- Продолжение воспоминаний Марьи Сергеевны Николевой
- Живо помню мое участие в концертах, которыми Финоген дирижировал очень хорошо, играя сам на разных инструментах.
- Так как нас было шесть сестер, то обыкновенно покупали для двух старших дочерей одну материю, для двух средних другую и для меньших третью.
Продолжение воспоминаний Марьи Сергеевны Николевой
После 1812-го года, бывший дом бабки моей, весь обгорелый, был продан сыновьями ее, так же как и вконец разоренное подмосковное имение ее, Опалиха. Братьев наших мы не видели до возвращения войск из Парижа (1815); но и тогда старший Сергей, назначенный в западные губернии для обучения рекрут, не заглянул домой.
Алексей, оставаясь адъютантом при князе Репнине, переходил с ним за Рейн и обратно, а по заключении мира был командирован в Молдавию содержать карантинную цепь по случаю открывшейся там чумы. Письма его доходили к нам проколотые и прокуренные, мы же, получив, напитывали их хлором, а по прочтении мыли руки уксусом.
Всех братьев наших, родных и двоюродных, было на войне 8 человек и, несмотря на участие их в самых жарких битвах, все они, по особому какому-то счастью, остались живы, тогда как под Бородиным, например, рядом с ними, товарищи их, два брата Тучковы, были оба убиты наповал.
С возвращения нашего домой, началось мое и сестры Елены (немного старше меня) образование, порученное родителями нашими старшей дочери, Надежде Сергеевне, посвятившей всю себя нашему воспитанию, а потому я привыкла видеть в ней вторую мать и благодетельницу.
Отец наш тогда не был еще совершенно слеп. Случалось, он поставит меня на стул против света и старается разглядеть черты мои; мог он еще читать немного, но больше слушал чтение своего слуги Сергея Зотова, бывшего при нем неотлучно в должности секретаря. По смерти его, стали ему читать и писать дочери.
Не имея уже возможности ездить в Москву, матушка с дочерьми, в первые годы после 1812 года живала, иногда, по зимам в губернском городе Смоленске, нанимая там дом. У там нас составился хороший круг знакомых. Я еще была маленькой девочкой, когда участвовала в этих поездках.
Помню, раз взяли меня на танцевальный вечер к старинной знакомой нашего семейства, Марье Ивановне Пассек; на меня, семилетнюю, так подействовала хорошая музыка, что я расплясалась неудержимо, особенно при звуках русской песни, игранной для пляски двух девиц, хорошо плясавших.
Моя "развязность" очень понравилась толпе мужчин, которые меня подхватили и унесли на руках в карточную, где и накормили конфетами. Няня с трудом отыскала меня, чтобы уложить спать. Подобные случаи бывали, однако редко: меня обыкновенно укладывали в постель рано, оставляя с няней дома. Г-жа Пассек жила в 40 верстах от нашего Покровского с двумя дочерьми.
С одной из них, Елизаветой Фёдоровной, бывшей в замужестве за Григорием Михайловичем Энгельгардтом, была очень дружна моя мать. Дети Елизаветы Фёдоровны были ровесники мне и сестре Елене Сергеевне.
Отец в свое время любил играть в карты; но, заметив, что слепотой его часто пользуются в ущерб ему, он отказался от игры. Нрав его от природы был ровный, веселый, и уже стариком ему случалось принимать участие в увеселениях молодежи. Некоторые из девиц с удовольствием руководили своего слепого кавалера, если ему приходила фантазия протанцевать с ними.
У нас бывали танцевальные вечера, собиравшие многочисленный круг знакомых. В числе их была большая семья Бородуличевых. Одна из дочерей была настолько же некрасива, насколько была хороша ее меньшая сестра. Эта "бедная дурнушка", просидев весь вечер в углу у печки, несмотря на труд, приложенный ею к своему наряду, при отъезде сказала во всеуслышание: "Благодарю вас, Екатерина Яковлевна, за угощение; я имела удовольствие порядочно у вас выспаться".
