— Ну, за папу! За семьдесят лет, за здоровье, за то, что всех нас собрал! — дядя Миша, красный от вина и гордости, поднял бокал, звякнув им о соседние.
Стол загудел, родня подхватила тост, кто-то засмеялся, кто-то хлопнул в ладоши. Я сидела в углу, рядом с мамой, и смотрела на отца — он улыбался, чуть смущённо, как всегда, когда его хвалили. Седой, но крепкий, в своём лучшем костюме, который мама выгладила утром до хруста.
Ресторан гудел: музыка, звон тарелок, запах жареного мяса и свежих трав. Юбилей удался на славу.
На столе — изобилие. Салаты с глянцевыми ломтиками огурцов, бутерброды с красной икрой, мясная нарезка, от которой слюнки текли, фрукты в хрустальных вазах, конфеты в ярких обёртках. Вино лилось рекой, бутылки уже пустели, а официанты всё подносили новые.
Я взяла себе кусочек сыра, откусила — солоноватый, с лёгким ореховым привкусом. Хорошо. Даже слишком хорошо. Но в груди что-то ныло. Может, от шума, а может… от неё.
Тётя Света. Мамина двоюродная сестра. Она сидела напротив, вцепившись в бокал, и громко хохотала над какой-то шуткой дяди Миши. Её волосы, крашеные в ядовито-рыжий, торчали, как проволока, а платье — тесное, с блестками — трещало по швам, когда она наклонялась за очередной порцией оливье.
Светка всегда была такой — шумной, наглой, с руками, которые тянулись к чужому, как сорока к блестящему. Я с детства её недолюбливала. Помню, как она однажды утащила мой новенький рюкзак, подарила своему сыну, а мне сказала: «Да ладно, Надь, тебе новый купят». Не купили. А я потом полгода таскала старый, с дырой на боку.
Мы с мамой готовились к этому юбилею месяц. Отец сначала отнекивался:
«Зачем, Нина, тратиться? Посидим дома, чайку попьём».
Но мама настояла.
«Семьдесят лет — это не шутки, Ваня. Надо, чтоб красиво, чтоб люди запомнили».
И я её понимала. Они с отцом всю жизнь тянули нас с братом, работали без продыху — он на стройке, она в больнице медсестрой. Копили, экономили, отказывали себе во всём. А тут — повод. Хоть раз почувствовать, что жизнь не зря прошла.
Я сама бегала по рынку, выбирала мясо для шашлыка, торговалась за фрукты, заказывала торт — трёхъярусный, с кремовыми розами. Хотела, чтоб отец гордился. Чтоб мама улыбалась. И всё шло как надо — до этого вечера.
Родня напивалась. Дядя Миша уже пел «Ой, мороз, мороз», хотя на дворе стоял сентябрь, тётя Люба, его жена, пыталась его утихомирить, а брат мой, Серёга, ржал, снимая всё на телефон.
Мама сидела тихо, подкладывала отцу еду, а он гладил её по руке — так нежно, что у меня горло сжималось. Они были такие… настоящие. А я смотрела на них и думала: вот ради чего стоит жить. Ради таких моментов.
Но тут я заметила её. Светку.
Она встала, пошатнулась — вино явно ударило в голову — и начала что-то шептать своей дочке, Ленке, долговязой девице с пустыми глазами. А потом…
Потом она потянулась к столу. Сначала незаметно — схватила пару конфет, сунула в сумку. Я подумала, может, показалось? Но нет. Вот она берёт бутерброд, заворачивает в салфетку, прячет в карман. Вот хватает гроздь винограда, оглядывается — и туда же. А через минуту уже тащит целую тарелку с мясом к выходу. Я замерла, вилка в руке задрожала.
— Мам, — шепнула я, толкнув её локтем. — Ты видишь?
Мама повернулась, прищурилась. Лицо её, обычно мягкое, доброе, вдруг стало жёстким, как камень.
— Света! — голос у мамы сорвался, но она быстро взяла себя в руки. — Ты чего делаешь?
Светка обернулась, в руках — бутылка вина, наполовину пустая. Улыбнулась криво, будто её поймали на шалости.
— Да ладно, Нин, чего ты? Всё равно ж не доедите, пропадёт же!
— Пропадёт? — мама встала, стул скрипнул по полу. — Это папин юбилей, Света! Мы для него старались, а ты… Ты воруешь, как крыса с помойки!
Ресторан затих. Даже дядя Миша перестал петь. Все смотрели на нас. Светка побагровела, бросила бутылку на стол — та звякнула, чуть не разбилась.
