, а я должен говорить спокойно?!
Толя — или как его там — наконец подаёт голос. Хриплый, низкий, с ленцой.
— Слышь, мужик, не кипятись. Мы не хотели, чтоб ты так узнал.
— Не хотели? — я делаю шаг к нему, кулаки сжимаются сами. — А как хотели? Письмо написать?
«Дорогой Вова, пока ты грузы возишь, я тут твою жену…»
— Вова, хватит! — Мила встаёт между нами, глаза её блестят — то ли от слёз, то ли от злости. — Это моя вина, не его!
Я смотрю на неё, и внутри что-то рушится — как дом, что годами строил, а он взял и осел под дождём.
В голове карусель. Я вспоминаю, как мы с ней венчались в маленькой церкви у бабы Маши, нашей соседки. Как она смеялась, когда я пролил вино на скатерть в первую годовщину. Как обещала: «Вовка, я с тобой навсегда». А теперь — вот оно, её «навсегда». Лежит в обнимку с чужим мужиком, а я стою, как дурак, с её пирожными в руках.
— Уходи, — говорю я тихо, глядя на Толю. — Прямо сейчас.
Он кивает, лезет за штанами, что валяются у кровати, натягивает их неловко, как подросток. Мила молчит, только губы дрожат. Толя уходит, хлопает дверью, а я остаюсь с ней — один на один с этой пропастью, что протянулась между нами.
— Почему, Мила? — спрашиваю я, и голос мой уже не злой, а усталый, как после долгой дороги. — Чего тебе не хватало?
Она садится на кровать, смотрит в пол.
— Ты… ты всегда в рейсах, Вов. А я одна. Мне… мне внимания не хватало. Толя… он просто был рядом.
— Рядом, — повторяю я, и слово это горчит, как дешёвое пиво. — А я, значит, не был?
Она молчит. А я думаю: «Где я ошибся? Когда перестал её замечать?»
Утром я звоню Славе, другу с детства. Он — здоровяк с громким смехом и руками, что гнут подковы, но душа у него мягкая, как тесто.
— Слав, приезжай, — говорю я, едва сдерживая дрожь в голосе. — Мила… она…
— Чего? — он сразу напрягается. — Говори, Вовка!
— С любовником её застал. Вчера.
Тишина в трубке, только слышно, как он дышит. Потом:
— Еду.
Слава приезжает через час, садится напротив, наливает мне водки из бутылки, что привёз.
— Выгоняй её, Вов, — говорит он, глядя мне в глаза. — Не прощай. Это предательство.
— А если люблю ещё? — спрашиваю я, и голос срывается.
Он качает головой, хлопает меня по плечу.
— Любовь — не повод себя топтать. Ты мужик, Вовка. Встанешь на ноги.
Мила уходит через два дня.
Собирает вещи молча, только шорох пакетов да скрип чемодана. Я сижу на кухне, пью чай — крепкий, горький, как моя жизнь сейчас. Она останавливается в дверях, смотрит на меня.
— Прости, Вова, — шепчет она.
— Прощать не буду, — отвечаю я, не поднимая глаз. — Но и зла не держу. Иди.
Дверь хлопает. Тишина. Я встаю, мою чашку, вытираю руки. Внутри пусто, но где-то глубоко тлеет искра. Жизнь не кончилась.
Баба Маша заходит вечером, приносит борщ в кастрюльке. Её морщинистое лицо светится добротой.
— Держись, Вовочка, — говорит она, гладя меня по руке. — Ты хороший. А она… она ещё пожалеет.
Я киваю, и впервые за эти дни улыбаюсь. Может, и пожалеет…
После ухода Милы квартира кажется мне огромной и гулкой, как заброшенный склад. Каждый звук — скрип половицы, стук капель из крана — отзывается эхом, будто напоминает: ты один, Вова, совсем один.
Я сижу на кухне, кручу в руках пустую кружку, а перед глазами — её красный халат с сердечками, что так нелепо смотрелся на фоне этой измены. Халат остался висеть в шкафу — она его не взяла. Может, забыла. А может, нарочно оставила, как занозу в моей памяти.
