Найти в Дзене
MARY MI

Свекровь-вымогательница

— Люба, ты мне должна! — Майя Федоровна врывается в кухню, её голос звенит, как надтреснутый колокол, а руки упираются в бока, словно она готова вот-вот броситься в бой. — Ты думаешь, я не вижу, как ты крутишь моим сыном? Думаешь, я слепая? Я стою у плиты, помешивая суп, и ложка в моей руке замирает. Сердце колотится где-то в горле, а в голове — пустота, только гул её слов, как эхо в колодце. Оборачиваюсь медленно, чтобы не выдать дрожь в пальцах. Её глаза — два узких уголька, горят злостью, а губы поджаты так, что кажется, будто она сейчас плюнет ядом. — Майя Федоровна, я не понимаю… — начинаю я тихо, но она перебивает, шагнув ближе, почти вдавливая меня в столешницу. — Не понимаешь? А кто Арсению мозги пудрит, чтобы он мне меньше денег давал? Кто его настраивает против родной матери? Ты, Любаша, ты! Я всю жизнь для него пахала, а теперь ты тут хозяйкой себя возомнила! Где мои три тысячи за этот месяц, а? Я смотрю на неё и чувствую, как внутри всё сжимается — от обиды, от бессилия. Т

— Люба, ты мне должна! — Майя Федоровна врывается в кухню, её голос звенит, как надтреснутый колокол, а руки упираются в бока, словно она готова вот-вот броситься в бой. — Ты думаешь, я не вижу, как ты крутишь моим сыном? Думаешь, я слепая?

Я стою у плиты, помешивая суп, и ложка в моей руке замирает. Сердце колотится где-то в горле, а в голове — пустота, только гул её слов, как эхо в колодце.

Оборачиваюсь медленно, чтобы не выдать дрожь в пальцах. Её глаза — два узких уголька, горят злостью, а губы поджаты так, что кажется, будто она сейчас плюнет ядом.

— Майя Федоровна, я не понимаю… — начинаю я тихо, но она перебивает, шагнув ближе, почти вдавливая меня в столешницу.

— Не понимаешь? А кто Арсению мозги пудрит, чтобы он мне меньше денег давал? Кто его настраивает против родной матери? Ты, Любаша, ты! Я всю жизнь для него пахала, а теперь ты тут хозяйкой себя возомнила! Где мои три тысячи за этот месяц, а?

Я смотрю на неё и чувствую, как внутри всё сжимается — от обиды, от бессилия. Три тысячи! Она опять за своё. Как будто я кассир в её личном банке.

Суп на плите начинает шипеть, пузырьки лопаются, будто мои нервы. Хочется крикнуть: «Да сколько можно?!», но я молчу, только губу кусаю, чтобы не сорваться.

***

Меня зовут Люба, мне тридцать два, и я уже пять лет замужем за Арсением. Он — мой тихий причал в этом бушующем море жизни. Высокий, чуть сутулый, с мягкими карими глазами и привычкой теребить волосы, когда нервничает.

Работает инженером на заводе, вкалывает с утра до ночи, чтобы мы могли позволить себе эту двушку на окраине и раз в год съездить к морю.

Я его люблю — за спокойствие, за то, как он умеет молчать, когда я злюсь, и за то, как улыбается, когда я пеку его любимый пирог с капустой. Но есть одно «но» в нашей жизни — его мать, Майя Федоровна.

Свекровь моя — женщина-глыба. Ей шестьдесят, но энергии в ней, как в паровозе на полном ходу. Короткие седые волосы, всегда уложенные в строгий пучок, острый нос, который она любит совать куда не просят, и голос, от которого стёкла дрожат.

Она всю жизнь проработала бухгалтером на мебельной фабрике, привыкла считать каждую копейку и командовать всеми вокруг. Арсений — её единственный сын, её «золотой мальчик», хотя он давно уже не мальчик, а мужчина с сединой на висках.