— Да что ты орёшь? — рявкнула она, шагнув к маме. — Я голодная, что ли, сижу? Дома у меня пусто, Ленку кормить нечем, а вы тут жируете!
— Жируете? — я не выдержала, вскочила. Голос дрожал, но я уже не могла молчать. — Это ты жировать привыкла, Света! На чужом! Сколько раз ты у нас деньги занимала и не возвращала? А теперь еду тащишь, как будто тебе все должны?
Она посмотрела на меня, глаза злые, узкие, как щёлки. А потом расхохоталась — громко, противно.
— Ой, Надька, святоша нашлась! Давай, учи меня жить! А то, что твой отец на мою мать всю жизнь орал, забылось? А что вы мне на свадьбу три рубля подарили, тоже забыла?
Я задохнулась. Хотела ответить, но слова застряли. Отец вдруг кашлянул, медленно поднялся. Все замолчали. Он стоял, чуть сутулый, но голос его был твёрдый, как сталь.
— Света, — сказал он тихо. — Уходи. И еду свою забери. Но больше сюда не приходи. Никогда.
Она замерла. Рот открыла, закрыла. А потом схватила сумку, Ленка подскочила, подхватила тарелки, и они пошли к выходу. Шаги гулко стучали по паркету. Дверь хлопнула. И тишина.
Мы сидели молча. Мама опустилась на стул, закрыла лицо руками. Отец обнял её за плечи, а я…
Я смотрела на стол — на остатки еды, на смятые салфетки, на пустые бутылки. И думала: как же так? Ведь это был наш день. Наш праздник. А она его испоганила.
Но потом я заметила, как дядя Миша подмигнул мне, как тётя Люба начала убирать со стола, как Серёга подошёл и обнял маму. И внутри что-то отпустило.
— Пап, — сказала я, взяв его за руку. — Ты лучший. И праздник у нас всё равно удался.
Он улыбнулся — устало, но тепло. Мама подняла голову, вытерла слёзы.
Но тишина длилась недолго.
Дверь неожиданно распахнулась и Светка ворвалась обратно, как буря, что налетела на тихий вечер. Лицо красное, глаза горят, сумка болтается на плече, а в руках — та самая тарелка с мясом, которую она успела утащить. Ленка топталась за ней, переминаясь с ноги на ногу, явно не зная, куда деться от стыда.
— Жадные вы все! — Светка швырнула тарелку на стол, мясо разлетелось, один кусок шлёпнулся прямо на скатерть, оставив жирное пятно. — Сидите тут, жрёте, пьёте, а мне, значит, крошку жалеете! Своя ж родня, а вы как собаки на цепи, всё себе гребёте!
Ресторан замер. Даже музыка, кажется, притихла. Я сидела, стиснув кулаки, и чувствовала, как жар поднимается к щекам.
Мама дернулась было встать, но отец положил руку ей на плечо — мол, сиди, я сам. Он поднялся медленно, тяжело, как старый дуб, что скрипит под ветром, но не ломается.
— Света, — голос его был низкий, спокойный, но от этого ещё страшнее. — Ты сказала своё. Теперь иди. И не позорь нас.
— Позорь? — она взвизгнула, шагнула к нему, чуть не опрокинув стул. — Это вы меня позорите! Семьдесят лет дяде Ване, а вы мне даже тарелку еды пожалели! Да чтоб у вас всё это поперёк горла встало!
Я не выдержала. Вскочила, стул за мной с грохотом упал. Сердце колотилось, как бешеное, а в голове — одна мысль: сколько можно? Сколько она будет нас топтать, вытирать об нас ноги?
— Светка, ты совсем совесть потеряла? — слова вылетали сами, резкие, как пощёчины. — Это папин юбилей, мы месяц готовились, деньги копили, а ты тут со своим цирком! Жадные, говоришь? А кто у нас в долг брал и не вернул? Кто на свадьбе у Серёги полторта утащил, пока все танцевали? Ты думаешь, мы слепые?
Она повернулась ко мне, глаза сузились, губы скривились в злой ухмылке.
— Ой, Надька, защитница выискалась! — прошипела она. — Да ты сама жмотка, вон, сидишь, сырок свой жуёшь, как мышь в норе! А я одна Ленку ращу, мне тяжело, а вам наплевать!
— Тяжело ей! — дядя Миша, уже изрядно поддатый, хлопнул ладонью по столу, бокалы звякнули. — Свет, ты хоть раз в жизни за себя заплатила? Всё на халяву норовишь!