На следующий день я беру отгул. Не могу ехать в рейс — руки дрожат, в голове туман. Звоню Славе, он приезжает с утра, тащит меня на рынок.
— Хватит киснуть, Вовка, — говорит он, хлопая меня по спине так, что я чуть не падаю. — Купим тебе что-нибудь для души. Может, удочку новую?
— Удочку? — я хмыкаю, но иду за ним. Слава — он такой: верит, что от любой беды можно отвлечься, если занять руки.
На рынке пахнет мокрой землёй, рыбой и жареным луком. Мы бродим между рядами, и я вдруг замечаю старую бабу Клаву — она стоит у прилавка с зеленью, торгуется с продавцом. Её сгорбленная фигурка в цветастом платке кажется такой родной, что я невольно шагаю к ней.
— Вовочка! — она оборачивается, щурится, потом улыбается, показывая щербатый рот. — А я думаю, кто это тут топчется? Как дела, сынок?
— Плохо, баб Клав, — вырывается у меня, и голос садится, как старый мотор. — Мила ушла.
Она качает головой, кладёт сухую руку мне на локоть.
— Ушла — и ладно. Не твоя она была, Вовочка. Сердце твоё доброе, а ей такого не надо было. Ты ещё найдёшь своё.
— Да где ж искать-то? — я усмехаюсь, но её слова цепляют, как крючок рыбу.
— А оно само придёт, — она подмигивает, суёт мне пучок укропа. — На, уху сваришь. Жизнь наладится, попомни мои слова.
Слава ржёт за моей спиной:
— Слышь, Вов, баба Клава дело говорит! Уха — это тебе не измена какая-то.
Я беру укроп, киваю ей, и в груди что-то теплеет — чуть-чуть, но всё же.
Дома я варю уху. Ставлю кастрюльку от бабы Клавы на плиту, мою рыбу, режу лук, картошку, морковь. Нож в руках ходит ровно, и с каждым движением я будто отрезаю куски этой боли. Уха кипит, пар поднимается к потолку, запах заполняет кухню — густой, домашний, как в детстве, когда мать варила её по воскресеньям. Я пробую на соль, и вдруг понимаю: я живу. Несмотря ни на что.
Слава заходит вечером, принюхивается, как пёс на охоте.
— Ну ты даёшь, Вовка! — он хлопает себя по колену. — Ухой от измены лечиться — это по-нашему!
— Садись, — говорю я, ставлю перед ним тарелку. — Ешь, пока горячая.
Мы едим молча, только ложки стучат. А потом он спрашивает:
— Что дальше делать будешь?
— Жить, — отвечаю я, и сам удивляюсь, как просто это звучит. — Работать. Может, правда удочку куплю.
Он кивает, улыбается криво, но тепло.
— Правильно, брат. Ты мужик крепкий. Выстоишь.
Через пару дней я случайно встречаю Таню — сестру Милы.
Она идёт по улице, тащит сумки из магазина, волосы растрёпаны ветром. Таня — полная противоположность Милы: широкая в кости, громогласная, с руками, что могут и тесто замесить, и пощёчину влепить. Мы никогда особо не ладили, но тут она сама ко мне подходит.
— Вова, — говорит она, глядя в упор, — я узнала. Про Милу и этого… Толю. Ты прости её, дуру. Она сама не знает, что творит.
— Простить? — я качаю головой. — Нет, Тань. Это не прощение. Это конец.
Она вздыхает, смотрит куда-то мимо меня.
— Может, и к лучшему. Она к маме уехала, если что. С Толей этим поругалась уже.
— Её дело, — отрезаю я. — Пусть живёт как хочет.
Таня кивает, мнётся с ноги на ногу, потом вдруг говорит:
— Ты хороший, Вова. Правда. Не пропадай, ладно?
Я смотрю на неё, и в её глазах — не жалость, а что-то настоящее. Киваю в ответ, иду дальше. А в голове мысль: «Может, и правда не всё потеряно?»
Проходит неделя.
Я возвращаюсь в рейсы. Дорога тянется передо мной — длинная, серая, как жизнь без Милы, но уже не такая тяжёлая. В кабине пахнет кофе из термоса, радио хрипит старую песню про «синие глаза». Я кручу руль, смотрю на закат — он красный, яркий, как тот халат, что я вчера выбросил в мусорку.
