— Ну что, сваты, выбирайте, чего душа пожелает! — голос мой звенел, как хрустальный бокал, который я только что подняла, приветствуя этот вечер.
Ресторан сиял теплым светом люстр, отражавшимся в полированном дереве столов, а запах трюфелей и жареного мяса витал в воздухе, точно обещание роскоши.
Сваха Зинаида, с её тонкими губами, поджатыми, будто она проглотила лимон, скользнула взглядом по меню и тут же ткнула пальцем в самый верх списка:
— Борщ мне. С хлебушком. И всё, пожалуй.
Я чуть не поперхнулась вином. Борщ? В ресторане, где шеф-повар трижды стажировался в Париже, а каждое блюдо — произведение искусства? Сват Пётр, её муж, кивнул, словно генерал, подтверждающий приказ, и буркнул:
— Мне тоже. Только без сметаны. Дорого тут у вас всё.
Муж мой, Сашка, сидевший рядом, кашлянул в кулак, скрывая неловкий смешок. А я… я почувствовала, как внутри что-то сжалось, будто кто-то невидимый завязал узел на моём терпении.
Мы с Сашкой три месяца копили на этот ужин — хотели отметить его повышение, да и сватов порадовать, показать, что жизнь наша теперь не только борщом да картошкой живёт. А они… облизываются на мой стейк с фуа-гра, но заказывают борщ за триста рублей, как будто это деревенская забегаловка!
Зинаида сидела прямо, точно школьная учительница на линейке, её серый пиджак с катышками выглядел чужеродно среди мягких кожаных кресел. Её волосы, туго стянутые в пучок, блестели от лака, а глаза — маленькие, цепкие — то и дело стреляли в мою тарелку.
Пётр, напротив, сутулился, теребя край скатерти толстыми пальцами, огрубевшими от сорока лет работы на заводе. Они приехали к нам из-под Тамбова неделю назад, и с тех пор я только и слышала, как Зинаида причитает:
«Дорого у вас в городе, ох, дорого!» А Пётр поддакивал, мол, «в деревне-то оно проще, с огорода всё своё».
Я их позвала в гости с открытым сердцем. Думала, свяжем семьи покрепче, покажем, что мы с Сашкой не зазнались, хоть и переехали в столицу.
Но с первого дня всё пошло наперекосяк.
Зинаида отказалась от кофе из нашей новой кофемашины — «Зачем такие траты, я и растворимый попью!» — а Пётр чуть ли не с лупой изучал чек из супермаркета, куда я их сводила за продуктами. И вот теперь — этот ресторан, кульминация моего радушия, обернулся каким-то театром абсурда.
— Зин, ну вы чего, правда? — я всё-таки не выдержала, поставила бокал с вином на стол чуть громче, чем хотела. — Мы же угощаем! Зачем себя морить борщом, когда тут такие вкусности?
Она подняла брови, будто я её оскорбила, и сухо так ответила:
— Мы люди простые, Олечка. Нам эти ваши трюфели-паштеты ни к чему. Да и не привыкли мы к такому — выбросить деньги на еду, которую за раз съешь.
Пётр хмыкнул, поддерживая её, и добавил:
— Вот-вот. У нас дома суп на три дня варим, а тут за тарелку тыщу вынь да положь.
Я посмотрела на Сашку — он молчал, только уголки губ подрагивали, то ли от смеха, то ли от досады. А мне вдруг стало жарко, щёки запылали. Не от стыда, нет — от злости. Они же не просто экономят, они мне нос утирают! Сидят, облизываются на мой стейк, а сами будто в жертву играют:
«Мы бедные, мы скромные, а вы тут жируете».
***
Официант принёс их борщ — две миски, красные, как закат над полем, с тоненькими ломтиками чёрного хлеба на блюдце. А потом поставил передо мной тарелку с мясом, от которого шёл пар, и соус блестел, как жидкое золото. Сашка взял вилку, подцепил кусочек своего ризотто с морепродуктами, и я видела, как Зинаида сглотнула, а Пётр шумно втянул носом воздух.
— Ну, приятного всем! — сказала я, стараясь держать голос ровным, но внутри всё кипело.
Почему я должна чувствовать себя виноватой за то, что ем вкусно? За то, что мы с Сашкой вкалывали, чтобы выбраться из той же деревенской жизни, где они застряли?
Зинаида ковырнула ложкой в борще, поднесла ко рту, пожевала — и вдруг скривилась:
— Пересолили. У нас дома я бы такой не подала.
