— Полина, ты чего застыла? — голос Кости, моего брата, резанул тишину кухни, как нож по стеклу.
Он стоял в дверях, небритый, в старой футболке, с кружкой кофе в руках. Я даже не обернулась — пальцы мёртвой хваткой сжимали телефон, а за окном моросил дождь, мелкий, противный, будто небо решило поплакать за меня.
— Олег... он... — слова застряли в горле, комком мокрой ваты. Я швырнула телефон на стол — экран мигнул и погас. — Свадьбы не будет.
Костя замер, кофе так и не донёс до рта. Его брови поползли вверх, а потом он выдохнул, резко, почти с присвистом:
— Ты шутишь, что ли? Это ж Олег! Он же... да он же тебя на руках носил! Что стряслось-то?
Я только покачала головой, глядя, как капли дождя стекают по стеклу, размывая мир снаружи. Что стряслось? Хороший вопрос.
Ещё вчера мы с Олегом сидели в кафе, смеялись, обсуждали, как Любовь Андреевна, его мать, будет отплясывать на банкете, а баба Нюра, моя соседка, притащит свой самогон и начнёт всех угощать. Всё было так... правильно. А теперь — пустота. Как будто кто-то выдернул провод из розетки, и свет в моей жизни погас.
Познакомилась я с Олегом три года назад, на дне рождения у общих друзей. Он подошёл ко мне с бокалом вина и этой своей улыбкой — широкой, чуть прищуренной. Я тогда только переехала в город, снимала однушку с обоями в жутких розочках, работала бухгалтером в конторе, где кофе был хуже помоев.
А Олег... Он был шумный, уверенный, с руками в мазуте от автосервиса и привычкой шутить так, что я то краснела, то фыркала.
«Ты слишком серьёзная для этого праздника, давай исправим?» — сказал он тогда. Через час мы уже танцевали под дурацкую попсу, и я впервые за долгое время не хотела сбежать домой.
Он был из тех, кто заполняет собой всё вокруг. Чинил машины с такой ловкостью, что я шутила — у него пальцы волшебные. Но при этом боялся высоты — однажды признался, что даже на балконе пятого этажа у него коленки дрожат. Мне это в нём нравилось: трещина в его бравом фасаде, делавшая его живым, настоящим.
А я — Полина, тридцать два года, волосы до плеч, вечно путаются, ногти грызу, когда нервничаю. В детстве мечтала рисовать, но жизнь закрутила — институт, работа, вечная спешка. Олег говорил, что я слишком много думаю. Может, и так. А может, это он слишком мало думал — вот и бросил меня за день до свадьбы, как старую шину, прямо перед финишем.
— Надо ехать к нему, — Костя хлопнул кружкой о стол, расплескав кофе. — Серьёзно, Полина, ты что, просто так это проглотишь? Пусть объяснит!
Я посмотрела на него — долговязого, вихрастого, с этой его уверенностью, что всё решается кулаками или громким разговором. Он младше меня на пять лет, но иногда кажется старше — особенно когда я сама не знаю, куда себя деть.
— А если он не хочет говорить? — голос дрогнул, я отвернулась к окну. Дождь усилился, капли барабанили по стеклу, будто рвались внутрь. — Может, у него другая...
— Да ну, брось! — Костя шагнул ко мне, схватил за плечи. — Олег? С другой бабой? Он же на тебя смотрел, как на икону! Помнишь, как он с работы тебя встречал с этими дурацкими цветами?
Я кивнула, и слёзы тут же защипали глаза. Ромашки... Он приносил ромашки, простые, без пафоса, потому что знал — я их люблю.
А теперь что? Всё это — обман? Или я просто не замечала, как он ускользал от меня, шаг за шагом?
Дверь хлопнула — пришли Лёшка и Маша, наши свидетели на свадьбе, которой теперь не будет. Маша, маленькая, круглолицая, с растрёпанным пучком, кинулась ко мне:
— Полиночка, что случилось? Костя написал, что Олег... Это правда?
Её карие глаза уже блестели от слёз — она из тех, кто чужую боль чувствует сильнее своей. Лёшка молчал, хмурился, теребя ремешок часов — его привычка, когда он злится.
— Правда, — выдавила я. — Написал и всё. Больше ничего не знаю.
— Ну, это уже слишком! — Маша всплеснула руками. — За день до свадьбы! Да как он посмел? Полина, ты же для него...
Она осеклась, увидев, как я сжала губы. Да, для него. Готовила его котлеты, хотя терпеть не могу возиться с мясом. Терпела Любовь Андреевну, его мать, которая вечно поправляла очки и цокала языком: «Полиночка, ты слишком мягкая, мужику нужна строгость». Даже с бабой Нюрой, соседкой, договаривалась, чтоб не ворчала, когда Олег топал по лестнице. И ради чего?