— Мишка, заткнись! — огрызнулась она, но он только расхохотался, махнул рукой, мол, продолжай, артистка. Тётя Люба шикнула на него, но было поздно — родня загудела, кто-то засмеялся, кто-то начал шептаться. Светка побагровела ещё больше, ткнула пальцем в маму.
— А ты, Нина, чего молчишь? Сестричка моя любимая! Всё для Вани своего, а я что, не человек? У меня дома холодильник пустой, а вы тут пир горой!
Мама подняла голову. Лицо её было бледное, губы дрожали, но глаза… Глаза горели. Она встала, медленно, аккуратно отодвинув стул, и посмотрела на Светку так, что у меня мороз по коже пошёл.
— Света, — голос у мамы был тихий, но каждый звук в нём — как нож. — Ты мне не сестра. Ты никогда ею не была. Я всю жизнь тебе помогала — деньги давала, вещи отдавала, молчала, когда ты врала и выкручивалась. А ты… Ты даже в такой день не можешь просто порадоваться за нас. Уходи. И больше не приходи. Никогда.
Светка открыла рот, но слова застряли. Она стояла, тяжело дыша, а потом вдруг схватила сумку, швырнула в неё горсть конфет со стола и рванула к выходу. Ленка метнулась за ней, споткнулась, чуть не уронила бутылку вина, которую мать сунула ей в руки. Дверь хлопнула — громко, как выстрел. И всё.
Мы молчали. Музыка заиграла снова, но уже как-то фальшиво, будто кто-то наступил на пластинку.
Отец сел, потёр виски пальцами. Мама опустилась рядом, взяла его за руку. Я смотрела на них и думала: как же больно. Не от Светкиного скандала даже, а от того, что она — часть нас. Часть семьи. И всё равно чужая.
— Нин, — отец повернулся к маме, голос его дрогнул. — Может, зря я её прогнал? Всё-таки родня…
— Нет, Ваня, — мама покачала головой, сжала его ладонь крепче. — Не зря. Она сама так захотела. Пусть живёт, как хочет. А мы — своё сбережём.
Дядя Миша кашлянул, встал, поднял бокал. Лицо уже не такое красное, глаза серьёзные.
— Давайте за Ваню ещё раз, — сказал он тихо. — И за нас всех. Чтоб держаться вместе. А кто не с нами — тот сам по себе.
Родня подхватила. Бокалы звякнули, вино плеснулось, кто-то выдохнул с облегчением. Серёга подошёл ко мне, ткнул в плечо.
— Ну ты даёшь, Надь. Как её приложила — я чуть не подавился!
— Да пошёл ты, — буркнула я, но улыбнулась. Он хмыкнул, обнял меня за плечи. А я посмотрела на стол — на развороченное мясо, смятые салфетки, пустые тарелки. И вдруг поняла: ничего она не унесла. Не по-настоящему. Еда — это еда, вино — это вино. А вот это — папина улыбка, мамина рука в его руке, Серёгин смех — это наше. И никакая Светка этого не отнимет.
Официант принёс торт. Кремовые розы блестели в свете ламп, свечи — семьдесят штук — горели ярко.
Мы запели «С днём рождения», и отец, смущаясь, задул их одним махом. Родня захлопала, засмеялась. А я сидела, смотрела на них и думала: вот оно, торжество. Не громкое, не показное. Тихое, настоящее. И мы его отстояли. Вместе.
Прошёл месяц после юбилея.
Осень окончательно вступила в свои права: листья пожелтели, ветер гнал их по тротуарам, а вечера стали долгими и холодными.
Мы с мамой и отцом потихоньку отходили от того вечера в ресторане. Светку никто не вспоминал — будто вычеркнули её из семейной книги, хотя я знала, что мама иногда вздыхала, глядя в окно, и шептала что-то вроде: «Где ж я упустила её, Ваня?»
Но жизнь шла дальше. Отец чинил старый телевизор, мама вязала шарф для Серёги, а я пекла пироги по выходным — с яблоками и корицей, как любила в детстве.
И тут — звонок. Номер незнакомый, но голос в трубке я узнала сразу. Светка. Говорила быстро, с наигранной радостью, будто ничего не было.
— Надь, привет! Слушай, я тут подумала… Давай забудем всё, а? Приходите в субботу ко мне в гости, Ленка пироги напечёт, посидим по-семейному. Маму с папой зови, Мишу с Любой, всех! Я ж не чужая, правда?