Пётр кивнул, будто эксперт:
— И хлеб сухой. В деревне свежее пекли.
Я чуть вилку не уронила. Пересолили? Сухой? Да они просто издеваются! А сами глазами так и шарят по нашим тарелкам, будто воры на рынке.
И тут меня осенило: это не жадность даже, это зависть. Чистая, липкая, как смола, зависть, которую они маскируют своей «простотой».
— Зин, Петь, — я улыбнулась, хотя внутри всё дрожало, — давайте я вам кусочек стейка отрежу, попробуете? Не каждый же день такое бывает!
Зинаида отмахнулась, будто я ей таракана предложила:
— Ой, не надо, Олечка, я мясо такое жирное не ем. Сердце потом колотится.
А Пётр добавил:
— И мне не лезет. Борщ — он душевнее.
Но я видела, как он сглотнул, как пальцы его дрогнули на ложке. И в этот момент что-то во мне щёлкнуло. Хватит. Не буду я больше их уговаривать, унижаться, доказывать, что мы не «зажрались».
К концу ужина я уже не злилась — устала. Сашка шепнул мне:
«Оль, не бери в голову, они такие и есть», — и сжал мою руку под столом.
А я смотрела на сватов, на их пустые миски, на крошки хлеба, которые они аккуратно собрали пальцами, и думала: может, это я их не поняла? Может, их «простота» — это не маска, а броня, которой они закрываются от мира, что их пугает?
Когда официант принёс счёт, Зинаида дёрнулась, будто хотела что-то сказать, но Пётр её остановил взглядом. Мы с Сашкой заплатили, и я вдруг сказала, сама от себя не ожидая:
— В следующий раз дома поедим. Сварю вам борщ. Настоящий, деревенский.
Зинаида посмотрела на меня — впервые за вечер без осуждения, а с какой-то искрой в глазах.
— Вот это дело, Олечка. А то тут… не по-нашему как-то.
И мы пошли к выходу, а я всё думала: может, не в борще дело, а в том, что каждому своё? Они в своём мире, мы в своём. Но этот вечер… он нас всех чуть-чуть изменил. Меня — точно. Я вдруг поняла, что могу их простить. Не сразу, не сегодня, но могу. А это уже немало.
Мы вышли из ресторана в холодный мартовский вечер, и я, кутаясь в шарф, всё ещё чувствовала привкус обиды на языке — горький, как недопитое вино. Сашка шёл рядом, молчал, только сжал мою руку, будто говоря:
«Оль, не заводись, они такие и есть».
А сваты плелись позади — Зинаида с её прямой спиной, точно генерал на марше, и Пётр, сутулый, теребящий в руках старую кепку. Свет фонарей падал на мокрый асфальт, и их шаги шуршали, как осенние листья, — медленно, устало.
Дома я долго не могла уснуть. Лежала, глядя в потолок, и прокручивала этот вечер, как заезженную плёнку. Борщ. Их взгляды на мой стейк. Их «мы люди простые». И чем больше думала, тем сильнее злилась — не на них даже, а на себя.
Зачем я так старалась? Зачем хотела их удивить, когда они, похоже, только и ждали момента, чтобы ткнуть меня носом в свою «скромность»? Но где-то в глубине, под этой злостью, шевельнулось другое — смутное, колючее чувство. А вдруг я их не поняла?
На следующий день я решила: хватит.
Надо точку поставить. И сказала, сама не ожидая от себя:
— Давайте дома поедим. Сварю вам борщ. Настоящий, деревенский.
Зинаида посмотрела на меня — впервые без осуждения, с искрой в глазах, будто я пароль назвала к её душе.
— Вот это дело, Олечка. А то в ресторанах ваших… не по-нашему как-то.
Пётр крякнул, кивнул, и я поняла: отступать некуда.
Утро началось с суеты. Я вытащила старую кастрюлю — ту, что ещё от бабки досталась, с потёртыми боками, — и принялась за дело. Лук шипел на сковороде, свёкла краснила доску, как закатное солнце, а запах лаврушки заполнил кухню, вытесняя вчерашнюю неловкость. Зинаида заявилась на помощь, хоть я её не звала. Стояла у меня за спиной, точно надзиратель, и голос её скрипел:
— Олечка, ты бы картошечки побольше положила, а то борщ жидкий выйдет.