Час спустя я сидела в машине Кости, глядя, как дворники смахивают дождь с лобового стекла. Ехали к Олегу. Я не хотела, но брат настоял:
«Ты должна знать правду, Полина. Иначе будешь себя грызть всю жизнь».
Может, он прав. А может, и нет. Внутри всё кипело — обида, страх, злость, — но сверху лежала тоска, тяжёлая, липкая, как мокрый асфальт.
Олег жил в старой пятиэтажке, третий этаж. Дверь подъезда скрипнула, пахнуло сыростью и кошачьей шерстью. Я поднялась, Костя — за мной, как тень. Постучала. Тишина. Ещё раз — громче. Шаги, щелчок замка.
Он стоял в мятой рубашке, с красными глазами — будто не спал ночь. Увидел меня, вздрогнул, отвёл взгляд.
— Полина... Зачем ты пришла?
— Затем, что ты мне жизнь перевернул одним сообщением! — голос сорвался на крик, я и не думала, что во мне столько силы. — Что случилось, Олег? Скажи в лицо, почему?
Он молчал, глядя в пол. А потом выдохнул, тихо, почти шёпотом:
— Я не готов. Думал, что смогу... но не могу.
— Не готов? — я шагнула к нему, слёзы жгли глаза. — А раньше ты об этом не думал? Когда кольцо мне надевал? Когда маме своей говорил, что я — та самая?
Он поднял голову, и в его глазах я увидела пустоту — не вину, не страх, а просто... ничего. Как будто тот Олег, которого я любила, исчез.
— Прости, — только и сказал он. И закрыл дверь.
Не помню, как спустилась вниз. Костя кричал, хотел ворваться обратно, но я схватила его за руку: «Не надо». Внутри всё рухнуло, как карточный домик под ветром. Но странно — с болью пришло облегчение. Не сразу, не целиком, а как слабый луч в темноте. Олег ушёл. А я осталась. Одна, но живая.
Дома меня ждала баба Нюра. Сгорбленная, в цветастом платке, она протянула стакан с чем-то крепким и пахучим:
— Пей, девка. И не реви. Мужик, что сбежал, — не мужик вовсе. А ты у нас крепкая, выстоишь.
Я выпила, закашлялась, а потом засмеялась — горько, но искренне. Может, она права. Может, я и правда выстою.
— Ну и что ты теперь будешь делать? — Костя сидел напротив, крутя в руках пустую кружку, будто это был какой-то талисман.
Его голос звучал глухо, как эхо в пустой комнате. Дождь за окном стих, оставив после себя только редкие капли, стекающие по стеклу, — словно слёзы, которые я так и не выплакала.
Я пожала плечами, чувствуя, как внутри всё ещё дрожит, но уже не так сильно. Самогон бабы Нюры обжёг горло, а теперь растекался по венам тёплой волной, притупляя острые углы боли.
— Не знаю, Костя. Жить, наверное. — Я попыталась улыбнуться, но вышло криво, как у куклы с плохо нарисованным лицом.
Он фыркнул, откинулся на спинку стула. Его взгляд — цепкий, чуть насмешливый — скользнул по мне, но в нём было что-то ещё. Сочувствие? Злость? Костя всегда был таким — шумным, прямолинейным, но с сердцем, которое прячет за своими шуточками.
В детстве он таскал мне конфеты из буфета, когда мама ругалась за двойки, а теперь, похоже, готов был поехать и набить Олегу морду. Только я не хотела. Не сейчас.
— Жить, говоришь? — он покачал головой. — А платье? А гости? Ты же полгода всё это готовила, Полина! Неужели просто так бросишь?
Я встала, подошла к шкафу. Дверца скрипнула, и вот оно — моё белое платье, висит, как привидение, с аккуратными складками и тонким кружевом на рукавах. Я провела пальцами по ткани, мягкой, чуть прохладной.
Сколько раз я представляла, как иду в нём к алтарю, как Олег смотрит на меня с этой своей улыбкой... А теперь оно — просто тряпка. Красивая, но бесполезная.
— Продам, наверное, — сказала я тихо. — Или отдам. Кому-нибудь пригодится.
Костя открыл рот, чтобы возразить, но тут в дверь постучали. Я вздрогнула — сердце снова заколотилось, будто ждало, что это Олег. Что он передумал, прибежал, скажет: «Полина, я дурак, прости».
Но нет. На пороге стояла Любовь Андреевна, его мать, в своём строгом сером пальто и с сумкой, перекинутой через плечо. Её очки чуть сползли на нос, а губы были поджаты так, что казалось — она сейчас начнёт читать лекцию.
— Полина, можно войти? — голос её был сухой, но в нём дрожала какая-то нотка, которую я раньше не слышала. Неуверенность? Стыд?