Я замерла, трубка чуть не выскользнула из рук. Мама, сидевшая рядом, подняла глаза от вязания, нахмурилась.
— Кто там? — шепнула она.
— Светка, — буркнула я, прикрыв микрофон ладонью. — В гости зовёт.
Мама поджала губы, но ничего не сказала. А я… Я не знала, что ответить. Внутри всё кипело — вспоминался её крик, её наглые руки, таскающие еду со стола. Но потом подумала: может, правда остыла? Может, хочет помириться? Отец всегда говорил:
«Семья — это не только радость, но и прощение».
И я, дура, согласилась.
— Ладно, Свет, — выдавила я. — Придём. Во сколько?
— В шесть! — голос её стал слаще мёда. — Жду, Надюш, не пожалеете!
В субботу мы собрались. Мама с отцом нехотя, но пошли — ради приличия. Серёга отказался наотрез:
«Не хочу я с этой ведьмой за столом сидеть».
Дядя Миша с тётей Любой тоже подтянулись, хотя Люба шепнула мне на ухо: «Чую, Надь, что-то она задумала». Я отмахнулась. Думала, ну что она может? Едой нас отравить, что ли?
Светка жила в старой хрущёвке на окраине. Дверь открыл её сын, Димка, худой парень лет двадцати, с вечно опущенными плечами. Пахло чем-то кислым, будто капуста тухла где-то в углу. Мы вошли, разулись. Квартира тесная, обои в пятнах, на диване — застиранное покрывало. Светка выскочила из кухни, в фартуке, с улыбкой до ушей.
— Ой, какие гости дорогие! — запела она, раскинув руки. — Проходите, садитесь, сейчас всё подам!
Мы сели за стол — шаткий, накрытый клеёнкой в цветочек. Ленка, дочка её, молчала, как всегда, только тарелки расставляла.
Светка начала носить еду. Сначала суп — мутный, с плавающими клочьями капусты и морковкой, похожей на резину. Потом — картошка, переваренная в кашу, с куском сала, от которого пахло прогорклым маслом. А на «десерт» — пироги, кривые, с подгоревшей коркой и кислым запахом, будто тесто скисло ещё до духовки.
Я посмотрела на маму. Она сидела, стиснув губы, ложку даже не взяла. Отец кашлянул, попробовал суп — и тут же отодвинул тарелку. Дядя Миша, хлебнув вина — кислющего, как уксус, — поперхнулся и выругался шепотом. Тётя Люба ткнула его локтем, но сама сидела с лицом, будто лимон проглотила.
— Ну как вам? — Светка плюхнулась на стул, сложила руки на груди. Глаза её блестели — не добротой, а каким-то злорадством. — Вкусно? Я старалась, ночь не спала, готовила для вас, жадюг!
Я поняла всё. Это не примирение. Это месть. Холодная, мелочная, подлая.
Она нарочно сделала еду такой — невкусной, гадкой, чтобы мы подавились своим же гостеприимством. Чтоб показать: вот вам, берите, раз такие щедрые.
— Света, — отец положил ложку, посмотрел на неё тяжело. — Зачем это?
— А что? — она вскинула брови, голос стал резким. — Вы ж у себя там в ресторане жрали от пуза, а мне шиш с маслом! Вот, угощайтесь теперь, не обляпайтесь!
Мама встала. Руки её дрожали, но голос был твёрдый.
— Ты больная, Света, — сказала она тихо. — Я думала, ты человек. А ты… Ты просто пустое место.
Светка расхохоталась — громко, визгливо, как гиена. А я… Я почувствовала, как внутри всё сжимается. Не от обиды даже, а от стыда. За неё. За то, что мы тут сидим, перед этой мерзостью, которую она назвала едой.
— Пошли, — шепнула я маме, взяв её за руку. Отец кивнул, поднялся. Дядя Миша с тётей Любой тоже встали, не говоря ни слова.
А Светка всё хохотала, пока мы надевали пальто, пока выходили в подъезд. Дверь хлопнула за нами, и её смех оборвался, как нитка.
На улице было холодно. Мы шли молча, только ветер свистел в ушах. Мама вдруг остановилась, прижала руку к груди.
— Надь, — сказала она, и голос её дрогнул. — Как же так? Ведь сестра она мне… Была.
Я обняла её. Крепко, как могла. Отец подошёл, положил руку ей на плечо.
— Нин, — сказал он тихо. — Не сестра она. Давно уже. Ты не виновата.
Домой мы вернулись поздно. На улице уже стемнело, фонари мигали тускло, а ветер гнал по асфальту сухие листья.