После смерти мужа десять лет назад она осталась одна, и с тех пор, кажется, решила, что весь мир ей что-то должен. Особенно мы с Арсением.

Всё началось пару лет назад.

Сначала она просила «одолжить» тысячу-другую — на лекарства, на коммуналку, на «непредвиденные расходы». Мы давали, потому что как не дать? Она же мать.

Но потом просьбы превратились в требования, а суммы росли, как грибы после дождя. Три тысячи, пять, десять — и всегда с таким видом, будто мы её обокрали, если вдруг отказывали. Арсений молчал, только хмурился и говорил мне: «Маме тяжело, Люба, потерпи». А я терпела. До сегодняшнего дня.

— Майя Федоровна, — голос мой дрожит, но я беру себя в руки, — мы с Арсением вам в прошлом месяце пять тысяч дали. На что вам ещё три? Вы же не говорите, куда деньги уходят!

Она фыркает, будто я сморозила глупость, и театрально закатывает глаза.

— А ты что, от меня отчёт требовать будешь? Я мать, я его вырастила, а ты тут права качаешь! Арсений, скажи ей! — Она оборачивается к сыну, который только что вошёл в кухню, стягивая куртку. Его лицо — маска усталости, под глазами тёмные круги, как угольные разводы.

— Мам, Люба, вы опять… — Он бросает куртку на стул и трёт виски. — Давайте без этого, а? Я с завода еле дополз.

— Вот! — Майя Федоровна тычет в него пальцем, как прокурор на суде. — Видишь, как он устаёт? А всё ради кого? Ради нас с тобой! А ты, Люба, жалеешь каких-то трёх тысяч для его матери!

Я чувствую, как внутри всё кипит. Хочется схватить эту женщину за плечи и встряхнуть, чтобы она хоть раз посмотрела на нас не как на кошелёк, а как на людей. Но я молчу, только смотрю на Арсения. Он отводит взгляд, и это молчание ранит сильнее любых слов.

В этот момент звонит телефон. Я хватаю трубку, лишь бы отвлечься, и слышу голос тёти Оли — моей спасительной соломинки в этом кошмаре.

— Любаш, ты дома? Я рядом, зайду? — Её голос тёплый, как старое одеяло, и я почти кричу в ответ:

— Да, тёть Оля, заходи, пожалуйста!

Тётя Оля — моя двоюродная тётя, ей под шестьдесят, но она из тех женщин, что с возрастом только хорошеют. Невысокая, чуть полноватая, с добрыми морщинками у глаз и привычкой носить яркие платки.

Она вдова, живёт одна с котом Мурзиком и работает медсестрой в поликлинике. Её главный страх — одиночество, поэтому она всегда в движении: то к соседям заглянет, то мне пирожков принесёт.

С Майей Федоровной они знакомы сто лет, но дружбы между ними нет — слишком разные. Тётя Оля — человек мягкий, но с твёрдым стержнем внутри, и я знаю: если кто и сможет поставить свекровь на место, то это она.

Через пять минут она уже в дверях — в красном пальто, с сумкой, из которой торчит свёрток с чем-то вкусным. Улыбается, но, увидев Майю Федоровну, прищуривается, будто кошка перед прыжком.

— Ой, Майя, и ты тут? — говорит она, снимая платок. — А я думала, ты опять в своём клубе «по интересам» сидишь.

Майя Федоровна краснеет, её губы дёргаются. Я ловлю этот момент и понимаю: тётя Оля знает что-то, чего не знаю я.

— Каком ещё клубе? — спрашиваю я, и голос мой звучит неожиданно твёрдо.

Тётя Оля ставит сумку на стол, смотрит на свекровь и спокойно, но с лёгкой насмешкой говорит:

— Да в том, где она пляшет и коктейли дорогие пьёт. Весь район гудит, а ты, Люба, не в курсе? Майя, ты хоть расскажи невестке, на что её кровные уходят!