На девятом году стала я учиться на клавикордах (нынче фортепьяно) у сестры Елены, которая играла хорошо. Она и старшие сестры брали уроки у довольно талантливого музыканта из дворовых, крепостного человека соседа нашего, Хлюстина, из села Мархоткина. Он же следил и за моими уроками.
В товарищи мне взяли соседку Елизавету Константиновну Эйсмонд, дочь управляющего того же богатого соседа Хлюстина. Лиза много лет жила у нас. Она училась хорошо и вышла вполне порядочной особой, но во мне симпатии не возбуждала своим насмешливым характером. Она меня звала "гугнявкой", потому что я неясно выговаривала некоторые слова, а лет в 11 совсем онемела на некоторое время и в 1819 году мы отправились на мое лечение в Липецк.
Отец наш, совершенно слепой, проводил однако нас до Лебедяни, где и остался нас дожидаться обратно. Тогда в Липецке лучшим медиком был Вандер, к которому мы и обратились за помощью. Он, открыв мне рот, сказал: "ничего", схватил лежавшие на окне ножницы и прямо ко мне в рот.
Я закричала отчаянно, отчего упавший язычок поднялся, и немота моя исчезла. С тех пор все находят, что "ma langue est bien pendue" (мой язык хорошо подвешен).
Все лето, по окончании лечебного курса, проездили мы по родным. Дорогой, мы с Лизой, не переставали учиться. В большой, дорожной карете нашей, все сумки, числом 8, в дверцах и по бокам были набиты тетрадями и книгами.
На обратном пути близ Брянска нашли мы Оку в разливе. Долго переправлялись мы на противоположный низкий берег, так что солнце уже зашло, когда мы на него ступили, и хотя воды на нем не было, но тины и песка нанесло так много, что весь огромный луг, шириной около версты, был ими покрыт вместе с тысячами лягушек, которые ежеминутно выскакивали из-под наших ног.
Экипаж остался назади отыскивать более удобного переезда, мы же пошли вперед, но потерялись и, перепуганные темнотой ночи, множеством гадов и оглушительным концертом лягушечьих голосов, спешили все вперед и вперед, и так дошли, до знаменитого тогда, глухого брянского леса.
Высокие ели и сосны обступили нас, и сделалось еще темнее. Вдали раздавались удары топора: это крали где-нибудь казенное дерево, и эхо далеко разносило звук. Тропу мы чувствовали только под ногой, потому что она была песчаная; а чуть свернешь с неё, иглы хвои тотчас дадут знать, что сбились с пути; глаза же не зги не видели и уши не разбирали с какой стороны доносился гул от колес наших экипажей и звуки топора.
Так шли мы одна за другой около часу и вполголоса окликали одна другую, как вдруг крик. Одна из нас бросается в сторону и потом падает на других. "Что с тобой, Ленушка?". "Воры, воры с меня стащили платок". Вором оказалась развесистая ель, но с перепугу мы платка искать не стали и пустились дальше.
Наконец, после долгого блужданья, увидели мы огонь; подходим: это сторожка, постоянное жительство 5-6 солдат, караулящих казенные брянские леса, прославившиеся в народе как разбоями, так и преданиями о леших, русалках и т. п. Небольшая изба, полная дыма от простого табаку-махорки, со стенами увешенными ружьями и с полудюжиной солдат, была нам единственным убежищем в эту глухую ночь, среди тёмного бора.
Несмотря на страх наш, измученные, усталые мы все же заснули, прикорнув, где могли, и на завтра, чуть свет, разыскав свою карету, а с нею и прислугу, выбрались на дорогу. Но я опять должна вернуться назад.
