Найти в Дзене
MARY MI

Грязнуля

— Зина, ты опять как чушка в грязи! — крикнула Нинка с крыльца, уперев руки в бока. Её голос, резкий, как ржавый гвоздь, разнёсся по двору, где куры лениво клевали что-то в пыли. Она ткнула пальцем в мою сторону, и её губы растянулись в кривой ухмылке. — Гляньте на неё, девки, прямо королева навоза! Я стояла у колодца, ведро в руках, вода плескалась через край, капала на подол платья, уже и без того замызганного. Лицо горело — не от солнца, а от стыда. Вокруг загоготали: Нинка, конечно, главная заводила, но и другие бабы подхватили, будто стая ворон на ветках. Кто-то хихикнул, кто-то просто отвернулся, а я… я только сильнее сжала ручку ведра, пальцы задрожали. — Да ладно тебе, Нин, — пробормотала я, опуская глаза. — Чего пристала? Работаю же… — Работаешь? — перебила она, шагнув ближе. Её тень упала на меня, длинная, тощая, как высохшая ветка. — Это ты называешь работой? Вон, вся в земле, как свинья, что в огороде роется! Смотреть тошно! Я промолчала. Что тут скажешь? В деревне меня дав

— Зина, ты опять как чушка в грязи! — крикнула Нинка с крыльца, уперев руки в бока. Её голос, резкий, как ржавый гвоздь, разнёсся по двору, где куры лениво клевали что-то в пыли. Она ткнула пальцем в мою сторону, и её губы растянулись в кривой ухмылке. — Гляньте на неё, девки, прямо королева навоза!

Я стояла у колодца, ведро в руках, вода плескалась через край, капала на подол платья, уже и без того замызганного. Лицо горело — не от солнца, а от стыда. Вокруг загоготали: Нинка, конечно, главная заводила, но и другие бабы подхватили, будто стая ворон на ветках. Кто-то хихикнул, кто-то просто отвернулся, а я… я только сильнее сжала ручку ведра, пальцы задрожали.

— Да ладно тебе, Нин, — пробормотала я, опуская глаза. — Чего пристала? Работаю же…

— Работаешь? — перебила она, шагнув ближе. Её тень упала на меня, длинная, тощая, как высохшая ветка. — Это ты называешь работой? Вон, вся в земле, как свинья, что в огороде роется! Смотреть тошно!

Я промолчала. Что тут скажешь? В деревне меня давно окрестили Грязнулей. Зина-Грязнуля. Словечко прилипло, как репей к юбке, и не отодрать.

С детства так пошло: мать умерла, когда мне было семь, отец пил, а я — малявка с растрёпанными косичками — таскалась по двору, вечно чумазая, вечно в обносках. Никто не учил, как за собой следить, да и некогда было: то воды принести, то дров наколоть, то огород полоть. Выросла я нескладная, сутулая, с руками шершавыми, как наждачка, и лицом, что от ветра да солнца стало похоже на старую кору. А деревенские… они любят ярлыки лепить. Грязнуля — и всё тут.

— Нин, отстань от неё, — раздался вдруг голос Вани. Тихий, но твёрдый, как удар топора по чурке.

Он вышел из сарая, вытирая руки о штаны. Высокий, худой, с вихрами русых волос, что вечно лезли в глаза. Его взгляд — серый, спокойный — скользнул по Нинке, потом остановился на мне. Я невольно выпрямилась, будто кто-то невидимый потянул за плечи.

— Ой, защитничек нашёлся! — Нинка закатила глаза, но голос её дрогнул. — Ты, Вань, совсем дурной, что ли? Она ж тебя только замарает, эта твоя Зина!

— А тебя не спрашивают, — отрезал он, шагнув ко мне. В руках у него был старый молоток, он повертел его в пальцах, будто проверяя вес, а потом сунул в карман. — Иди, Нин, делом займись. Языком чесать — не мешки ворочать.

Нинка сжала губы в тонкую нитку, но всё-таки отступила. Повернулась резко, юбка её взметнулась, как хвост рассерженной кошки, и она ушла, бросив напоследок что-то злое себе под нос. Бабы разошлись следом, будто стайка гусей, которых спугнули с дороги.

