Найти в Дзене
Mojjet

Книжная полка: Из жизни советской тюбетейки

Оглавление
Поэт Демьян Бедный. (Считается, что «татарский бог» из шутки Ильфа — именно он.)
Поэт Демьян Бедный. (Считается, что «татарский бог» из шутки Ильфа — именно он.)
Татарский бог в золотой тюбетейке. Снялся на фоне книжных полок, причем вид у него был такой, будто все эти книги он сам написал.

Из записных книжек Ильи Ильфа

О тюбетейках в пространстве советской культуры писали не только Ильф с Петровым и, скажем, Макаренко, но и другие авторы.

У Льва Данилкина, в биографической книге о первом советском вожде, Ленин примеряет подаренную ему очередной делегацией тюбетейку — и это вполне понятно: чего не сделаешь из любопытства. Но вот у Юрия Коваля (в «Самой лёгкой лодке в мире») обычный — хотя и с артистическими замашками — милиционер заявляет, что после работы он надевает не, скажем, кепку, а, опять-таки — тюбетейку — и это уже о чём-то говорит.

Повесть Коваля, опубликованная в 1984 году, писалась в конце 70-х, и надо понимать, тогда ношение тюбетейки уже не считалось таким же экзотичным, как в ленинские 20-е годы.

По имеющимся текстам видно, что тюбетейки (или нечто похожее) порой носили люди из сферы искусства и учёные. Это могло быть следствием интереса к Востоку или как-то связано с происхождением человека (Куприн, например, так подчёркивал свои татарские корни).

Но это всё-таки частности, которые ни в коем случае не задавали общей тенденции.

Судя по всему, забрезжив в середине 1920-х, только к началу 30-х тюбетейка стала привычным головным убором для всех — и взрослых и, особенно, детей. А потом уже эта мода существовала, с переменным успехом, более или менее до заката советской эры, постепенно сходя на нет. (Характерен в этом смысле эпизод из «Любви в эпоху перемен» Юрия Полякова, где мальчика поднимают на смех и даже бьют за то, что он вышел во двор в тюбетейке, привезённой ему в подарок из Средней Азии: на дворе — конец восьмидесятых, «хлопковое дело», перестройка в разгаре.)

Конечно, немало есть примеров, когда в текстах говорится о традиционных носителях тюбетеек (татары, узбеки и так далее), но нас интересуют именно нетипичные — то есть обычные советские граждане, которые надели тюбетейки, скорее, из-за моды на этот головной убор, из каприза или любопытства, а не потому, что его веками носили твои предки.

К ним и обратимся.

Библиотечка советской тюбетейки

1925 год

Юрий Слёзкин, «Разными глазами (короб писем)»:

Марья Васильевна — жена какого-то профессора, у неё два сына, одному девять, другому одиннадцать. Приехала она две недели тому назад, заняла в совхозе комнаты, а обедает у Сонечки.

Представь себе женщину лет под сорок, с маленькими чёрными глазками, вздёрнутым носом, с поджатыми губами, с нечистым цветом кожи, напудренную, небольшого роста, всегда одетую очень ярко — словом, «молью траченную», по выражению Кирюшки. Говорит очень быстро и всегда, понимаешь, впечатление, точно немного выпивши. Мальчишки у неё настоящие хулиганы, всё время ревут и дерутся. Но она за ними не смотрит.

И вот пять дней тому назад является сюда этот Тесьминов, известный музыкант, — ему на вид не больше двадцати восьми лет. Весёлый, стройный, бритый, в тюбетейке, курит трубку — похож на итальянца. Ему отвели в «Кириле» комнату, а он на другой день забрал вещи и переселился в совхоз, к этой Марье Васильевне — рядом. Даже есть перестал ходить в «Кириле». И всё время с ней вместе. Мальчишки его дядей Колей зовут. Я у них спрашивала, кто он,— они говорят «мамин приятель». Как это тебе нравится?

Из дневника Корнея Чуковского:

Вспоминаю: 13 августа был я в городе для разговора с Острецовым. Он был пьян. Я встретил его на улице. Он ел яблоко. Лицо красное, маслянистое, на голове тюбетейка. Оказывается, что он не получал от меня того письма, которое я послал ему с Бобой. Сапир не передал. Я стал на словах говорить ему: зачем вы плодите анекдоты? Ведь уже и так про вас говорят за границей, что вы запретили «Гамлета».

— И запретим! — сказал Острецов. — На что в рабочем театре «Гамлет»?

Я прикусил язык.

Корней Чуковский с дочкой Мурой (1925 год)
Корней Чуковский с дочкой Мурой (1925 год)

1926 год

Леонид Добычин, «Савкина»:

Приятно улыбаясь, из калитки вышла с башмаком в руке новая жилица и пошла к сапожнику… Мимо палисадника прошёл отец Иван.