В 1818 году матушка со старшими дочерями ездила в Москву повидаться с родными. До сих пор я упоминала родных наших со стороны деда, Алексея Егоровича Николева; со стороны же жены его, бабки нашей Марьи Ивановны Толстой было тоже немало родни. Их я мало помню. Знаю, что у бабки моей было несколько сестёр и братьев. Был старичок Сергей Васильевич Толстой, препочтенной наружности, всегда пенявший нам, если мы не называли его дядей или дедом, доказывая, что он нам двоюродный дед.
Дочь его, Прасковья Сергеевна, вышла за князя Александра Щербатова, заведовавшего в Москве дворцами и многими казенными заведениями. У них был там большой каменный дом, а в Малороссии имение в 2000 душ. В числе считавшихся нашими родственниками был сверстник мой, князь Одоевский Владимир Фёдорович, к тому же хороший музыканта.
Кузенами доводились нам дети Алексея Федоровича Грибоедова. Мы видались с дочерями его Елизаветой Алексеевной, впоследствии вышедшей за фельдмаршала князя Паскевича, и Софьей Алексеевной, впоследствии Римской-Корсаковой; кузена же их, известного писателя, мы не видели, так как он был на Кавказе и в Персии, где и кончил трагически (здесь А. С. Грибоедов).
Всех этих родственников мы видели, приезжая в Москву, что после 1812-го года случалось довольно редко, а потому в коротких связях с ними быть не могли, хотя они нас не чуждались. Одна лишь, тоже родная нам, княгиня Хилкова знать нас, деревенскую родню, не хотела, хотя принимала на родственной ноге брата Якова, когда по времени он женился и служил в Москве советником; князь же Хованский Николай Николаевич, быв в Смоленске губернатором, радушно принимал нас, как близких по крови.
Итак, в 1818 году матушка поехала в Москву, в то время как великий князь Николай Павлович был там с молодой супругой, готовившейся разрешиться первенцем. Узнав однажды, что великий князь гуляет на Пресненских прудах, матушка с дочерями отравилась туда; но как деревенские жительницы и любительницы природы, они так заинтересовались огромной, очень старой ивой с железным обручем, которым сдерживалось готовое распасться дерево, что пропустили минуту, когда проходила мимо них царственная чета.
Следующую зиму провели мы в Смоленске, нанимая дом священника на Козловской горе, где родители мои давали вечера, о которых я упоминала; но я в них не участвовала и, оставаясь в своей комнате, посылала через окна воздушные поцелуи соседке, через улицу, Елене Павловне Соколовской, в то время девочке старше меня двумя годами и которую тоже никуда не вывозили.
В 1820-м году, на лето, в Покровское съехались к нам все Протопоповы с Соничкою и дядей Алексеем Алексеевичем, который устроил себе дорожный экипаж, тогда нигде невиданный. На предлинных дрогах укрепил он небольшой верх по самой средине. Эта крыша могла по произволу поворачиваться во все стороны, когда путешественник пожелает укрыться от ветра, солнца или дождя.
Дядя был им очень доволен, сделав в нем благополучно около тысячи верст на одной лошади. У нас все лето жизнь кипела ключом: съезжались соседи, устраивались пикники и разные увеселения.
Сестра Елена, так и я, продолжали брать уроки музыки у Финогена, дворового человека соседа нашего Хлюстина, купившего большое имение Шепелева и страстно любившего музыку. Он нанял итальянца Тоди для преподавания и сформировал порядочный хор певчих и квартет скрипок; брат же его, живший верстах в 70, завел духовую музыку в 20 человек.
Финоген приезжал к нам по вторникам, четвергам и субботам, занимался с каждой по два часа и получал по два рубля за каждый приезд. Ко всякому празднику, в семействе нашем или Хлюстина, мы выучивали по сонате или другой большой пьесе Моцарта или другого известного композитора, и ездили сыгрываться с аккомпанементом оркестра; иногда Хлюстин привозил к нам свою музыку и, как любитель и знаток, руководил нами.