Я обернулась, с ножом в руке, и выдавила улыбку — из последних сил:
— Зин, не переживай, я ж не первый день готовлю. Будет наваристый, как ты любишь.
Она хмыкнула, поправила пучок на затылке и отошла к окну, скрестив руки. За стеклом — серый день, мокрый снег, соседская собака тявкает на голубей. Пётр уселся за стол, листал свою старую газету, отломил кусок батона и сунул в рот.
— Хлеб у вас пресный, городской, — пробубнил он. — У нас в деревне пекли с душой, с хрустом.
— Ну так испеки, Петь, — сорвалась я, бросив ложку на стол. — Докажи, что лучше можешь!
Он замялся, кашлянул, а Зинаида тут же вступилась:
— Олечка, ты чего горячишься? Мы ж не в обиду, просто говорим, как есть.
Я выдохнула, сжала кулаки под фартуком.
«Как есть». Их «как есть» каждый раз — как укол. Но я отвернулась к плите, помешивая борщ, и подумала: ладно, пусть будет по-вашему.
Через час мы сели за стол. Я разлила борщ по глубоким тарелкам — из маминого сервиза, чтобы сватам уютнее было. Поставила сметану, зелень, чесночные пампушки — всё, как в деревне, когда мы с Сашкой только поженились и ездили к ним на выходные. Тогда Зинаида казалась мне тёплой, как печка, а Пётр — добрым, как старый пёс. А теперь… теперь я смотрю на них и вижу колючки.
Зинаида попробовала ложку, пожевала, помолчала. Я ждала — ну, скажи хоть что-то! Но она только кивнула:
— Ничего, сойдёт. Только соли мало.
Пётр хлебнул, крякнул:
— А у нас свёкла слаще была. С огорода всё-таки.
Я стиснула зубы. «Сойдёт». «Слаще была». Да что ж такое! Взяла ложку, отправила борщ в рот — он был идеальный, пряный, сытный, с той самой кислинкой, которую я у бабки переняла. А они… они будто нарочно! Или нет?
— Зин, Петь, — голос мой дрогнул, но я решилась, — вы хоть скажите, зачем вы так? В ресторане — борщ, дома — придираетесь. Я ж для вас стараюсь!
Зинаида подняла глаза — и в них не осуждение, а усталость. Она вздохнула, положила ложку.
— Олечка, мы не придираемся. Просто… нам неловко. Вы тут живёте красиво, а мы своё отжили. Не хотим вам в тягость быть.
Пётр кивнул, глядя в тарелку:
— Дорого всё у вас. А мы привыкли считать. Боялись, что вы подумаете, будто мы на вашем горбу едем.
Я замерла. Неловко? Считать? Это что ж, они не из жадности, а из страха? Из гордости? В горле запершило, и я вдруг поняла — они не завидуют, они стесняются. А я-то их судила…
Мы доели борщ молча. Потом Зинаида сказала:
— Давай я посуду помою. Ты ж готовила, отдыхай.
Я хотела возразить, но посмотрела на её руки — сухие, в морщинах, привыкшие к работе, — и кивнула.
— Ладно, Зин. Мой.
Пётр пошёл включать телевизор, а я села на диван, глядя, как она возится у раковины. И внутри что-то отпустило. Не до конца, но отпустило. Они не враги мне. Просто другие. А я… я, может, слишком долго их в угол загоняла, не разобравшись.
Когда Сашка вернулся, застал нас за чаем. Зинаида рассказывала, как в молодости пекла хлеб, Пётр поддакивал. Я слушала, улыбалась. И думала: пусть не всё гладко, но мы семья. А семью, как борщ, надо варить с терпением — тогда и вкус появится.
Чай остыл в кружках, а Зинаида всё рассказывала — про то, как в молодости вставала до рассвета, месила тесто в ледяной избе, пока Пётр топил печь. Её голос, обычно резкий, как нож по стеклу, стал мягче, точно она окунулась в те годы, когда жизнь была проще, но теплее. Пётр сидел, подперев щёку ладонью, и иногда вставлял:
— Ага, дрова я рубил, пока она там колдовала.
Я слушала, подливая кипяток в заварник, и вдруг поймала себя на том, что улыбаюсь — не натянуто, а искренне. Сашка, развалившись на диване, подмигнул мне, будто говорил:
«Видишь, Оль, лед тронулся».
И правда, в этой кухне, пропахшей борщом и травяным чаем, что-то сдвинулось. Не сразу, не явно, но я чувствовала — между нами растаяла тонкая корка напряжения.
