Продолжение "Записок" графа Михаила Дмитриевича Бутурлина
В Адрианополе приютил меня на свою квартиру шурин брата моего, Август Осипович Понятовский, офицер Смоленского уланского полка (дивизии генерала Хомутова), недавно перед тем, поступивший в должность адъютанта к начальнику кавалерийского корпуса барону Крейцу (Киприан Антонович), которому я был представлен Августом Осиповичем и получил приглашение приходить, когда захочу, обедать у него.
Другим при нем адъютантом был барон Корф, переведенный из нашего полка в начале 1827 года. Хорошо и уютно было мне там. Полковник Пашков (Егор Иванович, здесь командир Павлоградского полка) не требовал меня, не знаю почему, в полк, и я оставался жить в Адрианополе около месяца, до выступления нашей дивизии обратно в Россию, в конце октября.
Между тем полк наш отряжен был в местечко Демотику, к югу, почти что на полпути до Константинополя. Гардероб мой был в наиплачевнейшем состоянии. Во вьюках было у меня всего четыре ситцевых сорочки, купленных и кое-как сшитых во время лагерного стояния под Шумлой. От начала Балканского перехода до переезда моего на квартиру Понятовского в Адрианополе, некогда и негде было мыть белья от бивачных беспрестанных перемещений.
Издалека Адрианополь кажется грандиозным городом, но призрак исчезает, когда вступаешь в его грязные кривые переулки вместо улиц, окаймленные деревянными низкими балаганами с лавками. Одни только мечети с минаретами, с притворами перед входом, в середине коих бьет фонтан, представляют действительно что-то театральное.
Во время двухмесячного пребывания наших войск в Адрианополе не слыхал я ни об одном столкновении солдат наших с жителями. Новый фельдмаршал наш (И. И. Дибич) квартировал в загородном доме паши, Эски-сарае. Туда ходил я навещать Андрея Николаевича Муравьева, находившегося при дипломатической канцелярии главнокомандующего, и к моему удивлению встретил там однажды одесского моего знакомца барона Филиппа Ивановича Брунова, причисленного также к той канцелярии.
Странно сказать, но ни в этой кампании, ни в последующей, ни разу не удалось мне видеть самого графа Дибича.
К Адрианопольскому паше прикомандирован был переводчиком, нашего полка корнет Тевтелев (уфимский татарский помещик). Не поместил я в описании лагерной стоянки под Шумлой анекдот про его крепостного человека Абдула.
Несколько из наших офицерских людей отправились верхом за какими-то покупками на базар при главной квартире, в числе каковых был тевтелевский Абдула. Подгуляли, может быть, они там у маркитантов и на возвратном пути ехали врозь. Абдула наткнулся как-то на лагерную цепь, где стоявший часовой принял его, по его красной ермолке, за турка.
Татарин наш сильно обиделся и возразил часовому на ломанном своем русском наречии: "Какой я турка? Разве турка может так шиста (вместо чисто) гаворить по-русски, как я". Тевтелев был хороший офицер и хороший товарищ; от свинины он воздерживался, но от шампанского не отказывался. Он вышел из полка в 1835 году.
Вино адрианопольское, белое и красное, нехорошо и кисловато; но в городке Кирклисси мы нашли такого достоинства белое и крепкое вино, что почти можно было его принять за херес. Табак там ароматен, но до того крепок, что не выкуришь сразу всей трубки. Между городскими жителями было столько же греков и болгар, сколько турок.
По замирении, чтобы всем войскам нашим не оставаться зимовать в том краю, часть 2-го корпуса, в том числе наша дивизия, получила приказание выступить в Россию, по той же почти дороге, по которой мы пришли. Пашков заболел и отправился в Россию морем из одной приморской гавани, сдав командование полком старшему по чину майору Маслову. Когда мы выходили из Адрианополя, там готовился фейерверк в огромных размерах по случаю заключения мира (1829), для чего ставили при нас леса.
Дивизия наша тронулась в обыкновенной походной форме, в шинелях, хотя приближался уже конец октября; этого было достаточно, пока шли Румелийскими равнинами; но едва взобрались мы на Балканский хребет, как настигла нас настоящая русская зима, упорно и неожиданно преследовавшая нас в горах и в степных равнинах, в середине коих стоит город Базарджик.
Сказывали, что морозы доходили до 22 и 24-х градусов; говорю, сказывали, ибо не думаю, чтобы у кого-нибудь тогда был для поверки стужи термометр.
Разбросанные врозь селения были без жителей, опустошенные частью еще во время предыдущей кампании. Пока войска шли чрез горы, недостатка в дровах и хворосте для костров не было; но по сю сторону Балкан приходилось жечь седла павших лошадей, коих было такое множество, что, по их трупам, можно было следить за движением войска.