Что касается Финогена, то это был ученик Штейбельта, потом Фильда, которые оба его очень любили и развили в нем не только страсть к музыке, но и к серьезному чтению. Он хорошо говорил по-итальянски, по-французски и по-немецки и прекрасно играл. Туше у него было как бы бархатное. Занимался он мною очень добросовестно и никогда не выходил из терпения, хотя я часто ленилась, и только повторял: "еще, еще, еще", пока я не сыграю, как следует.
Участь его была несчастная. Сын повара и сам крепостной человек, от природы неглупый и с дарованиями, он очень тяготился своим положением. Уйдя далеко вперед своих собратьев дворовых, он жил в одиночестве, удаляясь в свою комнату, при первой возможности. Дворовые девушки, зная, что у него порядочные заработки, имели каждая на него виды и осаждали его.
Любитель чтения, он принужден был каждый раз просить у своей барыни, Натальи Васильевны Хлюстиной, ключ от библиотеки, что его стесняло, и он стал таскать ключ потихоньку, после чего книг ему не стали давать.
Между тем Хлюстин решил дать ему вольную; но, написав бумагу, отдал ее на хранение своему домашнему врачу Фриденталю, жившему у Хлюстина более 20 лет; тот, из угождения г-же Хлюстиной отказывал Финогену, когда тот приходил за получением документа, выдать его.
Финоген решился вольную украсть и, выждав время, в отсутствие хозяев, подобрал ключ, но его поймали. Начались допросы и суд, и он должен был внести за себя выкуп, на что ушли все его заработки (5000 ассигнациями). Но, считая себя обесчещенным, он стал пить и умер в Москве почти нищим.
Живо помню мое участие в концертах, которыми Финоген дирижировал очень хорошо, играя сам на разных инструментах.
Война 1812-го года мелкопоместных дворян вконец разорила. Наша земля прилегала частью к земле удельной, частью к таким большим имениям как Барышникова и Хлюстина, а, потому наше знакомство разбросалось вдаль. Бывали мы нередко за 40 верст у Марьи Ивановны Пассек.
Эта старуха-самодур позволяла себе многое, что другим бы не прошло даром; но у неё, было при хорошем состоянии, громадное родство, смотревшее на нее как "на главу и корень". Чуть ли не половина губернии приходилась ей родней, и у неё собиралось большое общество. Заметив, что которая-нибудь из девиц, внучка, племянница или крестница, неохотно прикладывалась к ее руке, она громко требует виновную:
"Эй, ты, поди сюда; нет не ты, а вот ты, вот та, что сидит в углу, как бишь ее, забыла имя", и когда та подойдет, Марья Ивановна подтянет ее поближе, лизнет языком по щеке и даст щелчок в лоб. "Вот тебе за гордость. Тоже барышня. Не хочет у старухи руку поцеловать", и так пристыдит, что каждый и каждая спешат скорей чмокнуть ей руку.
Более других она уважала нашу семью. Сестра моя, Екатерина Сергеевна была крестницей ее мужа, но Марья Ивановна присвоила ее себе и требовала от нее особого внимания, меня же звала внучкой, кормила пряничными петушками и, в знак особого отличия, брала себе в проводники по комнатам, допуская в спальню и кабинет, куда никто не смел войти.
Рассердясь на горничных своих и фавориток, она привязывала их к стулу тонкой ниткой; так они сидели часами, не смея шевельнуться, чтобы не оборвать нитки. Когда же хотела она оказать свое благоволение, то во время обеда накладет в глубокую тарелку всевозможных кушаньев, перемешает их пальцами, перепробует и пошлет с лакеем: "вот той подай" (указав пальцем), и когда избранная отыскана, то следит, чтобы счастливица все съела и пришла ее благодарить: иначе беда.
Случилось в день ее именин, в январе, мне недостало места за столом; она отодвинула свое кресло и посадила рядом с собою и племянником своим, генералом Пассеком. Тогда, было обыкновение, обществу разделяться на дам, садившихся в ряд, по старшинству или почету, по левую сторону хозяйки, и мужчин, в таком же порядке, по правую сторону.