— Роза, Роза, — вбежал в дом Павлушенька. — Где моя газета с статьёй про Бабкину? — Запыхавшись, высунулся из окна. — Нюшка, где газета? Мы с ним подружились. Как я рад. Он разведённый. Платит десять рублей на ребёнка… — Этот, — говорит, — пень, давайте выкопаем и расколем на дрова.

Деря глотку, проехал мороженщик. Пришёл Коля Евреинов в тюбетейке: у калитки обдёрнул рубашку и прокашлялся.

— Идите за сарай, — сказала мать в комнате. — Он там с сыном новой жилицы: подружились.

1928 год

Константин Вагинов, «Козлиная песнь»:

Совсем глубокой осенью, после того как Тептёлкин покинул башню и переехал обратно в город, неизвестный поэт вошёл в его комнату.

Тептёлкин, как всегда в часы занятий, сидел в китайском халате, на голове его возвышалась тюбетейка.

— Я изучаю санскрит, — сказал он. — Мне необходимо проникнуть в восточную мудрость; я вам сообщу совершенно по секрету, я пишу книгу «Иерархия смыслов».

— Да, — опираясь подбородком на палку, засмеялся неизвестный поэт. — Дело в том, что современность вас осмеёт.

— Какие вы глупости говорите, — вскричал, раздражаясь, Тептёлкин. — Меня осмеют! Все меня любят и уважают!

Неизвестный поэт поморщился и забарабанил пальцами по стеклу.

— Для современности, — повернул он голову, — это только забава.

1933 год

Из дневника Варвары Малахиевой-Мирович:

28–29 июля. 7-й час утра. Москва.

Вчера по дороге из Малоярославца в Москву парень лет 18-ти ни с того ни с сего начал глумиться над старым, очень бедным евреем — главным образом над его старостью. Парень в тюбетейке, глаза, выпученные от наглости и глупости, и от этого же выпятилась нижняя губа. Старик чувствовал себя оскорблённым, но так плохо говорил по-русски, что каждым словом давал лишний повод для издевательства парня.

— Ну, как же ты не грач? Гляди, у тебя нос какой! Разве у людей такие бывают. Более ничего, как грач.

Тут раньше, чем я сообразила, стоит ли с ним говорить, кто-то, во мне прокалившись внутренним гневом до полного спокойствия, молодым уверенным голосом громко сказал: «А ты разве не грач? Посмотри на себя в зеркало – желторотый, губошлёпый — Грач — каркаешь по-дурацки, сам не знаешь что, тошно всем слушать».

Парень остолбенел от негодования.

— Ты, ты, ты — купчиха, барыня старая, ты мне: грач. Я — комсомолец. Ты можешь это понимать? Тебя через тридцать лет не будет, вас через тридцать лет всех выведут, — захлёбываясь, лепетал он с побелевшими глазами.

— Меня не через 30 лет, а через год, верно, уже не будет, а тебя от злобы, может быть, вот тут, на месте, сию минуту разорвёт, — так же спокойно сказала я.

Вокруг захохотали и дружно обрушились на губошлёпа так, что на глазах у него выступили слезы, и мне даже стало его жалко.

Варвара Малахиева-Мирович в 1940-е годы (рисунок Анны Веселовской)
Варвара Малахиева-Мирович в 1940-е годы (рисунок Анны Веселовской)

1934 год

Юрий Анненков, «Повесть о пустяках»:

Сёмка Розенблат служит в одном из московских главков в качестве последней спицы в колеснице торгового сектора. Сёмка Розенблат, однако, не отстает от моды: он бреет лицо и голову, и его череп, прикрытый на затылке татарской тюбетейкой, блестит от загара; роговые очки, портфель, парусиновая толстовка, чесучовые панталоны и сандалии на босу ногу придают внешности Розенблата деловую сановитость, свойственную ответственным работникам. Когда Сёмка Розенблат идет по улице, прохожие так и думают про него (одни — со злобой, другие — с завистью, третьи — почтительно): вот идёт ответственный работник. У Розенблата вообще чрезвычайно острое чувство мимикрии, но внешность его меняется не умышленно — с какой-нибудь предвзятой мыслью, а так же естественно и незаметно для самого себя, как это происходит в природе. Сёмка Розенблат внушает к себе уважение. Не подвержена такому внушению только Евлампия Ивановна Райхман, квартирная хозяйка. Ей доподлинно известно, что у Розенблата — грош в кармане и вошь на аркане («слава Богу, кажется, не тифозная!») и, следовательно, уважать его не за что; Евлампия Ивановна презирает Розенблата, как неудачника. Разве только в некоторых жизненных мелочах, приобретающих, впрочем, немаловажное значение в уплотнённой квартире, проявляется его полезность: так, Сёмка Розенблат починил все электрические выключатели, раздобыл где-то новую дверную ручку, поправил английский замок, приколол в уборной красиво разрисованные плакатики с серпом и молотом:

«Напоминаем гражданам, что уборная — не выгребная яма».