Комната замирает. Арсений поднимает голову, его глаза округляются. Майя Федоровна открывает рот, но слов нет — только воздух со свистом вырывается. А я… я чувствую, как внутри что-то щёлкает. Словно пелена с глаз спадает.

— Танцы? — переспрашиваю я тихо, но в этом вопросе — вся моя боль, весь мой гнев. — Вы у нас деньги вымогаете, чтобы пить и танцевать?!

Майя Федоровна отступает к стене, её руки дрожат, но она всё ещё пытается держать лицо:

— Это ложь! Ольга, ты сплетница, всегда была такой!

Но я уже не слушаю. Поворачиваюсь к Арсению, и он, наконец, встречает мой взгляд. В его глазах — стыд, растерянность, но и что-то новое… решимость.

— Мам, — говорит он, и голос его твёрдый, как камень. — Хватит. Мы больше не будем тебе давать деньги. И точка.

Майя Федоровна смотрит на него, как на предателя, потом переводит взгляд на меня, на тётю Олю. Её лицо кривится, и я понимаю: она проиграла.

А я стою, сжимаю ложку в руке и думаю: «Справедливость — она ведь всегда приходит. Иногда тихо, иногда с боем, но приходит».

Суп на плите давно перестал кипеть, остыл, покрылся тонкой плёнкой, как мои нервы — натянутые, но уже не рвущиеся. Тишина в кухне звенит, только тётя Оля шуршит свёртком, доставая пирожки с картошкой. Их запах — тёплый, домашний — врезается в эту гнетущую сцену, как луч света в тёмный подвал.

Майя Федоровна стоит у стены, её пальцы теребят край кофты, а лицо — смесь злости и растерянности. Она ещё не сдалась, я вижу это по тому, как её губы шевелятся, будто ищут слова для контратаки.

— Арсений, — наконец выдавливает она, и голос её дрожит, но в нём всё ещё сквозит привычная властность. — Ты что, против матери пойдёшь? Из-за неё? — Она кивает на меня, и в этом жесте столько презрения, что я невольно выпрямляюсь, словно принимаю вызов.

Арсений молчит. Он стоит посреди кухни, высокий и какой-то вдруг чужой, будто впервые за эти годы я вижу его настоящего. Его руки сжаты в кулаки, а взгляд — тяжёлый, как свинец, — упирается в пол.

Я знаю, что творится у него внутри: борьба между долгом перед матерью и той тихой правдой, которую он так долго гнал от себя. Он всегда был таким — мягким, уступчивым, но я чувствую: что-то в нём ломается. Или, может, наоборот — крепнет.

— Мам, — говорит он наконец, и голос его низкий, с хрипотцой, будто слова приходится выдирать из горла. — Ты слышала, что сказала тётя Оля? Ты по клубам ходишь? Это правда?

Майя Федоровна вздрагивает, её глаза бегают, как загнанный зверь в поисках выхода. Она открывает рот, но вместо ответа вырывается только короткий смешок — сухой, нервный, почти жалкий.

— Да что вы все ко мне пристали?! — Она машет рукой, пытаясь вернуть себе прежнюю уверенность. — Ольга, ты вечно сплетни собираешь, а ты, Арсений, веришь чужим языкам, а не матери! А ты, Люба… — Она смотрит на меня, и в её взгляде — чистая ненависть. — Ты вообще молчи, не твоё дело в нашу семью лезть!

Эти слова — как пощёчина.

Я чувствую, как кровь приливает к щекам, а в груди разгорается пожар. Не моё дело? Пять лет брака, пять лет терпения, слёз в подушку, когда Арсений молчал, а она приходила и выгребала из нас всё, до последней копейки — и это не моё дело?

Хочется крикнуть, швырнуть что-нибудь, но я только стискиваю зубы и смотрю на тётю Олю. Она качает головой, её лицо — смесь жалости и решимости.

— Майя, хватит вилять, — говорит тётя Оля, и голос её спокойный, но твёрдый, как скала. — Я сама видела, как ты в подвале на Садовой сидишь с этими твоими «подружками».