Подали соус, в котором приготовлено коровье вымя. Я отказалась. "Отчего не ешь? говорит старуха; у тебя этого еще нет, так возьми хоть чужое". Я бы не поняла ничего, если бы кругом все не вспыхнули, а генерал не отвернулся в сторону. Я догадалась, что сказано что-то неприличное. Несмотря на подобные вольности, она пользовалась большим почетом и влиянием и умела всех держать в дисциплине.
Племянник Марьи Ивановны, генерал Петр Петрович Пассек, был с нами коротко знаком, также как и жена его, Наталья Ивановна. Часто они проводили у нас по нескольку суток со всем своим штагом, который составляли двое англичан; один из них Макгрегор, воспитатель Петра Петровича, поселившийся у своего ученика на всю жизнь, и другой Джек, почти слепой. Пассек на свой счет лечил его у лучших окулистов в Москве, поддержавших его зрение.
Я любила и уважала Петра Петровича. Зная, что он любит хорошую обувь, так бывало натяну чулок и крепко подвяжу, что трудно ходить, но терплю, лишь бы заслужить его одобрение. Он ездил с женой за границу, что тогда не было так обыкновенно как теперь, и привез нам всем разные безделушки, между прочим новую тогда игру, лото.
Составили партию, человек 15-ть; позволили и мне участвовать. Тут я, выиграв, в первый раз сделалась обладательницей целого рубля, что привело меня в восторг. Я тотчас сшила приходо-расходную тетрадь и записала на приход мой первый рубль. Нам никогда не давали денег в руки: родители распоряжались нашими нуждами по своему усмотрению.
Так как нас было шесть сестер, то обыкновенно покупали для двух старших дочерей одну материю, для двух средних другую и для меньших третью.
Когда же мы сносим, то перешивают с больших на маленьких или из двух сделают одно платье: экономия необходимая при большой семье. Несмотря на это, мы считались даже "франтихами", потому что платья были сшиты со вкусом, не пестро, без большого количества оборок и бантов, и сидели на нас ловко.
Кроме сосуда Хлюстина, с которым мы были коротко знакомы по поводу музыки, мы бывали также часто у Римских-Корсаковых, верстах 8-10 от Покровского. Екатерина Семеновна была племянницей Сергея Ивановича Лесли, бывшего губернским предводителем дворянства вскоре после 1812 года.
Это был предводитель образцовый, лично известный Государю (Александр Павлович), много сделавший для поднятия своего, тогда разорённого, сословия. Его хотели перевести в Петербург; но он, желая быть полезным своей родной Смоленской губернии, просил оставить его на прежней должности. Лесли был очень похож на Суворова, не только лицом, но и манерами и странностями.
Так, хотя по кончине государя Павла Петровича все уже перестали носить косы, он же, до могилы, ходил с косичкой, украшенной бантом, который прыгал по его светло-зеленому мундиру с высоким красным воротником. Треугольная шляпа под левым плечом, чулки и башмаки с огромными серебряными пряжками, такие же пряжки на больших черных бантах под коленами, дополняли костюм.
По окончании отечественной войны, мужчины, больше подражали англичанам: черное сукно на фрак или сюртук, белый жилет и высоте ботфорты, были во всеобщем употреблении. Женщины носили более закрытые лифы, немного излишне-приподнятые, короткие букли и высоко заложенную косу, приколотую высокой черепаховой гребенкой.
Петр Николаевич Римский-Корсаков, весьма недальнего ума, жил в своем селе Ушакове с женой Екатериной Семеновной, умной и энергичной особой, которая, не получив сама достаточного образования, старалась всеми силами дать его своим трем сыновьям и трем дочерям. Старшие, Николай и Сергей, одних лет со мною, часто бывали у нас и обижали моих кукол, до которых я была большая охотница.
