В тот день ничто не предвещало бури. Обычный вторник, такой же, как сотни других — уроки у детей, ужин на плите, привычная суета. Я стояла у плиты, помешивая картошку, и краем глаза наблюдала за детьми, склонившимися над тетрадками за кухонным столом.
Весенний ветер настойчиво теребил занавески на приоткрытом окне. Васильки на ткани казались живыми — трепетали, будто кивали мне в такт моим мыслям. Эти занавески я выбирала сама, без советов и указаний. Маленькая, но такая важная для меня победа.
Дверь распахнулась без стука, как обычно. Свекровь, Лидия Ивановна, вошла с тем особым выражением лица, которое я научилась распознавать за двенадцать лет замужества — смесь хозяйского осмотра владений и готовности исправить всё, что, по её мнению, нуждалось в исправлении. В руках — пакет с очередными гостинцами, которые никто не просил.
— Ольга, детям нужно гулять в такую погоду, а не над книжками сидеть, — бросила она вместо приветствия, ставя пакет на стол.
Я лишь кивнула, не поворачиваясь. Привычно сделала глубокий вдох, досчитала до трёх. За годы это стало моей защитной молитвой — вдох, раз-два-три, не реагировать.
Лидия Ивановна подошла ближе, наклонилась над сковородкой. Её чёткий профиль с острым носом и тонкими губами появился в моём поле зрения, словно надзиратель, прервавший свой обход.
— Опять не на сливочном? — в голосе звучало столько искреннего недоумения, будто я нарушила какой-то фундаментальный закон вселенной. — Алексей с детства привык к сливочному!
Я крепче сжала деревянную лопатку. Ещё один глубокий вдох. В открытое окно донёсся детский смех с улицы, и на секунду мне захотелось быть там, среди беззаботных прохожих, а не здесь, в тисках невысказанных слов.
— Картошка на растительном масле полезнее, — ответила я как можно спокойнее, хотя внутри всё клокотало. — К тому же, у Насти аллергия на молочный белок, вы же знаете.
Лидия Ивановна отмахнулась, будто мои слова были назойливой мухой.
— Глупости всё это! В наше время никаких аллергий не было. Это всё от того, что вы их кутаете слишком.
Я промолчала. Спорить было бесполезно. Каждый раз, когда я пыталась что-то объяснить, в ответ летело: «А вот в наше время...» Казалось, что "их время" было каким-то волшебным царством, где дети никогда не болели, жёны всегда слушались свекровей, а картошка непременно жарилась на сливочном масле.
Лидия Ивановна тем временем уже переключила внимание на детей. Подошла к столу, где мой средний сын Дима старательно раскрашивал что-то в альбоме.
— А это что такое? — она наклонилась, рассматривая рисунок.
— Это для художественной школы, — тихо ответил Дима, не поднимая головы. — Мы изучаем цветовой круг.
Свекровь выпрямилась, поджав губы. Её тонкие пальцы, унизанные старинными кольцами, забарабанили по столешнице. Я знала этот жест — сейчас начнётся.
— А я тут подумала, Димке лучше бы в спорт записаться, а не на это рисование, — она повернулась ко мне, словно мальчика рядом не существовало. — Что с того рисования? Совсем бесполезно.
Что-то во мне надломилось. Может, это была усталость после бессонной ночи из-за болезни младшей. Может, накопившееся раздражение от десятков таких вот "я подумала". А может, просто задетая за живое материнская гордость за сына, чьи рисунки уже участвовали в городской выставке.
Я резко развернулась от плиты. Лопатка в моей руке указывала на свекровь, как обвиняющий перст.
— Пусть мама оставит свои советы при себе! — слова вырвались громче, чем я ожидала, отразившись от кафельных стен кухни.
Наступила оглушительная тишина. Такая тяжёлая, что казалось, даже воздух застыл. Дети за столом замерли, перестав скрипеть ручками. Где-то в глубине квартиры скрипнула дверь — Алексей, видимо, услышал мой выкрик из своего кабинета.
Лидия Ивановна побледнела. Её рука, только что барабанившая по столу, замерла в воздухе. Медленно, словно в замедленной съёмке, она расстегнула пуговицу на своём цветастом фартуке, который всегда надевала, приходя к нам, даже когда не собиралась ничего готовить. Аккуратно сложила его вчетверо и положила на край стола. Этот простой жест почему-то показался мне ужасно символичным, как будто она складывала и убирала часть себя.
