Город гудел, как растревоженный улей, а я стояла посреди этого шума — с потрепанным чемоданом в руках, в стареньком пальто, которое мама перешила из своего, еще довоенного. Перрон вокзала пах мазутом и сыростью, вокруг сновали люди — кто с чемоданами, кто с цветами, кто с криками. А я… я впервые видела такое.
Настя из-под Вологды, девчонка с косичками, которую дома все звали «Настюшка», теперь здесь, в этом огромном городе, где даже воздух казался чужим.
— Эй, ты что, заблудилась? — голос за спиной резанул, как нож по стеклу.
Я обернулась. Две девчонки, обе на каблуках, с яркими губами и модными сумочками через плечо, смотрели на меня и хихикали. Одна, повыше, с короткой стрижкой — Ленка, как потом выяснилось, — ткнула пальцем в мои ботинки.
— Это что, из музея достала? Смотри, Танька, деревенщина приехала!
Я вспыхнула. Щеки запылали, будто кто-то плеснул кипятком. Хотела ответить, но язык прилип к небу. Дома-то я бойкая была — с пацанами на сеновале спорила, с бабушкой торговалась, когда та меня за картошкой гоняла.
А тут… тут я просто сжала ручку чемодана покрепче и пошла вперед, слыша, как их смех звенит за спиной, словно колокольчики на ветру — звонкие, но холодные.
Училась я в пединституте. Мечта с детства — стать учительницей, как наша Марья Петровна, что в школе у нас вела литературу. Она всегда говорила:
«Настя, у тебя голова светлая, не зарывай талант в землю».
Вот я и не зарыла. Приехала сюда, сдала экзамены — на бюджет, между прочим! — и сидела теперь на лекциях, впитывая каждое слово, как пересохшая земля дождь. А те девчонки, Ленка с Танькой, тоже учились со мной. Только они больше по кафе да по танцам бегали, а на парах шептались и записки друг другу кидали.
— Деревенщина, ты хоть знаешь, что такое тушь? — как-то раз Ленка подловила меня в коридоре, когда я выходила с тетрадками под мышкой.
Она стояла, уперев руки в боки, а Танька рядом хмыкала, крутя локон на пальце.
— Или у вас там только коров доить умеют?
Я снова промолчала.
Не потому, что нечего было сказать. Сказать-то было что — да так, чтоб они обе онемели! Но внутри все кипело, а голос дрожал.
«Не связывайся, Настя, — твердила я себе, — докажи делом, а не языком».
И доказывала. По всем предметам — пятерки.
Преподаватели хвалили, даже строгая Анна Ивановна, что читала педагогику, как-то шепнула:
«Из тебя, Настюша, толк будет».
А девчонки только фыркали.
«Подлиза», — шипели за спиной. Ну и пусть шипят. Змеи и есть.
А потом появился Гриша. Ох, Гриша…
Высокий, чуть сутулый, с руками вечно в чернилах — он писал стихи, представляете?
Впервые я его заметила в библиотеке. Сидел за столом, уткнувшись в какую-то книжку, а вокруг него стопки бумаги, как башни. Я тогда учебник по истории литературы искала, а он вдруг поднял глаза — серые, глубокие, как озера у нас за деревней после дождя, — и говорит:
— Это тебе, что ли, Достоевского надо? Держи, я уже дочитал.
Я растерялась, кивнула, взяла книгу. А он улыбнулся — уголком рта, еле заметно, но тепло так, что у меня внутри что-то дрогнуло.
С того дня мы и заговорили. Сначала про книги, потом про жизнь. Он оказался из рабочих — отец у него слесарь, мать швея, сам на заводе подрабатывал, чтоб учебу тянуть. А я ему про деревню рассказала — как сено косили, как корову доили, как звезды над полем висят, будто кто их на ниточки подвесил. И он не смеялся. Слушал. Глаза блестели, а потом сказал:
— Красиво у тебя там, Насть. Не то что тут — бетон да дым.
Девчонки, конечно, заметили. Ленка как-то подскочила ко мне в столовой, пока я суп хлебала, и ехидно так:
— Ну что, деревенщина, Гришку охмурила? Смотри, он парень видный, а ты… — она скривилась, будто лимон укусила, — ты ж как картошка в мешке, ни фасона, ни лоска.
Я ложку положила. Спокойно так. Посмотрела ей в глаза и говорю:
— А тебе-то что, Лен? Завидуешь, что ли?
Она поперхнулась воздухом, покраснела, а Танька рядом рот открыла, будто рыба на берегу. И ушли они, каблуками цокая, а я сидела и думала:
«Ну и пусть. Пусть хоть лопнут от злости».