После седел принялись, с разрешена нового нашего дивизионного командира генерала Сиверса (Владимир Карлович), за пики; но этих материалов для топлива было недостаточно, и войска провели чуть ли не три ночи (одну таковую я хорошо помню) на снежном биваке без огней при сильнейшей стуже. Такова была, ночь с 6-го на 7-е ноября, накануне дня, когда я догнал свой полк под Базарджиком.
В последние эти три или четыре перехода замерзло, страшно сказать, из всех четырех полков (как тогда сказывали) до 200 человек; иные из них, сидя на конях. К счастью моему, многих из этих бедствий я избегнул.
Получив в Адрианополе деньги из нашей петербургской конторы, я купил там турецкую шубу на лисьем меху с разрезными, как в польском кунтуше, рукавами, русскую маркитантскую повозку с верхом и третью упряжную лошадь, составлявшую с моей вьючной и с той, что была под моим человеком Ильей, хорошую тройку.
Хомуты и сбрую ловкий этот малороссиянин как-то собрал, и я весьма комфортабельно следовал в повозке за полком, подсадив с собою новопроизведённого в офицеры, бывшего старшего вахмистра нашего эскадрона Сорокина.
На одном из первых ночлегов моих в Балканах, где я с человеком своим укрылся в землянке, ко мне примкну и Петр Павлович Свиньин, тогда поручик в Смоленском уланском полку. Не подозревал я, в то время, что его ожидало богатое наследство, и упражнялся он тогда игрой на флейте, звуками каковой услаждал проведенную мной с ним дневку в землянке.
Полки шли, как попало, без соблюдения порядка; лошадей, оставшихся от замерзших и заболевших всадников, связывали за хвосты, и гусары гнали бичом этот табун. Спешившиеся от падших лошадей отставали от своих полков на несколько переходов, и никто о них не заботился: у всякого было свое горе.
В горах, удалось мне со своей свитой приютиться 2-3 ночи в болгарских мазанках, случайно уцелевших, где, мы могли разложить огонь и кое-что состряпать из провизии, коей заблаговременно запаслись у маркитантов под Адрианополем; но по спуске с гор начались бедствия наши, особливо по недостатку корма лошадям.
Натыкаясь иногда на стога сена, приготовленные заранее в степях военным интендантством, мы ночевали около них, и лошади наедались.
Нагнал я однажды повозку полкового нашего священника, стоявшего возле неё в горестном недоумении, по случаю смерти своего денщика-дьячка из фурлейтов. Подойдя к нему, я взял на себя должность причетника, и мы совершили вдвоем похоронный обряд, предав тело не земле (что было невозможно по причине зимы и замерзшей земли), а зарыли, как могли, в снег.
В другой раз, по сю сторону Балкан, набрел я в сумерках, со своим Ильей, на землянку, где мы остановились ночевать. Вся она была набита лежавшими на полу отсталыми нижними чинами разных полков, и не было места, где бы мне прилечь; офицерские же эполеты тут ничего не значили.
Наконец, отыскал я себе с большим трудом, местечко, между двумя солдатами и заснул; но каково было утром мое удивление, когда Илья мой указал мне, что я пролежал ночь бок о бок с трупом.
Поход этот много напоминал "отступление французов в 1812 году", с той только разницей, что не было за нами преследования.
Одну ночь мы провели под Варной в землянках расположенного тут на зиму пехотного полка фельдмаршала герцога Веллингтона; мнилось нам быть в раю: не токмо было там тепло, как в русской избе, но потчевали нас свежим ржаным хлебом, - лакомством, давно нами забытым.
В другую ночь, проведенную мною на биваке, я укрылся в фуре гостеприимного фурштатского майора, имя коего я, к сожалению, забыл; в его парке, к которому я примкнул, пылали костры, и он накормил меня вдобавок горячим ужином и согрел пуншем. Я со свитой своей нагнал остатки наших Павлоградцев в Базарджике, под самые, помнится мне, мои именины, и с того дня не отставал с повозкой своей от товарищей.
Шли мы на приморские городки Кюстенджи и Мангалию, и положение наше улучшалось как насчет квартир в непокинутых болгарами селениях, так и насчет съестных средств от маркитантов, коих мы нагоняли. В болгарской одной хате (напоминавшей малорусскую), где пришлось мне раз ночевать, я поражен был сходством дочери хозяина, красавицы, с графиней Верой Чернышевой; не помню, однако же, чтобы это воспоминание особенно тогда меня взволновало.
Ночевал я раз в некрасовском селении, где домохозяева приняли нас весьма даже радушно. Хата, все ее убранство, одеяния н жизненные привычки сохранили первобытный свой русский тип. Хотя турок по подданству, хозяин-казак весьма почтительно отзывался о нашем Государе (Николай Павлович); много их, некрасовцев, по заключении мира возвратилось, как известно, в Россию.