Танцы, дорогие напитки… Соседка Зина мне всё рассказала — ты у неё пять тысяч занимала, а потом кричала, что она врёт. Люди не слепые, Майя. И не глухие.

Майя Федоровна бледнеет. Её руки опускаются, кофта перестаёт дрожать в пальцах. Она смотрит на тётю Олю, потом на Арсения, и я вижу, как в её глазах что-то гаснет. Это не капитуляция — ещё нет, — но трещина в той броне, которой она себя окружила.

— Вы… вы все против меня, — шепчет она, и голос её срывается. — Я для тебя, Арсений, всё делала! Одна поднимала, ночей не спала, а ты теперь… с этой… — Она кивает на меня, но уже без прежнего яда, будто силы уходят.

Арсений делает шаг к ней. Я вижу, как его плечи напрягаются, как он борется с собой. Он любит её — я знаю это. Любит той глубокой, почти детской любовью, которая не спрашивает, за что. Но сегодня что-то меняется. Он поднимает голову, смотрит ей в глаза — прямо, без привычного уклонения.

— Мам, я тебя люблю, — говорит он тихо, но каждое слово — как удар молотка. — Но я больше не буду тебя содержать. Если ты в долги влезла — это твоя беда. Мы с Любой свою семью строим. И всё.

Слова повисают в воздухе, тяжёлые, как грозовые тучи. Майя Федоровна отступает ещё на шаг, её спина упирается в стену. Она хочет что-то сказать, но только выдыхает — коротко, резко, будто воздух из проколотого шарика.

А потом разворачивается и идёт к двери. Её шаги — тяжёлые, шаркающие, совсем не те, с которыми она ворвалась сюда полчаса назад. Дверь хлопает, и в кухне воцаряется тишина.

Я смотрю на Арсения. Он стоит, опустив голову, и я вижу, как его пальцы дрожат. Хочется подойти, обнять, сказать, что всё будет хорошо, но я медлю.

А вдруг он сейчас сорвётся на меня? Вдруг скажет, что я виновата, что это я развела весь этот сыр-бор? Но он поднимает глаза, и в них — не злость, а облегчение. Усталое, горькое, но настоящее.

— Люба, прости, — говорит он тихо. — Я должен был раньше это сделать. Давно.

Я киваю, не находя слов. Горло сдавливает, но слёзы — не от обиды, а от чего-то другого, светлого. Тётя Оля подходит, кладёт руку мне на плечо. Её пальцы тёплые, чуть шершавые, и от этого прикосновения я наконец выдыхаю.

— Вы молодцы, — говорит она, улыбаясь уголками губ. — А теперь давайте чай пить. Пирожки стынут.

Мы садимся за стол. Арсений молчит, но его рука находит мою под столом, сжимает — крепко, уверенно. И я понимаю: это не конец. Это только начало.

А за окном шумит ветер, унося куда-то вдаль эхо хлопнувшей двери.

Чайник посвистывает на плите, пар поднимается к потолку, растворяясь в полумраке кухни. Тётя Оля разливает кипяток по кружкам, и запах мяты — тонкий, чуть горьковатый — смешивается с ароматом пирожков.

Я сижу, обхватив горячую кружку руками, и чувствую, как тепло медленно растекается по ладоням, прогоняя холод, что поселился внутри за эти месяцы — а может, годы. Арсений рядом, его локоть касается моего, и это молчаливое присутствие — как якорь, что держит меня на плаву.

Ну что, — тётя Оля садится напротив, пододвигая тарелку с пирожками, — теперь-то заживёте по-людски. Без этой… налоговой инспекции в юбке.

Я невольно улыбаюсь, хотя уголки губ дрожат. Арсений фыркает, и это первый намёк на смех за весь вечер. Он берёт пирожок, откусывает, и я вижу, как его плечи расслабляются — чуть-чуть, но достаточно, чтобы понять: буря позади.