Потому что Гриша… Гриша был мой. Мы с ним гуляли по парку, он мне стихи читал — про осень, про любовь, про то, как душа рвется к чему-то большему. А я слушала и понимала: вот оно, настоящее. Не их накрашенные губы и не их колючие слова, а это — его голос, его рука в моей, его смех, когда я рассказывала, как однажды корову за хвост тянула, а она мне прямо в лицо чихнула.
***
Я закончила институт с красным дипломом. Ленка с Танькой еле-еле на тройки дотянули — я слышала, как они потом в коридоре ныли, что жизнь несправедлива. А я… я вышла за Гришу. Свадьба была скромная — стол в общежитии, друзья, пироги, что я сама пекла, и он, мой Гриша, в костюме, который ему тесноват был, но он все равно смотрел на меня, как на чудо. А я на него — как на дом, в котором тепло и светло.
Теперь, когда я смотрю назад, мне их даже жалко немного. Ленку с Танькой. Они ведь так и остались теми же — пустыми, звонкими, как жестяные банки на ветру.
А я… я больше не та Настюшка, что краснела и молчала. Я — жена, учительница, женщина, которая знает, чего стоит.
И если кто теперь скажет «деревенщина», я только улыбнусь. Потому что это слово — не оскорбление. Это моя сила. Моя земля, мои корни, которые держат меня крепче любого городского асфальта.
Прошло четыре года.
Я стою у окна, смотрю, как Гриша во дворе с нашим сынишкой в снежки играет, и думаю: хорошо получилось. Жизнь — она как река. Течет, бурлит, а потом успокаивается. И все, что было горьким, становится сладким, если рядом тот, кто тебя понимает.
А остальное… остальное просто шум. Как тот вокзал в первый день. Гудит и гудит, а ты идешь дальше. Своей дорогой.
Снег скрипел под ногами, как будто жаловался на холод, а я стояла у окна, глядя, как Гриша с нашим Ванюшкой лепят снеговика. Ваня, маленький, в шапке с помпоном, тыкал варежкой в сугроб и заливался смехом — звонким, как колокольчик на нашей деревенской церкви. Гриша подбрасывал его в воздух, а я улыбалась, чувствуя, как тепло разливается по груди. Думала:
«Вот оно, счастье. Простое, как хлеб с маслом».
Но жизнь, она ведь не хлеб — ее не намажешь ровно. Она любит подкинуть комков, да таких, что глотать тяжело.
Дверь хлопнула — это соседка, тетя Клава, зашла. Полная, шумная, с лицом красным, как свекла после бани. Она с порога загудела:
— Настя, ты слышала? Ленка-то, подружка твоя бывшая, в город вернулась! С мужиком каким-то богатым, говорят, бизнес у него — машины продает. Вон, на углу дом купили, двухэтажный, с колоннами, как в кино!
Я замерла. Ленка? Та самая Ленка, что смеялась надо мной в институте? В горле пересохло, но я только плечами пожала, будто мне все равно.
— Ну и пусть, — говорю, а сама чайник на плиту ставлю, чтоб руки занять. — Ее жизнь, не моя.
Тетя Клава прищурилась, будто кошка, что мышь углядела.
— Да ты не поняла, Настюш. Она про тебя спрашивала. Увидела, как ты с Гришей на рынке была, и давай языком молоть: мол, деревенщина, а туда же, замуж вышла, дитя родила. Сказала, зайдет к тебе. Повидаться хочет.
Я чуть чашку не уронила. Зайдет? Ленка? Зачем? Внутри все закрутилось, как ветер в поле перед грозой.
Но я только кивнула и промолчала. А вечером, когда Гриша с Ваней вошли, щеки у обоих красные, как яблоки, я ему все рассказала. Он выслушал, нахмурился, потер лоб — привычка у него такая, когда думает.
— Чего ей надо? — спрашивает. — Столько лет прошло.
— Не знаю, — шепчу, а сама думаю:
«Может, похвалиться хочет? Или уколоть еще разок?»
Она пришла через два дня.
Я как раз пироги с капустой пекла — запах по всей квартире стоял, уютный, домашний. Звонок в дверь — резкий, как выстрел. Открываю, а там Ленка. Только не та Ленка с косичками и ехидной улыбкой, а женщина — под сорок, с укладкой, в шубе до пола и с губами, накрашенными так ярко, что хоть прикуривай. Рядом мужик — лощеный, в пальто с меховым воротником, с часами на руке, что, небось, дороже нашей квартиры стоят.
— Привет, деревенщина, — говорит она, и голос у нее сладкий, как патока, но с ядом внутри. — Узнала?
Я стою, руки в муке, фартук перепачкан, а она смотрит сверху вниз, будто я до сих пор та девчонка с чемоданом на вокзале. Гриша из комнаты вышел, Ваню за руку держит, смотрит на нее спокойно, но я-то вижу — глаза у него сузились, как у кота перед дракой.