Дома меня ждёт уха — я сварил её с запасом. И удочка, которую Слава всё-таки заставил меня купить. А ещё — тишина, но уже не гнетущая, а спокойная, как вода в пруду.
Прошёл месяц.
Дорога стала моим спасением — ровный гул мотора, запах асфальта, бесконечные полосы, что уводят мысли прочь от прошлого. Я возвращаюсь из рейса поздним вечером, небо тяжёлое, звёзды прячутся за тучами. Ключ в замке щёлкает громко, как выстрел, но дома уже не пустота — я привык.
На подоконнике стоит горшок с петрушкой, что баба Клава подарила: «Сажай, Вовочка, зелень — она живёт и тебя жить заставляет». Петрушка растёт криво, но упрямо, как я сам.
Утром звонит Слава.
— Вовка, поехали на рыбалку! — голос его бодрый, как утренний ветер. — Удочка твоя пылится, а я щуку видел во сне — знак, брат!
— Щуку? — я улыбаюсь в трубку. — Ладно, поехали.
Мы едем за город, к озеру, где вода блестит, как зеркало, а камыши шуршат, будто шепчут старые сказки. Слава возится с наживкой, я сижу на берегу, смотрю, как поплавок качается на волнах. Тишина обнимает, и я вдруг понимаю: мне хорошо. Не так, как раньше, с Милой, а по-новому — тихо, спокойно, честно.
— Слав, — говорю я, не отрывая глаз от воды, — спасибо, что вытащил меня тогда.
Он хмыкает, хлопает меня по плечу.
— Да брось, Вов. Ты сам себя вытащил. Я только подтолкнул.
Поплавок дёргается, я тяну удочку — окунь, мелкий, но живой, бьётся в руках. Слава ржёт:
— Ну хоть не щука, а начало положено!
Я выпускаю рыбу обратно в воду, смотрю, как она ныряет в глубину, и думаю: «Вот и я так. Упал, но выплыл».
Дома я заглядываю к бабе Клаве. Она сидит в своей кухоньке, вяжет что-то шерстяное, пахнет травяным чаем и её вечными пирогами.
— Вовочка, садись, — она кивает на стул, глаза её блестят, как у кошки в темноте. — Уху-то ещё будешь варить?
— Буду, баб Клав, — улыбаюсь я. — И петрушку твою поливаю.
— Молодец, — она гладит меня по руке, пальцы её тёплые, несмотря на морщины. — Ты теперь другой стал. Крепче. Жизнь тебя потрепала, а ты не сломался.
— Сломался бы, если б не вы со Славой, — говорю я тихо.
— Нет, сынок, — она качает головой. — Это ты сам. Внутри у тебя стержень был всегда. Просто ты его не видел.
Я молчу, пью её чай, и слова её оседают в душе, как камешки на дно реки. Может, она и права.
Через пару дней я встречаю Таню снова. Она стоит у подъезда, курит, ветер треплет её короткие волосы.
— Вова, — говорит она, затягиваясь, — Мила звонила. Плакала. Говорит, ошиблась с этим Толей. Хочет вернуться.
— Вернуться? — я смотрю на неё, и внутри ни злости, ни боли — только пустота, чистая, как вымытая тарелка. — Нет, Тань. Пусть живёт своей жизнью. У меня своя теперь.
Она кивает, выбрасывает сигарету, топчет её каблуком.
— Я так и думала, что ты скажешь. Ты… ты в порядке, Вов?
— В порядке, — отвечаю я, и впервые за долгое время это не ложь.
Таня уходит, а я поднимаюсь к себе. Ставлю чайник, включаю радио — старый шансон льётся, как дождь за окном. Я смотрю на петрушку, на удочку в углу, на пустой диван, где больше нет её тени. И улыбаюсь.
Чайник свистит, я наливаю кипяток в кружку, и пар поднимается вверх, как надежда. Завтра новый рейс. А после — рыбалка со Славой. И жизнь — моя, живая, тёплая, как этот чай в руках.