— Тёть Оля, — говорю я, глядя на неё поверх кружки, — как вы узнали про клубы? Почему раньше не сказали?

Она пожимает плечами, её пальцы теребят край платка, лежащего на столе.

— Да слухи давно ходили. Зина, соседка её, как-то пожаловалась мне в очереди у врача. А потом я сама видела, как Майя из того подвала выходила — вся красная, злая, как оса. Не хотела я вам раньше говорить… Думала, вдруг совпадение. Но сегодня, когда ты позвонила, голос у тебя был такой… ну, будто ты на грани. Решила — пора.

Я киваю, и в груди что-то сжимается — от благодарности, от того, что рядом есть человек, который видит больше, чем говорит. Арсений смотрит на неё, потом на меня, и в его глазах — тень вины.

— Я должен был сам это заметить, — говорит он тихо. — А не ждать, пока всё вот так… взорвётся.

— Да ладно тебе, — тётя Оля машет рукой. — Ты ж не ясновидящий. Она твоя мать, а мать — это святое. Пока гром не грянет, никто не видит, что под носом творится. Главное — теперь разобрались.

Он кивает, но я вижу: ему ещё предстоит с этим жить. С этим разрывом, с этим новым Арсением, который впервые сказал «нет». И мне тоже предстоит — привыкать к тому, что больше не надо прятать обиду за улыбкой, не надо считать каждую копейку, гадая, сколько уйдёт на её «непредвиденные расходы».

Проходит неделя.

Майя Федоровна не звонит, не приходит. Тишина от неё — непривычная, почти пугающая, как затишье перед новым штормом. Но я чувствую: она не вернётся с прежней силой. Что-то в ней надломилось в тот вечер, когда она хлопнула дверью. Может, гордость, может, привычка держать нас на коротком поводке.

Арсений говорит о ней мало, но я вижу, как он иногда замирает у телефона, будто ждёт звонка. И я не тороплю его — пусть сам решает, как строить этот мост заново. Или не строить вовсе.

А в субботу утром я нахожу в почтовом ящике конверт. Без подписи, но почерк её — угловатый, с нажимом, будто каждая буква вырезана ножом. Внутри — записка и тысяча рублей, мятая, словно её долго носили в кармане. «На лекарства», — написано коротко, без приветов и прощаний.

Я стою в подъезде, верчу бумажку в руках и думаю: это не извинение, не примирение, но, может, первый шаг? Или просто её способ напомнить о себе — гордо, по-своему.

Показываю записку Арсению. Он читает, хмурится, потом кладёт на стол и долго молчит. А потом говорит:

— Пусть будет так. Ей нужно время. И нам тоже.

Я киваю, и мы идём на кухню — печь тот самый пирог с капустой, который он любит. Тесто липнет к пальцам, запах дрожжей наполняет воздух, и я ловлю себя на том, что улыбаюсь — легко, без усилий. Впервые за долгое время наш дом — только наш. Без чужих теней, без эха её шагов за дверью.

А вечером звонит тётя Оля. Её голос в трубке — как всегда, тёплый, с лёгкой насмешкой:

— Ну что, Любаш, как дела у вас, голубков? Свекровь не объявлялась?

— Нет, — смеюсь я. — Только записку прислала. С тысячей.

— Ого! — Тётя Оля хмыкает. — Это ж почти подвиг для неё. Может, ещё человеком станет, а?

— Может, — говорю я, и в голосе моём — надежда. — Но я не надеюсь на то, что Майя Федоровна вдруг превратится в добрую бабушку из сказки.

За окном темнеет, фонари зажигаются один за другим, бросая жёлтые пятна на асфальт. Арсений включает радио, и старенькая мелодия — что-то про любовь и весну — тихо плывёт по комнате.

Я смотрю на него, на его чуть сутулую спину, на руки, что месят тесто рядом с моими, и думаю: мы справились. Не без потерь, не без боли, но справились. И теперь этот дом, эта жизнь — наши.

Популярное среди читателей