Отца Николая, Феоктиста, крестила бабка. Отсюда и имя мудреное, в честь святого Феоктиста, которое поп по святцам выискал. Некруглое имечко, старорежимное, но и родители раба божьего Феоктиста не академии заканчивали, обычные крестьяне, всю жизнь воюющие с местной тайгой, чтобы на политое потом, выкорчеванное, после обжига коряг, вспаханное поле посеять скудную горсть ржаного зерна и вырастить свой горький хлеб, без которого ни уха из местных щук, ни зайчатина – не в радость, и не впрок.
Весть о революции дошла до деревни быстро – от Петрограда ведь не тыща верст, а всего триста. Сразу же и новые порядки начались. Хозяйка местной усадьбы в Гагрино, наслушавшись нехороших слухов, быстренько собрала нехитрый скарб (даже мебеля и тряпки оставила) и спешно скрылась из имения в неизвестном направлении. Жалко было – хорошая такая барынька, частенько деньги ссуживала и с процентами не торопила. Помогала с лекарствами болящим, да и вообще неплохой в уезде слыла, богомольной, хоть и эксплуататорша, и все такое, прочее.
Ну, местные, не дожидаясь начальства, всю обстановку барскую по избам и растащили. Не больно-то и барствовала бабочка, мебелей, ковров и тряпок на всех не хватило – откуда у вдовушки, жившей на пенсию погибшего в войну с германцем мужа, богатство? Муж, Артемий Голиков, хорошим был человеком. Не обижал, царство ему небесное. Народ небогато жил, но всего было в достатке, знай, не ленись – работай. Потому и революция эта с обещанием земли задаром для мужиков была пшиком, пустозвонством и враками. Как прибили красный флаг к сельсовету, бывшей барской усадьбе, да объявили собрание – пришло только четверо, самых бедовых бессребников. У тех мышь в кармане, да вошь на аркане. Чего-то надеялись. Чаяли.
Жили и жили себе люди. Власть новые порядки устанавливала, а они крякали, да исполняли предписания. Всякая власть от Бога – противиться ей – грех. В колхоз загнали – тоже терпели, учились приспосабливаться. Жители – сплошь вепсы, да карелы, люди прижимистые и молчаливые. Какое зерно надо было для продналога сдать – сдали. Излишки в лесу припрятали, друг друга не выдавали.
Наезжали из города комиссары, рыскали, искали – не нашли. Грозили всяческими карами, так мужики дураками прикинулись и головами только трясли, мол, что с нас, с дураков, взять. Да и уполномоченные, тертые, бывалые, особо на людишек не наседали. Понимали – смертного приговора и каторги местные не боятся. За свое могут запросто глотку перегрызть по-тихому, а потом в болоте утопить. Ищи-свищи. Да и жалко было мужиков – обдирать до нитки, грабить попросту. За это ли кровь в гражданскую проливали, брат на брата шли?
Но, как известно, существует в мире такой закон подлости – без паршивой овцы, без ложки дегтя жизнь никак не обойдется. Нарисовался однажды в районе один такой активный товарищ. Его за какой-то грех с насиженного места в Ленинграде сместили и отправили сюда, вины замаливать. Товарищу этому, Максимке Паркову, тихонечко бы пересидеть при малой властишке, да перья не распускать. А он, дурак, наоборот, в активисты заделался, план решил выполнять и перевыполнять, кому надо, задницы подлизывая, чтобы вернуться в Ленинград на милое сердцу местечко. Потому и был лют Максимка, как самый лютый волк – никого не жалел.
Один из бессеребников, Макар Федотов, честно сдал зерно, а излишков не прятал. Поверил в мировую справедливость. А ему достался этот самый Максимка в качестве председателя продналоговой комиссии – выгреб все под галочку. У мужика – восемь ртов в избушке. Тот на колени пал, взмолился, слезами умываясь. Тщетно. Максимке плевать. Ему отчетность портить не хотно. И зимой у несчастного мужичка деточки, один за другим, помирать стали.
Феоктист в ту деревню частенько бегал к дружку. Вместе в школу ходили. Корку делили на двоих. А тут – не ходит паренек на занятия. Феоктист и побежал – проведать. Зашел в избу, смотрит, а дружок его – на столе. И свечка горит. А потом еще пятерых Макар на кладбище свез на колхозной лошаденке. Председатель колхоза, бывший деревенский староста, выбранный народом за справедливое отношение к общине, без спросу отмерял Макару мешок жита и хлеба. За что чуть не поплатился головой – Максимко живо отправил его в район с припиской «пособничество кулаческому элементу». Это Макар-то – кулак?
Батя, покумекав на досуге, собрал кое-что из своих запасов. Кое-что поскребли по деревне крестьяне, и собрали немного муки, овса, сухарей, молока замороженными кругляшами, картошек, яичек. Утром постучались в избу Макара – у всех на душе светло – хоть кого-то от голода спасут. Смотрят: девчоночка последняя на печке жмется к стене. А отца с матерью нет. В пустых сенях на веревках болтаются.
С той поры что-то покачнулось в душе у Феоктиста. В школе учительша про советскую власть столько славного говорила. Про прогресс. Про равенство. Про Москву и Ленинград. Про новые заводы, больницы и школы. А тут, в деревне, дети от голоду умерли. Это как? Рассказал он учительнице всю правду. А она побледнела и скорехонько так затараторила, что это – несчастный случай, и не надо разводить здесь контреволюционерские разговоры…
А дома батя вожжи достал, да так Феоктиста отхлестал, что живого места на нем не найти было.
- Всю семью угробить хочешь, пащенок? – орал.
Потом, сгорбившись, вожжи в сторону откинул. Устало опустился на лавку.