«Просим граждан без дела за цепочку не дёргать: клозет не персимфанс».

1938 год

Александр Козачинский, «Зеленый фургон»:

Большая гора обрушилась на автомобильную дорогу к северу от Гагр, а дорога на юг, размытая дождями, сползла в море. И ни один пароход из-за шторма не останавливался на открытом гагринском рейде. Городок, засыпанный снегом, скованный стужей и погружённый в темноту, оказался отрезанным от всего мира. Множество людей, собиравшихся провести в Гаграх месяц отдыха, остались здесь на невольную зимовку. Они бродили по засыпанному снегом гагринскому парку в тюбетейках и макинтошах, подобно доисторическим людям, которые зябли в своих демисезонных шкурах среди надвинувшихся отовсюду ледников.

Если бы не морозы, штормы и обвалы, литературный клуб в бывшем замке принца Ольденбургского, вероятно, никогда бы не возник. Всем, бывавшим в Гаграх, знаком вид этого здания, эффектно прилепившегося к почти отвесному склону горы, построенного из камня, но в том прихотливом и затейливом стиле, который характерен для архитектуры деревянной. Бывшее жилье принца не поражало внутри ни роскошью, ни комфортом; в наши дни никому не пришло бы в голову назвать подобное здание «дворцом». Впрочем, во всех комнатах принц поставил нарядные камины, украшенные разноцветными изразцами. У одного из этих каминов и собирались члены литературного клуба, обязанного своим зарождением разбушевавшимся стихиям и прежде всего стихии скуки.

1940 год

Михаил Булгаков, «Мастер и Маргарита»:

Колонна тронулась. Совершенно больной и даже постаревший поэт не более чем через две минуты входил на веранду Грибоедова. Она уже опустела. В углу допивала какая-то компания, и в центре её суетился знакомый конферансье в тюбетейке и с бокалом «Абрау» в руке.

Рюхин, обременённый полотенцами, был встречен Арчибальдом Арчибальдовичем очень приветливо и тотчас избавлен от проклятых тряпок. Не будь Рюхин так истерзан в клинике и на грузовике, он, наверно, получил бы удовольствие, рассказывая о том, как всё было в лечебнице, и украшая этот рассказ выдуманными подробностями. Но сейчас ему было не до того, а кроме того, как ни мало был наблюдателен Рюхин, — теперь, после пытки в грузовике, он впервые остро вгляделся в лицо пирата и понял, что тот хоть и задаёт вопросы о Бездомном и даже восклицает «Ай-яй-яй!», но, по сути дела, совершенно равнодушен к судьбе Бездомного и ничуть его не жалеет. «И молодец! И правильно!» — с цинической, самоуничтожающей злобой подумал Рюхин и, оборвав рассказ о шизофрении, попросил:

— Арчибальд Арчибальдович, водочки бы мне...

Пират сделал сочувствующее лицо, шепнул:

— Понимаю... сию минуту... — и махнул официанту.

Из дневника Нины Покровской:

10 июля.

Костя, я и Шурик все вечера уделяем огороду. Воды сколько хочешь! Кудрявой массой, привязанные к палочкам, зеленеют кусты помидоров и уже розовеющими гроздьями висят под листьями мелкие, продолговатые помидорчики. Огурцы разрослись буйно, как пушистый, стелящийся по земле ковёр. Каждый вечер собираем по целому тазу огурцов. Поливаем, поливаем без счёту. Влага и яркое солнце дают огороду столько жизни.

Таня и Ваня, оба в тюбетейках, наголо стриженые и босые, все вечера проводят с нами на огороде. И прелесть этих вечеров понятна не только нам и детям. Почти каждый вечер можно увидеть, как по склону от клуба к нашему дому направляются две фигуры. Они идут медленно, отдыхая. Константин Борисович и Капитолина Викторовна Булавины. Он — высокий, сухопарый, она же невысокая, полная, всегда в белом платье.

Я всегда им очень рада. А они, по-видимому, отдыхают на нашем участке. Сидят на скамеечке между огурцами и помидорами и так тихо и по-доброму наблюдают за нашей работой. Капитолина Викторовна ласкает детей. Ваню она называет «Кусок золота с лошадиную голову». Потом Константин Борисович осторожно обходит грядки с огурцами и выбирает два-три самых красивых, маленьких, ярких огурчика, чтобы преподнести их жене. Улыбаясь и сияя, она прячет их в сумочку.

Нина Покровская в юности
Нина Покровская в юности

1943 год

Михаил Зощенко, «Перед восходом солнца»:

Я хожу по коридору в ожидании литературного вечера.