Я смотрела в землю. В горле ком стоял, но слёзы не шли — привыкла. Ваня подошёл ближе, присел на край колодца. Его сапоги, потёртые, в пыли, скрипнули, когда он вытянул ноги.

— Ты чего молчишь, Зин? — спросил он тихо. — Опять себя грызёшь?

Я пожала плечами, поставила ведро на землю. Вода в нём плеснула, отразила кусочек неба — серого, тяжёлого, как мои мысли.

— А чего говорить? — голос мой был хриплый, будто простуженный. — Всё равно правду Нинка сказала. Глянь на меня, Вань. Какая я… ну, сам видишь.

Он нахмурился, провёл рукой по волосам, откинув их назад. В его глазах мелькнуло что-то тёплое, но резкое, как искра от кремня.

— Зин, ты себя не мерь их глазами, — сказал он, чуть наклонившись ко мне. — Они ж… как собаки на цепи: кто мимо идёт, на того и лают. А ты — ты живая, настоящая. Работящая. У тебя руки золотые, а они этого не видят.

Я усмехнулась горько, подняла ладони — потрескавшиеся, в мозолях, с чёрной каймой под ногтями.

— Золотые, говоришь? Вон какие красавицы.

— А мне нравятся, — вдруг выпалил он и тут же смутился. Щёки его порозовели, он отвёл взгляд, стал разглядывать трещину в доске колодца. — Я серьёзно, Зин. Ты… ты не такая, как они. Ты добрая. И сильная.

Я замерла. Сердце стукнуло раз, другой — громко, будто кто-то в дверь колотил. Ваня никогда так не говорил. Он вообще был не из болтливых: молчун, каких поискать. Сын кузнеца, сам с детства у горна крутился, пока отец не спился. Остался один, с хозяйством да старой клячей, что еле ноги волочит.

А я… я для него кто? Подружка детства, не больше. Мы с ним ещё малыми по лугам бегали, он мне одуванчики рвал, а я ему венки плела. Но потом жизнь нас разметала: он — в кузню, я — в вечную грязь и работу. А всё-таки тянуло нас друг к другу, как нитку к иголке.

— Вань, ты чего это? — спросила я, голос дрогнул. — Зачем мне такое говоришь?

Он встал, подошёл вплотную. От него пахло железом и дымом — родной, тёплый запах. Протянул руку, коснулся моего плеча — легко, будто боялся сломать.

— Затем, что надоело смотреть, как тебя топчут, — сказал он, глядя прямо в глаза. — Зин, ты ж не Грязнуля. Ты — Зина. Моя Зина, если хочешь.

Я открыла рот, но слова застряли. А он вдруг улыбнулся — редко у него такое бывало, но улыбка вышла кривоватая, мальчишеская. И в этот момент я впервые за долгие годы почувствовала, что дышу — по-настоящему, полной грудью.

Дни потекли иначе.

Ваня стал чаще заходить: то дров принести, то крышу подлатать. А я… я начала замечать, как он смотрит на меня — не с жалостью, как другие, а с чем-то большим. И сама стала меняться.

Однажды утром встала раньше всех, взяла старое зеркало с трещиной, что от матери досталось, и долго разглядывала себя. Волосы — как пакля, лицо — в веснушках и пятнах от солнца. Но глаза… глаза живые, зелёные, как трава после дождя.

Решила — хватит.

Взяла мыло, что берегла для стирки, отскребла руки до красноты, заплела косу тугую, чистую. Надела платье, что ещё не заношенное, с вышивкой по подолу. Вышла во двор — и впервые не сутулилась.

Нинка, конечно, не утерпела. Увидела меня у колодца, скривилась, как от кислого молока.

— Ой, Зинка, ты чего это вырядилась? — протянула она ехидно. — Думаешь, чистенькой станешь — и всё, не Грязнуля больше?

— А тебе завидно, Нин? — ответила я, сама удивившись своей смелости. — Может, тебе тоже попробовать, а то вечно в одном сарафане ходишь, как пугало огородное.

Она задохнулась от злости, а я повернулась и пошла к Ване. Он стоял у сарая, смотрел на меня, и в глазах его было столько света, что я чуть не споткнулась. А потом он сказал:

— Зин, ты сегодня… как солнце. Честно.

И я поверила. Не Нинке, не деревенским сплетням, а ему. Потому что Ваня — он видел меня настоящую. И, может, впервые в жизни я сама себя такой увидела.