- Надо помалкивать, сынок. Молчи, и цел будешь. Молчи, христа ради, и не упорствуй. Перемелится как-нибудь. Зачем ты, глупый, учителке такие вопросы задавал? Не знаешь, что ли – она с Максимкой треплется?
Было дело – Парков увивался возле молодой учительницы, как кот возле сметаны. А той лестно, что такой товарищ на нее внимание обратил. А вдруг в Ленинград с собой заберет? Вот она и старалась, про всякие настроения ему рассказывала.
Феоктист затих. На уроках сидел тише воды, ниже травы. Учительница косо на него поглядывала, но не трогала. Правда, и к доске не вызывала, и урок не спрашивала – вела себя так, будто боялась испачкаться. А вечерами гуляла с Максимкой по улице и кокетливо хихикала. Феоктист ее ненавидел. А еще больше – ретивого уполномоченного, с легкостью и задором погубившего почти всю семью. Погубил, и ничего ему за это не было.
Приехала милиция, по углам посмотрела, состава преступления не нашла. Хотели забрать сиротку, оставшуюся в живых, да отдать в детский дом. Но ту удочерила семья Феоктиста. На том и уехали вовсвояси. Кулацкий элемент закончил жизнь самоубийством, да и ладно. А то, что у «элемента» самая худая избенка, милиционеры как-то не подумали. Зашивались – развелось дезертиров, уголовников, детей-сирот… Кулаками пущай НКВД занимается.
Уехать уехали. Да через неделю пришлось вернуться. Парков пропал куда-то. Искали, искали, так и не нашли. Парков всплыл по весне – прибило его к берегу, неузнаваемого, страшного. Учителку на опознание пригласили. Она и чувств лишилась. А потом доложила следователю, мол, знает, кто убийца. И показала на отца Феоктиста.
- У него с Матвеем Данилычем были личные счеты. Он сочувствовал кулакам. Он и дочь кулацкую к себе забрал. А сын его вел опасные, вредительские разговоры против Советской власти!
Дура! Дура набитая! Сволочь блудливая!
А ей следователь поверил. Деревенская интеллигенция. Образованная девушка. И забрали батьку Феоктиста. Мать валялась по полу и выла. Брат с сестрой около матери. Девчурка приемыш в самый дальний угол забилась. А Феоктиста трясло от вселенской несправедливости. Его месяц изводила горячка, оправился еле-еле, худой, черный, но живой.
Поутру в избу вошел председатель.
- Вот что, паря, в то, что отец эту гниду в прорубь головой засунул, я не верю. Твой отец всегда был честным мужиком, но такие дела бы не пошел. Ему семью кормить надо. Охотники и без него нашлись. Значит, теперь ты за кормильца. Бросай школу, да выходи на работу. Оплачу, как положено. С Годик поработаешь, потом и в школу рабочей молодежи, в город отправлю. Получишь профессию, человеком станешь. Догонишь своих.
Напоследок сказал:
- На власть советскую волком не смотри. Она про правду, власть эта. Просто деревне нашей м*дак достался. Их бы всех в прорубь швырануть, так и дышать легче бы стало. Но… ничего не поделаешь, м*даков в стране много, как воши в платье нищего. А то и больше. Забудь и смотри вперед веселей. Жди батьку и верь в справедливость.
И Феоктист начал работать в колхозе. Работал на равных с взрослыми, никакого дела не чурался. Старался всего себя отдавать, чтобы никто в семье не голодал. Мать, бабочка бойкая и скорая на тумаки, да оплеухи, стала тихой и послушной, посчитав Феоктиста за хозяина. Она боязливо поглядывала на сына, стараясь подать ему самый лучший кусок за столом.
Малые подчинялись старшому, без колебаний выполняя все его поручения. И только сиротка Глашенька не боялась, любила Феоктиста всей душой. Не пугалась грозного окрика названного брата и тянулась к нему, как к родному тяте. А феоктист выделял Глашу из всей родовы особо: жалел ее и старался принести маленькой с работы какой-нибудь гостинец, ягод в берестяном туеске или яркую тряпочку какую, для куклы.
Мать, конечно, обижалась на сына за такое внимание к приблуде. Она бабьим своим умом считала ее виновной в семейной беде, что главного кормильца забрали милиционеры и запретили всякую переписку и связь с родимым мужем. Лишний рот теперь! Не взяли бы Глашку, так, может, и не пало бы на них подозрение в смертоубийстве! Однако, мысли свои не высказывала, боясь сыновьего гнева, и Глашу клевала потихоньку, тайно. Глаша терпела и не жаловалась Феоктисту. Смирилась со своей сиротской долей – лишь бы не разлучали ее с ним, главным жалельщиком.
Со временем выровнялось житье в колхозе. В магазине появились городские товары, всякая мануфактура и конфеты в ярких обертках. Председатель выбил деньги на новый коровник и свинарник. Молока вдоволь, и сена лишку – продавали за наличный расчет, обновили дряхлые избушки, клуб и школу. Колхозная молодежь принарядилась: парни и девки в модных пиджаках и жакетах. Обувь со скрипом. Платочки… Радиоточка своя! Музыка играет! Танцы по вечерам. Хорошо!
Феоктист выровнялся в здоровенного парня с сурово сдвинутыми бровями и твердо сжатыми губами. Уж больно серьезный был. Девушки посмеивались:
- Наш Феоктист не больно речист,
Губы надул, будто Федул,
Сеет, да пашет, с медведицами пляшет,
Девку увидал, дрекольем замахал,
Ногами лягает, что с ней делать – не знает.
Насмехались, значит, над неуклюжим именем Феоктиста, да неулыбчивым его нравом.