— Значит, так? — голос её звучал тихо, но каждое слово падало, как камень. — Что ж, не буду мешать.
Она направилась к выходу, спина прямая, как струна. В дверях обернулась, окинув взглядом кухню, словно запоминая каждую деталь. И вышла, прикрыв за собой дверь чуть громче обычного.
Щелчок замка прозвучал как выстрел.
Я стояла, всё ещё держа лопатку на весу, словно оружие, которое уже выстрелило. В горле пересохло, а в голове крутилась дурацкая мысль: "Картошка! Сейчас пригорит картошка!" Но я не могла сдвинуться с места.
В кухню вошёл Алексей. Его взгляд метнулся от меня к двери, потом к притихшим детям.
— Что произошло? — спросил он, хотя по его лицу было видно: он уже всё понял.
Дима подскочил со стула и бросился ко мне, обхватив за талию.
— Мам, ты не расстраивайся, — прошептал он. — Я могу и на футбол записаться, если надо.
Это прикосновение, эти слова маленького человека, готового отказаться от своей мечты ради семейного мира, стали последней соломинкой. Я опустилась на колени, обняла сына и расплакалась — первый раз за много лет при детях.
Масло на сковороде уже давно чадило, картошка пригорела, а с занавесок на кухне по-прежнему кивали синие васильки, безмолвные свидетели того, как в одно мгновение нашу семью накрыло невидимой, но ощутимой волной перемен.
Поздний вечер окутал квартиру густыми синими сумерками. Дети уже спали. Я методично складывала выстиранное бельё, пытаясь в монотонных движениях найти успокоение. Алексей сидел на краю кровати, ссутулившись и уставившись в одну точку. Между нами повисла тяжёлая, осязаемая тишина.
— Ну ты могла бы сказать помягче... Это же мама, — наконец произнёс он, не поднимая глаз.
Я сложила очередную футболку резкими, нервными движениями. Руки предательски дрожали.
— А я кто? — тихо спросила, стараясь сдержать подступающие слёзы. — Я тут вообще кто?
Голос всё-таки сорвался. Я бросила недосложенную простыню на стул и обернулась к мужу.
— У нас трое детей, я всё тяну на себе, а ещё должна оправдываться, почему я не такая, как ей хочется?
Алексей провёл ладонью по лицу — жест усталости, который я знала наизусть. Он любил мир и покой, ненавидел выяснять отношения. А сейчас его зажали между двух огней, и он не знал, куда податься.
— Оля, давай просто... переживём это, — он поднял на меня глаза, полные мольбы. — Она пожилой человек, привыкла всё контролировать.
— И будет контролировать, пока мы позволяем, — я села рядом с ним, наши плечи соприкоснулись. — Лёш, мне не нужна война. Но нам необходимы границы.
Он не ответил. Мы просидели так с полчаса, плечом к плечу, каждый в своих мыслях. Потом молча легли спать, повернувшись спинами друг к другу.
В это самое время на другом конце города, в маленькой квартирке с тяжёлыми шторами и запахом валерьянки, Лидия Ивановна сидела у телефона. Пальцы решительно набирали знакомый номер.
— Вера? Ты не спишь ещё? — голос дрожал от сдерживаемой обиды. — Меня просто выставили за дверь!
Из трубки донеслось взволнованное ахание сестры.
— Господи, да как же так? Что за невестка такая?
Лидия Ивановна прижала платок к глазам.
— Двенадцать лет я к ним хожу, помогаю, советую... А она! "Оставьте советы при себе!" — при воспоминании горло сжалось. — И Алёша молчал, ничего не сказал.
— Нынешние невестки никакого уважения не знают, — запричитала Вера. — А сын? Как он мог допустить?
— Вот и я думаю... Как он мог?
После разговора Лидия Ивановна долго сидела в пустой кухне. Перед глазами проплывали картины: маленький Алёша, его первые шаги, школа, институт... Как она одна тянула его после смерти мужа, как отказывала себе во всём. Неужели он забыл?
Утро в доме Ольги и Алексея началось с телефонного звонка. Звонила тётя мужа — та самая сестра свекрови.
— Алёша, как ты мог допустить такое? Мать в слезах, сердце прихватило!