Не имея больших средств, но понатершись в обществе своих родных, Корсаковы старались подражать всем обычаям, манерам, вещам, принятым в обществе; а так как мы были одними из ближайших соседей и подходили к этому кругу, то большей частью, если заметят они что либо новое у нас (мебель, работу дамскую или наряд), тотчас сделают себе то же, хотя часто неудачно, как подражание. Ничего не понимая в музыке, отдали они своего дворового человека, довольно бездарного, учиться играть.
Впоследствии он и учил дочерей своего барина бренчать на фортепьяно. Петр Николаевич очень оставался доволен, если его музыкант, по его приказанию: "сыграй другое", повторит тот же мотив на басовых или дискантовых клавишах; барин считал это "переменой музыки".
Мне снова приходится вернуться к пятнадцатилетнему моему возрасту. Меня и Лизу Эйсмонд продолжала учить старшая моя сестра, очень серьезно смотревшая на принятую ею на себя обязанность. Мы не знали отдыха, на Святой, на Святках или Масленице. Самый большой срок нашей свободе были первые три дня Пасхи и Рождества Христова; на четвертый мы уже с утра сидели в классе.
Несмотря на приезд гостей или родных, должны мы были часов в шесть утра садиться за уроки и до 12 заниматься географией, историей всеобщей и русской, грамматикой, арифметикой, языками и прочими заданными с вечера уроками.
К новому году мать моя и четыре сестры отправились в Иваново к Елизавете Фёдоровне Энгельгардт, получившей его в наследство по смерти матери своей Марьи Ивановны Пассек. Я же, с батюшкой и сестрой Татьяной осталась дома. В день нового года моя горничная вошла ко мне утром, говоря, что "уже поздно, батюшка чай кушает, и мне пора вставать".
Я не верю; говорю, что "еще совсем темно и даже ее я не вижу"; она отвечает, что я, "верно, шучу, потому что уже давно день и солнце светит". "Не вижу ничего". Позвали сестру, и она убедилась, что я действительно ослепла.
С ужасом пошли сказать это слепому старику-отцу и тотчас послали за нашим доктором Пронским в уездный наш город. Его не оказалось дома; тогда обратились к только что выпущенному из университета военному доктору Шафикову. Он нашел, что "слепота моя есть следствие простуды", и стал лечить меня.
Узнав, что в доме Пассека живет больной глазами Джек, пользовавшийся советами известного врача Делонэ, Шафиков поехал к Пассеку, чтобы расспросить подробности и, найдя, что ход его болезни схож с моим, а также и причины, стал применять средства подходящие тем, которые прописал Делонэ.
Всякий день, в тот час, когда я гуляла, начиналась страшная у меня боль в глазах, так что я ложилась лицом в подушку и лежала так часа по два, пока стихнет. Как ни старались сделать мою комнату темной, мне все казалось светло; ширмы, ставни, гардины, меня не удовлетворяли. Меня облепили мушками, фонтанелями и посадили на диету. Так было в продолжение почти целого года!
Несмотря на то, при первой возможности занятия мои поддерживались. Подруга моя Лиза, сидя в моей комнате, твердила заданные уроки, а я, вертя в руках вязанье снурка, слушала и, не будучи ничем развлекаема, легко запоминала и лучше прежнего знала уроки. В комнату поставили небольшой инструмент, я по слуху находила нужные клавиши и таким образом твердила экзерсисы Крамера и целый концерт Дюссека.
Ровно через год, в тот самый день как я ослепла, в первый раз увидела я красный круг на ковре перед кроватью. Радость всей семьи была несказанная. Все меня обнимали, поздравляли. Особенно тронулись все, глядя на слепого отца, когда он ощупью протягивал руки, чтобы обнять прозревшую дочь, почти еще ребенка. Добросовестному отношению к делу Шафикова обязана я своим излечением. К сожалению, этого хорошего человека убили во время войны, на перевязочном пункте.
На следующее лето мать повезла меня в Москву для совещания с докторами Делонэ и Гаазом, которые нашли, что мое лечение было ведено настолько правильно, что "более ничего не надо".