Как и где мы обратно перешли Дунай, не помню; должно быть, по льду под Исакчей. Добрались мы до города Рени, где на дневке отогрелись и отдохнули. Тут была ресторация, сделавшаяся первым сборным пунктом офицеров и юнкеров всей дивизии. Сколько рассказов о недавно минувших бедствиях, в которых всякий был действующим лицом, передавалось друг другу!
Вступив в Бессарабию, мы под Дубоссарами на реке Днестре взошли в карантин (здесь от чумы), в тёплые и просторный землянки, а лошадей поставили к коновязям.
Полк наш вступил в Россию в 1829 году в составе около 200 людей, а мы переходили Прут в конце лета 1828 года в составе 800 и были укомплектованы впоследствии резервами из кадров. Почти в таковой же, полагаю, пропорции был недочет в пехотных полках, даже чуть ли не более. Говорили тогда, что бригада, состоящая из храбрых 11 и 12 егерских полков, взошла в карантин будто бы в числе 150 людей в каждом полку.
Много позднее, граф Федор Петрович Пален передал мне слышанное им от родного брата графа Петра Петровича (нашего корпусного командира), что в обе кампании 1828 и 1829 годов, из всей действующей армии убыль людей простиралась до 100000, из коих убитыми от 5 до 7 тысяч не более.
За кордоном, обозначенным натянутой веревкой, находились маркитанты и, кажется, даже трактиры; они числились на "здоровой стороне", а мы на "сомнительной", и потому платимые нами за съестное деньги (звонкой монетой, о бумажных деньгах во всей кампании и помину не было) принимались от нас не иначе, как опущенными в сосуд с уксусом: предосторожность совершенно лишняя, так как, благодаря Бога, в изнеможённом от голода и холода нашем стане ни одного чумного случая не было.
Приехал инспектировать нас граф М. С. Воронцов, но пораженный, вероятно, общим состоянием этой победоносной армии, удержался от всяких подробных смотров, не вызывал нас, офицеров, из землянок и к нам туда сам не приходил.
Тем не менее, я счел долгом письменно уведомить его о нахождении своем в числе Забалканских оборванных героев и впоследствии получил ответ, дышащий любезностями (хотя весьма трудно было разобрать, как обыкновенно, его иероглифический автограф) с изъявлением сожаления, что ему не было известно о моем нахождении, когда он производил осмотр.
Это был последний случай моих с ним сношений личных и письменных.
Полагать надо, что в своем донесении Государю Императору он верным колоритом описал все виденное им; ибо вслед за тем не замедлил приехать свиты его величества (если не ошибаюсь) генерал Бологовский (Дмитрий Николаевич) для исследования причин столь бедственного возвращения армии; но как нечего было исследовать, ибо положение войск и пора года достаточно объясняли причины бедствий, то петербургский эмиссар, как и одесский его предшественник, повертелся, повертелся, да с тем и уехал обратно, не беспокоя нас.
Находясь в карантине, я получил известие о кончине моего отца (здесь Дмитрий Петрович Бутурлин).
По выдержании шестинедельного почти карантина в Дубоссарах, мы направились через Балту в Бердичев. На пути к этому местечку нагнал нас где-то, в январе 1830 года, полковник Пашков и снова вступил в командование полком.
Здоровье мое было отчасти расстроено; кроме старой лихорадки, возвращавшейся по временам, я страдал от цинготных ран на ногах, последствия продолжительных биваков и дурной пищи, а потому я хлопотал об отпуске, намереваясь полечиться и отдохнуть от трудов кампании в Москве, но встретил в том неожиданное и упорное препятствие военных наших врачей, отказавшихся дать мне форменное свидетельство о болезни.
Они не верили или делали вид, что не верили в действительность расстройства моего здоровья; но отказ их не был из корыстных побуждений, а, сколько могу припомнить, они повиновались наставлениям моего начальства, сомневавшегося в болезненном моем состоянии.
Совершенно неожиданный случай выручил меня. Получен был высочайше приказ "о прикомандировании меня к лейб-гвардии гусарскому полку", состоявшийся по милости великого князя Михаила Павловича, вследствие данного им слова родителям моим "не оставлять меня своим покровительством".
Полковник Пашков остолбенел было при этом известии, тем более, что по недавно полученному распоряжению один офицер из нашего полка имел быть переведенным в гвардию в награждение всего полка за труды кампании, и Пашков уже представил к переводу в лейб-гусарский же полк поручика А. Г. Ломоносова.
Распродав упряжных своих лошадей, я пустился в Киев с верным Ильей в первых числах марта 1830 года. Когда, дивизия наша вошла в пределы России, прибыл к нам новый наш бригадный генерал князь Федор Федорович Гагарин. Нашим бригадным он оставался до постигшей его чересчур строгой невзгоды: отставки без прошения от службы в Варшаве в конце 1832 года. В свете он слыл за игрока и дуэлиста; но мы, Павлоградцы и Изюмцы (настоящее название Фердинандова полка), составлявшие его бригаду, были всем сердцем ему преданы.