Я видела, как Алексей бледнеет, как его плечи опускаются под невидимым грузом вины. Уже через полчаса он торопливо собирался, избегая моего взгляда.
— Я ненадолго, просто проведаю её, — бросил он, застёгивая куртку.
Я молча кивнула. Что тут скажешь? Он снова выбирал. И снова не меня.
Вот опять. Я смотрю в окно, а там — знакомый силуэт мужа, удаляющийся в сторону автобусной остановки. Третий раз за неделю. «Мама расстроена», «Мама плохо себя чувствует», «Надо проведать». Как заезженная пластинка.
Прислонилась лбом к стеклу. Холодное. За окном дождь и ветер. Листья носятся, как безумные. И у меня внутри — такой же ветер.
— Ты чего тут стоишь, мам?
Вздрогнула. Настя. Подкралась незаметно, обнимает за талию своими маленькими ручонками. Глаза — точь-в-точь Лёшины. Смотрит, словно насквозь видит.
— Да так, смотрю... — улыбаюсь через силу. — Папа скоро вернётся.
— К бабушке пошёл? — В голосе ни удивления, ни вопроса. Констатация факта.
— Да, солнышко. Бабуле нездоровится.
— Опять из-за нас плачет, да?
Замираю. Вот что самое страшное — дети всё чувствуют. Всё понимают. Как объяснить восьмилетнему ребёнку, что взрослые иногда запутываются в своих чувствах и обидах, как мухи в паутине?
— Иди, поиграй с братьями, — глажу её по волосам. — Я ужин доделаю.
Щёлк. Входная дверь. Десять вечера. Дети давно спят, а я сижу в кресле в гостиной. Без света, только торшер. Вяжу свитер Димке — синий, с оленями. Такой, как он просил.
Лёша замирает на пороге, когда видит меня. Обычно я в это время уже в постели с книжкой.
— Ты чего не спишь?
Откладываю спицы. Сердце бьётся где-то в горле.
— Поговорить надо, Лёш.
Он тяжело опускается в кресло напротив. Молчит. Даже не снял куртку. По лицу видно — устал до чёртиков. Не столько физически, сколько душевно. Мечется туда-сюда, как маятник.
— Я так больше не могу, — говорю тихо, но твёрдо. — Каждый раз, когда твоя мама звонит... каждый чёртов раз ты срываешься и бежишь туда. А мы сидим и ждём. И не знаем, вернёшься ты злой или виноватый.
— А что мне делать? — в его голосе раздражение пополам с усталостью. — Бросить её одну? Она же мать моя, Оль. Мать.
— А я кто? — мой голос срывается. — Я твоя жена. Мы семья. Но каждый раз, когда встаёт выбор, ты выбираешь её.
— Это не выбор! — он трёт лицо руками, будто пытается стереть с него всю эту ситуацию. — Это... это просто... чёрт!
Молчим. За окном дождь усилился. Барабанит по карнизу, как будто просится внутрь. В соседнем доме гаснут окна одно за другим. У людей обычная жизнь. Спокойная. Своя.
— Я не прошу тебя отказаться от матери, — наконец говорю я. — Но ты должен решить, на чьей ты стороне. Я больше не буду крайней. И не позволю, чтобы дети чувствовали себя виноватыми за то, что у них такая неправильная мама.
Лёша поднимает голову. В глазах что-то такое... испуг? Осознание?
— Это ультиматум? — спрашивает он, сглатывая.
— Нет, — качаю головой. — Это... просьба. Последняя. Я устала воевать, Лёш. И знаешь, что самое печальное? В этой войне не будет победителей.
Он долго смотрит в окно. На его лице отражается внутренняя борьба.
— В детстве... — начинает он неожиданно, — мама всегда решала за меня. Всё. Что надеть в школу. С кем дружить. Куда пойти учиться.
Пауза. Дождь. Тиканье часов.
— Я привык подчиняться. Знаешь, проще было сказать «да», чем спорить. Она ведь... она хотела как лучше. После смерти отца особенно. Всю себя мне отдавала.
Он смотрит на свои руки. Большие, с мозолями от работы. Руки взрослого мужика, а не маменькиного сынка.
— И я, наверное, так и не вырос до конца, да? — горькая усмешка.
Не отвечаю. Не хочу давить. Он должен сам.
— Я поговорю с ней, — наконец произносит он. — Завтра. По-настоящему поговорю.