Я открыла дверь, пропустила маму с отцом вперёд. В прихожей пахло уютом — старым деревом, мамиными духами, яблоками от пирога, что остался на столе.
Мама сняла пальто, повесила аккуратно, как всегда, но движения её были медленные, усталые. Отец молча прошёл в комнату, сел в своё кресло — старое, с потёртой обивкой, но такое родное. Я включила свет, поставила чайник. Никто не говорил ни слова, но тишина эта была не тяжёлая, а какая-то… исцеляющая.
Я разлила чай по кружкам — маминой, с ромашками, папиной, с выцветшей надписью «Лучшему рыбаку», и своей, простой, белой. Пирог разрезала на куски, положила каждому по тарелке. Села напротив них, посмотрела. Мама гладила край скатерти пальцами, отец шумно отхлебнул чай. И вдруг он улыбнулся — чуть заметно, уголками губ.
— Ну и ведьма эта Светка, — сказал он тихо, покачал головой. — Еда — как подошва от ботинка. А она ещё и довольная.
Мама фыркнула, прикрыла рот рукой. Я засмеялась — сначала тихо, а потом громче, до слёз. И они подхватили. Мы сидели, хохотали над этой нелепостью, над кислым супом и резиновой картошкой, и я чувствовала, как что-то отпускает. Будто тот вечер у Светки — не яд, а просто дурной сон, который можно стряхнуть, как пыль с ковра.
— А ведь хотела нас поддеть, — сказала я, вытирая глаза. — Думала, мы подавимся и будем её благодарить.
— Да уж, — мама покачала головой, откусила кусочек пирога. — Только сама себя и выставила. Жалко её, если честно. Живёт в этой злобе, как в болоте. И тонет.
Отец кивнул, допил чай, поставил кружку на стол.
— Пусть тонет, Нин, — сказал он твёрдо. — Её выбор. А мы своё сбережём. Вот это, — он обвёл рукой стол, нас, комнату, — это наше. И никакая Светка сюда не доберётся.
Я посмотрела на них — на маму, с её мягкими морщинками и добрыми глазами, на отца, с его седыми висками и крепкими руками. И поняла: он прав. Светка могла кричать, таскать еду, варить свою гадость, но до нашего тепла ей не дотянуться. Оно было выше её мелочных уколов, сильнее её зависти.
На следующий день я пошла к тёте Любе. Она пекла булочки с маком, звала нас с мамой на чай. Дядя Миша сидел на кухне, читал газету, бурчал что-то про футбол. Мы болтали, смеялись, вспоминали юбилей — уже без злости, а с лёгкой иронией. Тётя Люба вдруг хлопнула себя по коленке.
— А ведь Светка, Надь, думала, что мы к ней ещё побежим мириться! — сказала она, подмигнув. — Ан нет. Обломалась.
— И пусть, — ответила я, взяв булочку. — Её пироги я теперь даже во сне не забуду.
Мы засмеялись снова. А потом пришёл Серёга — растрёпанный, с пакетом яблок от соседки. Услышал про Светку, хмыкнул: «Докажи теперь, что я зря не пошёл». И мы смеялись ещё громче, до колик в животе.
Прошла неделя.
Я пекла пироги, мама вязала, отец чинил удочки — готовился к весне, хотя до неё было далеко. Светка не звонила. Соседка как-то обмолвилась, что видела её на рынке — та торговалась за дешёвое мясо, кричала на продавца, а Ленка стояла рядом, понурив голову. Я только пожала плечами. Пусть живёт, как знает. Её жизнь — её трясина. А у нас — своя.
В воскресенье мы собрались у нас. Мама сварила борщ — густой, с чесночными пампушками, отец достал бутылку настойки, что держал для особого случая. Серёга притащил гитару, дядя Миша с тётей Любой пришли с домашним вином.
Мы ели, пели, вспоминали, как отец в молодости танцевал на свадьбе у соседей и порвал штаны. Смеялись до слёз.
И я смотрела на них — на этих людей, таких простых, таких настоящих, — и думала: вот оно, наше торжество. Не в ресторане с икрой, не в гостях с подгоревшими пирогами. Здесь. В этом смехе, в этом борще, в этих взглядах, что теплее любого огня.
А Светка? Пусть варит свою месть в одиночестве. Её злоба — её клетка. А мы — свободны. И счастливы. По-настоящему.
Точка. Или, может, многоточие — жизнь ведь продолжается. Но теперь я знала: что бы ни было, мы вместе. И это всё, что важно.