— Вань, ты бы хоть словечко другое придумал, а то «солнце» — больно уж сладко, — сказала я, стараясь скрыть смущение.

Подошла к нему, скрестила руки на груди, будто защищаясь от его взгляда. А он только улыбнулся шире, прислонился к стенке сарая, скрестив ноги в потёртых сапогах. В руках у него была какая-то железка — он вечно что-то мастерил, пальцы у него были ловкие, жилистые, с чёрными полосками сажи, что никогда до конца не отмывались.

— А что, Зин, не нравится? — сказал он, прищурившись. Солнце било ему в спину, и волосы его светились, как солома на закате. — Могу «луной» назвать, если хочешь. Или… звездой?

— Ой, да ну тебя! — я махнула рукой, но уголки губ сами поползли вверх. — Поэт, прям выискался. Ты лучше скажи, чего стоишь? Опять клячу свою чинить собрался?

Он кивнул на старую телегу у сарая. Колесо там совсем разболталось, спицы торчали, как рёбра у тощей собаки. Ваня вздохнул, почесал затылок.

— Да вот, думаю, может, продать её, да новую взять. Только где денег-то? Кузня нынче не та, что при отце была. Люди всё больше к городу тянутся, а я тут с молотком да горном…

Его голос стал тише, в нём скользнула тень — не злость, а усталость. Я знала, как он жил: один, в доме, где ветер гулял по щелям, с печкой, что дымила, как паровоз, и с хозяйством, что держалось на честном слове.

После отца ему досталась только кузня да долги, а он всё равно не жаловался. Ваня был из тех, кто молча гнёт спину, но не ломается. И я вдруг поймала себя на мысли: а ведь он красивый. Не как парни из города, что приезжали на ярмарку — гладкие, с зализанными чёлками, — а по-другому. В нём была сила, настоящая, как в дубе, что стоит сто лет и не гнётся под ветром.

— Вань, — начала я, шагнув к нему ближе, — а ты чего один всё тянешь? Взял бы кого в помощь. Хоть мальчишку какого…

Он покачал головой, бросил железку на землю. Она звякнула, подпрыгнула, подняв облачко пыли.

— Не хочу, Зин. Привык сам. Да и кто пойдёт ко мне? В деревне меня тоже не больно жалуют. Кузнец, мол, а сам без гроша. Ещё и с тобой вожусь, с Грязнулей… — он осёкся, глянул на меня виновато. — Прости, вырвалось.

Я замерла. Слово резануло, как нож по старой ране, но я видела, что он не со зла. Ваня не такой. Он тут же шагнул ко мне, поднял руку, будто хотел коснуться, но остановился.

— Зин, ты не думай, я не то… Я их всех за это ненавижу, понимаешь? Как они тебя… — он замолчал, сжал челюсть, и я заметила, как вены на его шее напряглись.

— Да ладно, Вань, — сказала я тихо. — Я привыкла. Только ты… ты зачем со мной возишься? Тебе ж проще с Нинкой или с кем другой. Они вон какие — чистенькие, с косами до пояса, смеются звонко…

Он резко вскинул голову, глаза его сверкнули, как сталь на солнце.

— А мне не надо их смеха, Зин! — голос его стал громче, почти сорвался. — Они пустые, как горшки битые. А ты… ты живая. Ты сердце своё не прячешь. Я с тобой рядом — и мне дышать легче. Понимаешь?

Я молчала. В горле опять ком, а в груди — тепло, как от горячей печки в зимний вечер. Ваня смотрел на меня, и я видела, как он борется с собой: то ли сказать ещё что-то, то ли замолчать. А потом он вдруг взял меня за руку — резко, но аккуратно, будто боялся спугнуть. Ладонь у него была тёплая, шершавая, и я почувствовала, как дрожь прошла по моему телу.

— Пойдём, Зин, — сказал он, чуть хрипло. — Хочу тебе кое-что показать.

Мы шли через луг, где трава уже пожухла, а ветер гнал по земле сухие листья. Ваня шагал впереди, не отпуская моей руки, и я едва поспевала за ним. Под ногами хрустело, в воздухе пахло сыростью и чем-то терпким, как яблоки, что переспели и упали в огороде. Он привёл меня к старой берёзе у реки — той самой, где мы детьми играли. Ствол её был кривой, в чёрных пятнах, а ветки свисали, как длинные волосы старухи.