Киваю молча. Сколько раз я уже слышала это? Десять? Двадцать? Но что-то в его голосе другое. Что-то настоящее.
На следующий день, вернувшись с работы, Лёша не пошёл домой. Свернул к автобусной остановке и поехал через весь город в старую хрущёвку, где вырос.
Мать открыла сразу, будто ждала у двери. В фартуке, с полотенцем в руках — готовилась к его приходу, хотя он не предупреждал.
— Лёшенька! — обрадовалась искренне. Но, увидев его лицо, сразу сникла. — Что-то случилось?
— Поговорить надо, мам.
В её тесной кухоньке всё как всегда — запах пирожков, вязаная салфетка на столе, фотография отца на стене. Здесь прошло его детство. Здесь мама дула на разбитые коленки, проверяла уроки, ждала из армии. Тяжело ему было. И всё же...
— Мам, я люблю тебя, — начал он, подбирая слова. — Ты для меня всегда будешь самым близким человеком.
Она насторожилась. Такие фразы обычно предваряют что-то неприятное.
— Но Оля — моя жена. И мать моих детей, — он смотрел ей прямо в глаза, впервые не отводя взгляд. — И я больше не позволю никому её обижать. Даже тебе.
Лидия Ивановна открыла рот, чтобы возразить, но что-то в его взгляде остановило её. Это был взгляд мужчины. Не мальчика, а мужчины.
— Если хочешь быть частью нашей семьи, — продолжал он, — будь на нашей стороне. Никаких внезапных визитов. Никакой критики Оли при детях. И никаких попыток указывать нам, как жить.
Тишина. Лидия Ивановна медленно опустилась на стул. Её руки, сухие и морщинистые, мяли край фартука.
— Ты... ты совсем отказываешься от меня? — голос дрожал.
— Нет, мам, — он взял её руки в свои. — Я прошу тебя уважать мой выбор. И нашу семью. Потому что иначе... иначе я действительно могу тебя потерять. А этого я не хочу.
Он видел, как в её глазах мелькают растерянность, обида, страх. И где-то глубоко — понимание. Той частью души, где она была не властной матерью, а просто любящей женщиной.
Прошла неделя. Долгая, напряжённая. Дети ходили на цыпочках, боясь нарушить хрупкую тишину дома. Лёша молчал, вечерами пропадал в гараже — чинил старый велосипед Димки. Я ждала звонка свекрови, готовилась к новой буре. Но телефон молчал.
В среду, около пяти, раздался звонок в дверь. Я застыла с половником в руке — суп на плите едва не выкипел, пока я соображала, кто бы это мог быть. Лидия Ивановна обычно просто входила. У неё были ключи. Всегда были.
Вытерла руки о полотенце, пошла открывать. На пороге — она. С сумочкой, в светлом плаще. Волосы уложены, губы накрашены. Стоит, переминается с ноги на ногу.
— Здравствуй, Оля, — голос не такой, как обычно. Тише. Мягче.
— Здравствуйте, — в горле пересохло от неожиданности.
— Ты... занята?
Кивнула растерянно на кухню:
— Суп варю.
— Можно чаю попить? — она мнёт в руках сумочку, глаза бегают. — Без советов, просто так.
Такого я точно не ожидала. Молча посторонилась, пропуская её в квартиру.
На кухне Лидия Ивановна села на свой обычный стул — самый дальний от плиты, у окна. Я поставила чайник, достала чашки. Самые красивые, из праздничного сервиза. Почему-то казалось важным сделать именно так.
Молчали. Она разглядывала свои руки, я гремела посудой громче, чем нужно. В тишине закипающий чайник звучал как паровоз.
— Дима в школе? — наконец спросила она.
— На рисовании, — ответила я, ожидая привычного осуждения.
Но она вдруг сказала совсем другое:
— Знаешь... Алексей в детстве тоже любил рисовать.
Я замерла с чашкой в руке, удивлённо подняла глаза. Она смотрела в окно, и на её лице была какая-то незнакомая мне мягкость.
— Правда?
— Да, — кивнула она с лёгкой улыбкой. — Машинки всякие, танки, самолёты. Уголок в комнате весь завешал.
— Он мне никогда... — начала я и осеклась.
— Я не поощряла, — тихо призналась Лидия Ивановна. — Говорила, мужчине нужна серьёзная профессия. Чертежи, а не картинки. Пошёл в технический, как я хотела.