— Конечно, — я отступила в сторону, чувствуя, как внутри всё сжимается. Костя встал, кивнул ей, но глаза его сузились — он её недолюбливал, хоть и не говорил об этом вслух.
Она прошла в кухню, поставила сумку на стол, сняла очки и начала протирать их платком — медленно, будто тянула время. Я ждала. Молча. Наконец она подняла взгляд — глаза усталые, с красными прожилками.
— Я только узнала, — начала она. — Олег позвонил утром, сказал, что всё отменяется. Я пыталась с ним говорить, Полина, но он... он как чужой стал. Заперся у себя и молчит.
Я кивнула, не зная, что сказать. Любовь Андреевна никогда не была мне близкой — слишком правильная, слишком строгая. Вечно учила меня, как варить борщ, как держать Олега в узде. Но сейчас в её голосе не было привычной наставительности. Только растерянность.
— Я не понимаю, — продолжала она, теребя платок. — Он же тебя любил. Я видела. А теперь... Сказал, что боится. Боится, представляешь? Мой сын — и боится!
— Чего боится? — вырвалось у меня. Голос хрипел, будто простуженный. — Меня? Себя? Или того, что через год надоест, как всё остальное?
Она замолчала, глядя куда-то в сторону. А я вдруг поняла — она не знает. Не знает своего сына так, как думала. И я, похоже, тоже.
— Прости, Полина, — наконец сказала она, надевая очки. — Я думала, он мужчина. А он... мальчишка. Испугался и сбежал.
Она ушла так же тихо, как пришла, оставив на столе запах своего цветочного парфюма и ещё больше вопросов в моей голове. Костя проводил её взглядом, а потом повернулся ко мне:
— Ну что, сестра, теперь ты точно всё видела. Даже его мама в шоке.
Я не ответила. Взяла платье, свернула его, сунула в пакет. Решила — завтра отдам Маше, пусть продаст или отдаст кому-нибудь. А потом села у окна, глядя, как последние капли дождя стекают по стеклу. Внутри было пусто, но эта пустота уже не давила. Она была лёгкой, почти невесомой, как воздух после грозы.
На следующий день я пошла к бабе Нюре. Она сидела у себя во дворе, на старой скамейке, кормила голубей хлебными крошками. Её платок съехал набок, а глаза — хитрые, живые — сразу поймали мой взгляд.
— Ну что, девка, пережила бурю? — спросила она, похлопав по скамейке рядом с собой.
Я села, вдохнула сырой утренний воздух. Голуби топтались у наших ног, ворковали, будто сплетничали о вчерашнем дне.
— Пережила, — сказала я. — Только не знаю, что дальше.
Баба Нюра хмыкнула, бросила ещё горсть крошек.
— Дальше — жизнь, Полина. Ты молодая, крепкая, красивая. А этот твой Олег... — она махнула рукой, будто отгоняла муху. — Трус он. И не мужик вовсе. Мужик бы за тебя горой стоял, а не бегал, поджав хвост.
Я улыбнулась — впервые за эти сутки искренне. Баба Нюра всегда была такой — резкой, прямой, но с какой-то тёплой мудростью, от которой становилось легче. Её жизнь — сплошные ухабы: муж умер молодым, сына вырастила одна, а теперь вот живёт с кошками и голубями. Но глаза её светятся, как у девчонки.
— А если я больше никого не найду? — спросила я тихо, почти шёпотом.
Она повернулась ко мне, прищурилась:
— Найдёшь, если захочешь. А не захочешь — и одна не пропадёшь. Ты ж не из тех, кто руки опускает. Видела я, как ты за своё бьёшься. И за этого дурака билась. Теперь за себя побейся.
Я молчала, глядя, как голуби клюют крошки. А потом вдруг почувствовала, как что-то внутри шевельнулось — маленькое, слабое, но живое. Надежда? Сила? Не знаю. Но оно было моим.
Прошла неделя.
Я вернулась на работу, разобрала коробки с подарками, которые не успели вручить, отправила объявление о продаже платья. Маша звонила каждый день, то плакала, то ругала Олега, то звала в кафе «отвлечься».
Лёшка молчал, но однажды принёс мне пирог — мол, «сам пёк, ешь, а то худая стала». Костя всё порывался поехать к Олегу, но я его отговорила. Хватит.
А потом я узнала правду.
Случайно, через общих знакомых. Олег уехал. Не просто сбежал от свадьбы, а уехал из города — к какой-то старой подруге, с которой, оказывается, переписывался последние месяцы. Я не злилась. Не плакала. Просто выдохнула. Пусть живёт, как хочет. А я буду жить, как хочу я.
Вечером я стояла у окна, глядя на закат. Небо было чистым, розовым, с золотыми прожилками. И я подумала: это мой новый день. Не с Олегом, не с кем-то ещё, а мой. И он только начинается.