— Помнишь? — спросил он, остановившись. — Ты тут однажды упала, коленку разбила, а я тебя до дома тащил. Ревела ты тогда — уши закладывало.

Я засмеялась — коротко, но искренне. Картинка всплыла перед глазами: я, маленькая, в платьишке с оборванным подолом, и Ваня, серьёзный, с палкой в руках, будто рыцарь из книжки.

— Помню, — кивнула я. — Ты ещё мне сказал, что я храбрая. А я вся в соплях была, какая уж храбрая…

— Храбрая, Зин, — он повернулся ко мне, лицо его стало мягче. — Ты и сейчас такая. Каждый день бьёшься, а не сдаёшься. Я вот думаю… может, нам вместе биться?

Я не сразу поняла. Глянула на него — он стоял, чуть сгорбившись, руки в карманы засунул, но глаза его были серьёзные, глубокие, как река за нашей спиной.

— Вань, ты это к чему? — голос мой дрогнул.

Он выдохнул, шагнул ко мне так близко, что я почувствовала тепло его дыхания. А потом сказал, тихо, но чётко:

— Зин, будь со мной. Не как подружка, а… по-настоящему. Ты мне одна нужна, понимаешь? И мне плевать, что там Нинка или кто другой треплет. Ты мне нужна.

Сердце заколотилось, как птица в клетке. Я смотрела на него, на его скулы, что проступили под кожей, на губы, что дрожали чуть-чуть, и думала: а ведь он не врёт. Ваня не из тех, кто слова на ветер бросает. И я… я вдруг поняла, что тоже его вижу. Не просто друга, а мужчину, который стал мне дороже всего на свете.

— Вань… — начала я, но он перебил:

— Не говори сразу, Зин. Подумай. Я подожду. Сколько надо, столько и подожду.

Он отвернулся, стал смотреть на реку, а я стояла рядом, чувствуя, как ветер треплет мне косу, и думала: вот оно, счастье. Не громкое, не яркое, а тихое, как эта берёза, что стоит себе и молчит. И я знала, что скажу ему «да». Не сегодня, может, завтра. Но скажу.

А деревня… деревня потом гудела.

Нинка, конечно, не унималась, но я уже не прятала глаза. Ваня ходил со мной под руку, чинил мой забор, носил мне воду. И я видела, как он меняется: спина его распрямилась, голос стал громче.

А я… я научилась улыбаться. Не криво, не стыдливо, а так, как улыбается солнце, пробившись сквозь тучи. И пусть меня всё ещё звали Грязнулей — мне было всё равно. Потому что рядом был Ваня. А с ним я была не грязной, не сломленной, а просто Зиной. Его Зиной.

Прошёл месяц.

Осень окончательно вступила в свои права: небо висело низко, серое, как старое одеяло, а ветер стал холодным, кусачим, будто злая собака. Я стояла у печи, мешала деревянной ложкой густую похлёбку — картошка, лук, щепотка соли, всё, что удалось собрать с огорода.

Ваня сидел за столом, чинил мой старый чайник: ручка отвалилась, он возился с проволокой, хмурился, но руки его двигались ловко, уверенно. От него пахло углём и металлом — привычный запах, который теперь стал для меня домом.

— Зин, ты чего молчишь? — спросил он, не поднимая глаз. Голос его был мягкий, но с лёгкой насмешкой. — Опять в мыслях своих утонула?

Я повернулась, упёрла руку в бок, ложка в пальцах чуть дрожала.

— А чего болтать-то? — ответила я, стараясь казаться строгой. — Ты вон сидишь, пыхтишь над железякой, а я тут с ужином вожусь. Каждый при деле.

Он усмехнулся, отложил чайник, встал. Подошёл ко мне сзади, обнял за плечи — осторожно, но крепко. Я замерла, чувствуя, как тепло его рук пробирается сквозь застиранную кофту. Похлёбка в котелке булькнула, пар поднялся вверх, закрутился под потолком.

— Зин, ты мне так и не ответила, — сказал он тихо, почти шепотом. — Ну, про то… что я тогда у берёзы говорил.