— Зин, а ты бы научила меня хлеб печь? — вырвалось у меня неожиданно, и я сама удивилась своим словам.
Она замолчала, посмотрела на меня — сначала с подозрением, будто ждала подвоха, а потом глаза её смягчились.
— Да что ж, Олечка, научу, если хочешь. Только муку хорошую надо, не эту вашу магазинную, а с мельницы.
— Достанем, — сказал Сашка, потягиваясь. — У нас тут рынок есть, там всё настоящее продают.
Пётр крякнул, будто одобрил, и я вдруг представила, как мы вчетвером возимся на кухне — Зинаида командует, я путаюсь в пропорциях, Пётр таскает дрова… хотя откуда дрова в квартире? Я хихикнула про себя, но мысль эта грела, как старое одеяло.
На следующий день я проснулась с лёгкостью, которой давно не чувствовала. Сашка ушёл на работу, а я решила: пора закрепить перемирие. Позвала сватов на рынок — пусть выберут муку, раз уж Зинаида так загорелась. Она надела свой серый пиджак, тот самый, с катышками, а Пётр натянул кепку, ворча:
— Только не долго там, а то ноги гудят.
Рынок гудел, как улей, — бабки с корзинами кричали «картошка молодая!», мужики в фартуках размахивали мясными тушами, а запах свежей зелени мешался с ароматом копчёностей. Зинаида оживилась — пошла вдоль прилавков, щупала мешки с мукой, придиралась к продавцам:
— Это что ж за цена такая? У нас в деревне за такие деньги корову купить можно!
Пётр плёлся сзади, но я заметила, как он принюхивался к домашним колбасам, а потом, будто невзначай, спросил у торговца:
— Почём вон та, с чесноком?
Я не выдержала, сунула ему деньги:
— Бери, Петь, не стесняйся. Нам с Сашкой тоже хочется попробовать.
Он замялся, покраснел до кончиков ушей, но взял. А Зинаида, выбрав наконец муку, обернулась ко мне:
— Олечка, ты б ещё сметаны взяла, к хлебу-то. Свежая чтоб была, не кислая.
Я кивнула, и мы побрели дальше, нагруженные пакетами. Идти было тяжело, но внутри — легко. Они не просто покупали, они делились со мной своим миром — тем, где каждая копейка на счету, но каждая мелочь в радость.
Дома Зинаида закатала рукава, повязала фартук, который я ей дала, и принялась за тесто. Кухня превратилась в поле боя: мука оседала на столе, как первый снег, вода капала на пол, а Зинаида командовала:
— Меси сильнее, Олечка, не жалей рук! Тесто силу любит!
Я пыхтела, красная, как свёкла, а Пётр, сидя в углу, подначивал:
— Ну что, сваха, сдаёшься? У нас в деревне девки с пелёнок тесто мяли!
— Не сдамся, — буркнула я, но уголки губ сами поползли вверх.
Когда хлеб поставили в духовку, запах пошёл такой, что даже соседи, наверное, носами зашмыгали. Зинаида присела, вытерла лоб тыльной стороной ладони и вдруг сказала:
— А ты молодец, Олечка. Не зазналась. Я-то думала, вы с Сашкой нас за людей не считаете, раз в городе живёте.
Я замерла, держа тряпку в руках.
— Зин, да вы что… Это ж вы мне казались такими… неприступными. Всё «дорого», «не по-нашему». Я думала, вы нас осуждаете.
Она усмехнулась — впервые за всё время, без ехидства, а по-доброму.
— Да какой там осуждаем… Боялись мы. Что не впишемся в вашу жизнь. А ты вон — борщ варишь, хлеб печёшь. Может, и не чужие мы совсем.
Пётр кивнул, отрезая кусок колбасы:
— Может, и не чужие.
Хлеб вышел румяный, с хрустящей коркой, как Зинаида обещала. Мы сидели за столом, мазали его сметаной, ели колбасу, которую Пётр всё-таки купил, и молчали — но молчание это было тёплым, как печь в деревенской избе. Сашка, вернувшись, застал нас такими — довольными, разомлевшими.
— Ну что, пекари, — засмеялся он, — мир?
— Мир, — сказала я, глядя на сватов.
И поняла: они не изменились, и я не изменилась. Но мы нашли друг друга — где-то посередине, между борщом и хлебом, между их деревней и моим городом. И это, кажется, было важнее всего.