Прошёл месяц.
Дни тянулись медленно, как река после половодья, но я привыкла. Утром — работа, вечером — чай с Машей или прогулка по парку, где листья уже начали желтеть, шурша под ногами. Платье я так и не продала — отдала одной девчонке с работы, которая собралась замуж.
Она сияла, примеряя его, а я смотрела и думала: «Пусть у неё всё сложится. Пусть хоть у кого-то». Странно, но боли уже не было — только лёгкая грусть, как тень от облака, что быстро проходит.
Однажды вечером я сидела дома, листая старую тетрадь с набросками — ещё со времён, когда мечтала рисовать. Линии кривые, угловатые, но в них было что-то моё. Олег всегда смеялся: «Ну куда тебе, Полина, с твоими каракулями?»
А я краснела и прятала тетрадь. Теперь же достала карандаш, провела первую чёрточку — дрожащую, неуверенную. Потом вторую. И вдруг руки вспомнили — как держать грифель, как выводить тени. Я рисовала до полуночи, пока не закончила эскиз: баба Нюра на скамейке, с голубями у ног. Утром отнесла ей показать.
— Ну ты даёшь, девка! — она прищурилась, разглядывая лист. — Прям я, один в один. А глаза-то какие живые! Талант у тебя, Полина, зря зарывала.
Я улыбнулась, чувствуя, как тепло разливается в груди. Может, и правда зря. Может, пора вытащить себя из той ямы, куда я сама себя загнала — сначала ради работы, потом ради Олега. Баба Нюра хлопнула меня по плечу своей сухой ладошкой:
— Рисуй, не ленись. А то жизнь пройдёт, а ты так и будешь чужие котлеты жарить.
Я засмеялась — звонко, легко, как в детстве. И пообещала себе: буду. Не для кого-то, а для себя.
А потом был звонок. Номер незнакомый, но голос — его. Олег. Я замерла, держа трубку, будто она могла укусить.
— Полина, это я, — начал он тихо, с паузами. — Хотел... узнать, как дела. И сказать... Прости, что так вышло.
Я молчала. Слушала, как он дышит в трубку, как подбирает слова. А потом спросила:
— Ты счастлив там? С ней?
Он замялся. Долго молчал, а потом выдавил:
— Не знаю. Я думал, что да, но... Слушай, Полина, я ошибся. Может, мы...
— Нет, — перебила я. Голос был твёрдый, чужой даже для меня самой. — Не может. Ты выбрал, Олег. И я выбрала. Живи, как хочешь. Я теперь тоже буду.
Повесила трубку, не дожидаясь ответа. Сердце колотилось, но не от боли, а от какого-то нового чувства — свободы? Силы? Я не знаю. Просто выдохнула и пошла к окну. Закат снова был розовым, с золотыми нитями облаков. Красиво. И спокойно.
Через пару дней я встретила Любовь Андреевну. Случайно, в магазине. Она стояла у полки с крупами, сгорбленная, в том же сером пальто. Увидела меня, замерла, а потом подошла.
— Полина, здравствуй, — голос её был мягче, чем раньше. — Я слышала, Олег звонил тебе. Он мне рассказал. Сказал, что дурак был.
Я кивнула, глядя ей в глаза. Они были усталые, но уже без той строгости, что раньше резала меня, как стекло.
— Может, и дурак, — сказала я. — Но это его путь. А у меня свой.
Она вздохнула, поправила очки.
— Ты хорошая, Полина. Сильная. Я рада, что ты не сломалась. И... прости, если я была резкой. Хотела, чтоб у вас всё было правильно. А вышло...
— Всё нормально, — я улыбнулась, впервые искренне ей. — У каждого своя правда.
Она кивнула, взяла свою сумку и ушла. А я осталась стоять, чувствуя, как что-то внутри меня окончательно отпустило. Как будто последняя ниточка, связывавшая меня с прошлым, лопнула.
Этим вечером я снова рисовала. Теперь уже не бабу Нюру, а себя — у окна, с карандашом в руках. Лицо получилось не идеальным, но живым. Моим. Костя заглянул в комнату, присвистнул:
— Ого, сестра, да ты прям художник! Может, выставку организуем?
— Может, и организуем, — ответила я, не отрываясь от листа. — Только сначала я научусь. Для себя.
Он ухмыльнулся, хлопнул меня по плечу и ушёл. А я осталась — с карандашом, бумагой и этим новым, чистым чувством внутри. И теперь я знала: что бы ни было впереди, я справлюсь.
За окном зажглись фонари, небо стало тёмно-синим, с первыми звёздами. Я посмотрела на свой рисунок, добавила ещё одну линию — смелую, уверенную. И улыбнулась. Это был мой новый день. И он был только мой.