Она провела пальцем по краю стола, словно стирая невидимую пыль.
— Ты думаешь, у Димы... талант?
Что-то дрогнуло в её голосе. Не зависть, не осуждение. Искренний интерес.
— Не знаю, — честно ответила я, ставя перед ней чашку. — Но ему нравится. И у него хорошо получается.
Свекровь кивнула, задумчиво помешивая чай.
— Оленька, — она впервые назвала меня так, — я... я понимаю, что была невыносима.
Я промолчала. Что тут скажешь?
— Привыкла командовать, — она криво улыбнулась. — Всю жизнь одна. Сначала Лёшу тянула, потом на работе начальником была. Двадцать лет в конструкторском бюро всеми командовала, представляешь?
— Представляю, — кивнула я, вспоминая, как она "строила" нас с Лёшей все эти годы.
— А потом на пенсию вышла. И всё — никто слушать не обязан. Никто не спрашивает. Страшно это, знаешь.
Она сделала глоток чая, крепче сжала чашку.
— Вот и лезла к вам. Хотелось чувствовать, что нужна. Что слушают.
В её глазах стояли слёзы. Настоящие, не те показные, которыми она так умело манипулировала сыном.
— Лёша сказал... — она запнулась, — сказал, что если я не перестану вмешиваться, он... ограничит общение. И внуков не привезёт.
— Он серьёзно поговорил с вами, — сказала я, не спрашивая, а утверждая.
— Первый раз в жизни, — кивнула Лидия Ивановна. — Как с равной. Даже страшно стало.
И вдруг рассмеялась — совсем по-девчоночьи:
— Вырос мальчик. А я и не заметила, когда.
Мы допили чай в странном, но не неприятном молчании. Потом она встала, аккуратно поправила стул.
— Я пойду. Спасибо за чай.
У двери обернулась, глянула как-то робко:
— В воскресенье обед у меня? Пирог испеку. С вишней. Лёша такой в детстве любил.
— Хорошо, — ответила я. — Только предупредите, если планы изменятся.
— Конечно, — серьёзно кивнула она. — И позвоню сначала. Обещаю.
После её ухода я стояла в прихожей, не в силах поверить в произошедшее. Это было как в сказке, когда злая колдунья вдруг становится доброй феей. Только в жизни такого не бывает, верно?
Вечером Лёша вернулся с работы, уставший, напряжённый. Видно было — ждал новостей о звонках матери, о скандалах.
— Твоя мама приходила, — сказала я, снимая с него пиджак.
Он весь подобрался, губы сжал.
— И как?
— Чай пили, — пожала плечами я. — Разговаривали.
— О чём? — недоверчиво прищурился он.
— О Диме. О рисовании. О том, что ты в детстве тоже рисовал. Это правда?
Он растерянно моргнул:
— Ну... да. Было дело.
— Почему не рассказывал?
— Да как-то... не важно показалось, — он провёл рукой по затылку. — А что, она... нормально себя вела?
— Более чем, — улыбнулась я. — И на воскресенье нас позвала. Пирог обещала. С вишней.
Лёша сел прямо в прихожей, на банкетку, нахмурился, словно что-то подсчитывая в уме.
— Это точно моя мать была? — спросил он с сомнением.
Я рассмеялась и взъерошила ему волосы:
— Точно. Просто... что-то изменилось. И, кажется, к лучшему.
Я не стала говорить ему о том, что видела в глазах Лидии Ивановны. О её одиночестве и страхе. О том, как она призналась в собственных ошибках. Это останется между нами — женщинами, которые любят одного и того же мужчину.
А он вдруг притянул меня к себе, обнял за талию, прижался щекой:
— Спасибо, Оль.
— За что?
— За то, что не сдаёшься. За то, что веришь в нас, — он поднял на меня глаза. — Трудно это всё. Но правильно.
В эту минуту в коридор выскочил Димка, размахивая каким-то листом:
— Пап, смотри, что я сегодня нарисовал!
На бумаге — наша семья. Все вместе, держимся за руки. И бабушка рядом, в своём любимом синем платье. Улыбается.
— Нравится? — с надеждой спросил сын.
— Очень, — ответил Лёша, и в его голосе звучало что-то новое. Что-то настоящее. — Очень нравится, сынок.