Я вздохнула, положила ложку на стол. Сердце снова застучало — быстро, громко, как молоток по наковальне. Я знала, что он ждёт. Ваня терпеливый, но я видела, как в глазах его иногда мелькала тревога. А я… я тянула, сама не знаю почему. Может, боялась, что всё это сон — он, его слова, его руки на моих плечах. Но пора было решать.

— Вань, — начала я, повернувшись к нему. Лицо моё горело, я теребила край передника, будто девчонка перед первым танцем. — Ты ж понимаешь, я не красавица, не хозяйка знатная. У меня ни приданого, ни дома толкового. Чего тебе со мной мучиться?

Он нахмурился, шагнул ближе. Его пальцы коснулись моего подбородка, приподняли лицо, и я утонула в его серых глазах — глубоких, как колодец, из которого я столько лет воду таскала.

— Зин, ты меня за дурака держишь? — голос его стал твёрже. — Мне твоё приданое не нужно. Мне ты нужна. Такая, какая есть. С твоими руками, с твоей косой, с твоим взглядом. Я ж без тебя… как кузня без огня. Гасну.

Я замолчала. Слёзы подступили — горячие, солёные, но я их проглотила. А потом вдруг рассмеялась — коротко, нервно, и сама удивилась этому звуку.

— Ну ты и скажешь, Вань! — выдохнула я. — Гасну, говоришь? Так и я без тебя… как огород без дождя. Сохну.

Он улыбнулся — широко, тепло, и в этот момент я решилась. Взяла его руку, сжала своими шершавыми ладонями, посмотрела прямо в глаза.

— Да, Вань. Буду с тобой. По-настоящему.

Он выдохнул, будто груз с плеч сбросил, и вдруг обнял меня так крепко, что я чуть не задохнулась. А потом поцеловал — неловко, торопливо, но так искренне, что у меня голова закружилась. Похлёбка на печи зашипела, перелилась через край, но нам было всё равно. Мы стояли посреди кухни, среди запаха лука и дыма, и смеялись — тихо, счастливо.

А потом была свадьба.

Не пышная, не громкая — какая уж там пышность в деревне, где каждый грош на счету? Собрались у Вани в доме: стол накрыли простой скатертью, поставили самовар, напекли пирогов с капустой.

Пришли только свои — тётка Маруся, что когда-то мне молока подливала, да кузнец Пётр, Ванин старый друг. Нинка, конечно, не явилась, но я знала, что она видела нас из своего окна: я в белом платье, что сама сшила из старой занавески, и Ваня в чистой рубахе, с волосами, причесанными на пробор. Мы стояли у крыльца, держались за руки, и я чувствовала, как дрожат его пальцы — не от страха, а от радости.

Деревенские шептались. Кто-то крутил пальцем у виска, кто-то качал головой, но мне было плевать. Пусть зовут Грязнулей, пусть смеются — я теперь не одна. У меня был Ваня, а с ним я могла горы свернуть. И они это видели. Видела Нинка, видела её стайка подружек, что раньше хихикали мне в спину. А я шла рядом с мужем, и спина моя была прямой, как никогда.

Прошёл год.

Мы с Ваней жили в его доме — старом, но уютном. Я заштопала все щели, выскребла полы до блеска, посадила у крыльца бархатцы — жёлтые, яркие, как маленькие солнца. Ваня наладил кузню: заказы пошли, пусть небольшие, но на хлеб хватало.

А я… я стала другой. Не сразу, потихоньку. Улыбалась чаще, волосы заплетала аккуратно, даже платье новое сшила — синее, с мелкими цветочками. И люди это заметили. Тётка Маруся как-то сказала, подмигнув:

— Зинка, ты ж теперь как лебедь белая стала. А всё Ванька твой — вычистил тебя, как пёрышко.

Я только улыбнулась в ответ. А вечером, когда мы с Ваней сидели у печи, я положила голову ему на плечо и сказала:

— Вань, а ведь я счастлива. Впервые в жизни. Спасибо тебе.

Он повернулся, коснулся губами моего лба — легко, как ветер траву.

— Это тебе спасибо, Зин. Ты мне жизнь вернула.

И я поняла: Грязнуля осталась где-то там, в прошлом, в пыли у колодца, в Нинкиных насмешках. А я — я теперь Зина. Жена, хозяйка, женщина, которую любят. И которая любит. По-настоящему.

Сейчас активно обсуждают