— Заходите, — говорю, а голос ровный, хоть внутри все дрожит. — Чай поставлю.
Они прошли. Ленка оглядела нашу квартирку — диван старый, с вытертой обивкой, стол деревянный, что Гриша сам чинил, занавески, что я шила из маминого ситца. Усмехнулась, села, ногу на ногу закинула.
— Ну что, Насть, как живешь? — спрашивает, а сама в телефон тычет, будто ей скучно. — Мы вот с Сергеем Викторовичем решили в городе осесть. Бизнес у него растет, а я… я теперь, считай, хозяйка салона красоты. А ты все пироги печешь?
Гриша рядом сел, молчит, только ложку в чае крутит — медленно, будто время тянет. А я смотрю на нее и думаю:
«Зачем ты пришла, Ленка? Чего тебе не хватает?»
Но вслух говорю:
— Живу, как умею. У нас с Гришей сын, работаю в школе, детишки любят. А ты как? Счастье свое нашла?
Она фыркнула, а мужик ее, Сергей Викторович, вдруг подал голос — низкий, с хрипотцой:
— Лен, хватит болтать. Давай к делу.
Я удивилась. К какому делу? А Ленка поджала губы, будто лимон проглотила, и говорит:
— Короче, Насть. Мы тут участок купили недалеко. А рядом школа, где ты работаешь. И вот незадача — тамошний директор, старая карга, против, чтоб мы там стройку затеяли. Говорит, шумно будет, детям мешать. А ты ж у нее в любимицах, да? Поговори с ней. Убеди. Нам это важно.
Тут я все поняла. Не повидаться она пришла.
Ей от меня что-то нужно. И не просто что-то — а моя честность, моя репутация, чтоб я за нее перед Марьей Степановной, директором нашим, словечко замолвила. Я сижу, смотрю на нее, а внутри буря — смеяться хочется и плакать одновременно.
— То есть, — говорю медленно, — ты, Ленка, меня деревенщиной обзывала, а теперь просишь помочь? Серьезно?
Она покраснела, но глаз не отвела.
— Ну а что? Ты ж добрая, Насть. Не откажешь старой подруге?
Гриша вдруг кашлянул, ложку на стол положил — громко так, что Ваня вздрогнул.
— А ты, Лена, не охамела часом? — голос у него спокойный, но тяжелый, как молот. — Пришла сюда, в наш дом, и торгуешься, будто на базаре? Настя тебе ничего не должна.
Ленка вскочила, шуба зашуршала.
— Да кто ты такой, Гришка, чтоб мне указывать? Стихи свои пишешь, а сам в конторе за копейки сидишь! А мы с Сергеем дело делаем, понимаешь?
Сергей Викторович руку на стол положил, будто точку ставит.
— Лен, угомонись. Мы не ссориться пришли. Настя, подумай. Мы в долгу не останемся. Деньги, помощь — что угодно.
Я встала. Руки сами сжались в кулаки, но я их разжала, вытерла о фартук.
— Знаешь, Лен, — говорю, а голос дрожит, но я держусь, — я в деревне выросла. Там коров доила, сено косила. И знаешь что? Там меня научили одному — честность дороже всего. А ты мне тут взятку суешь, чтоб я свою совесть продала. Не будет этого. Уходи.
Она открыла рот, закрыла, а потом развернулась и пошла к двери. Сергей Викторович за ней, только на пороге обернулся:
— Зря ты так, Настя. Жизнь — она не пироги печь.
Дверь хлопнула. Я села, ноги подкосились, а Гриша подошел, обнял меня сзади — тепло его чувствую даже через свитер.
— Молодец, Насть, — шепчет. — Горжусь тобой.
А я сижу и думаю: «Вот тебе и поворот».
Думала, Ленка пришла похвалиться, а она… она слабая оказалась. За всей этой шубой и помадой — пустота. А у меня — мой дом, мой Гриша, мой Ваня. И никакие деньги этого не купят.
На следующий день я пошла к Марье Степановне. Рассказала все. Она выслушала, очки на нос спустила, посмотрела на меня поверх стекол.
— Хорошая ты, Настя, — говорит. — Правильная. А с этой стройкой мы разберемся. Дети важнее их машин.
И я поняла: жизнь повернулась.
Не туда, куда Ленка хотела, а туда, где я сама себе хозяйка. А вечером, когда Гриша читал Ване сказку, я стояла у плиты, жарила картошку и думала:
«Пусть приходят еще. Пусть пробуют. Я не сломаюсь».
Потому что корни мои — они крепкие. Как дубы за деревней. И никакой ветер их не вырвет.