Это ничего не значит, что я следователь уголовного розыска. У меня уже две критические статьи и четыре рассказа. И все они очень одобрены.

Я хожу по коридору и смотрю на литераторов.

Вот идет А. М. Ремизов. Маленький и уродливый, как обезьяна. С ним его секретарь. У секретаря из-под пиджака торчит матерчатый хвост. Это символ. Ремизов — отец-настоятель «Обезьяньей вольной палаты». Вот стоит Е. И. Замятин. Его лицо немного лоснится. Он улыбается. В руке у него длинная папироса в длинном изящном мундштуке.

Он с кем-то разговаривает по-английски.

Идет Шкловский. Он в восточной тюбетейке. У него умное и дерзкое лицо. Он с кем-то яростно спорит. Он ничего не видит — кроме себя и противника.

Виктор Шкловский в 1920-е годы
Виктор Шкловский в 1920-е годы

1945 год

Вера Панова, «Спутники»:

Доктор подошёл ближе… Красноармейцы посмеивались.

— Вы видите, товарищ начальник, что делается? — спросил Кострицын.

— Ну-ну, — сказал доктор. — Всё это не так страшно.

— В один прекрасный день, — проворчал Кострицын, — я ляжу под паровоз через эти насмешки.

— Глупости, — сказал доктор. — Зайдите ко мне, поговорим.

Он пошёл дальше. На крыше восьмого вагона Супругов принимал солнечную ванну. Он был в трусиках и тюбетейке. В окне вагона-кухни тряслись толстые голые руки Фимы — она ощипывала курицу. Тарахтела механическая картофелечистка. Слышался голос Соболя:

— Почему вы считаете прежнее количество порций, когда Огородникова уехала? Вы считайте минус одна порция. А у Низвецкого колит — считайте минус ещё одна порция…

«Однако, — подумал доктор Белов, — какую картину полноты жизни являет наш поезд».

1953 год

Вера Панова, «Времена года. Из летописей города Энска»:

В описываемый вечер он провёл у Цыцаркина часа два. Накануне, на работе, Цыцаркин заглянул к нему и сказал: «Заходи вечерком, приобрёл пластинки Лещенко, нечто из ряда вон…» Кроме Геннадия, были всего два гостя. Одного Геннадий и раньше видел — тот служит под начальством Цыцаркина на базе, на какой-то пустяковой должности. Его кличут Малюткой, потому что он маленький и узкоплечий, как восьмилетний мальчик; маленькое, без растительности, мёртвенное лицо; вечно в грязной вышитой косоворотке, на голове старая, затасканная тюбетейка; кажется, под тюбетейкой тоже никакой растительности… Рука, которую он подал Геннадию, была неправдоподобно крошечная и холодная как лёд. Голос слабый, писклявый…

— Изумрудов! — шумно выдохнул, знакомясь, второй мужчина, и от его движения по комнате прошла волна парикмахерских ароматов. Этот был щеголеватый, отлично выбритый, отлично откормленный, даже на взгляд весь мягкий, как тесто: мягко вываливался живот поверх кожаного пояса; мягко круглились под трикотажной рубашкой пухлые женские плечи; мягко шлёпали одна о другую мокрые толстые губы; и глаза, очень большие и очень выпуклые, в частых, прямых, как у телёнка, ресницах, казались двумя мягкими пузырями… Ему было жарко, он таял, как конфета, сидел раскисший, томный, а чуть двинется — по комнате разливалось густое одеколонное благоухание, и Малютка тонко чихал: ти! ти!

1954 год

Из дневника Лидии Кляцко:

Июнь — август.

Мы решили с Леной В. встретиться сначала в Ленинграде (она коренная ленинградка), а оттуда ехать на Рижское взморье, в Майори. Так и сделали. Лена встречала меня в тюбетейке. Она была неутомимым гидом. Шли по Марсову полю мимо Михайловского замка, ели простоквашу в Летнем саду, ходили по Дворцовой площади, по мостам, сидели около памятника «Стерегущему», возмущались экскурсоводом в Петропавловской крепости, ездили в Петергоф, катались на лодке, ездили в Пушкин и видели лицей. Мне запомнились два высказывания подруги: «Я убедилась, что человека нельзя оценивать только с одной точки зрения — понял он революцию или нет». В Зимнем она сказала: «А ничего жила буржуазия. Представляешь, сколько здесь квадратных метров жилой площади?»

1958 год

Алексей Мусатов, «Клава Назарова»:

В комнату вбежала Клава. Невысокая, плотно сбитая, смуглая, темноглазая. Тёмные косы облегают крутой чистый лоб. На Клаве чёрная юбка клёш, белая кофточка, на затылке расшитая узбекская тюбетейка.

— Почему не ужинаете? — удивилась Клава. А вдруг я бы ещё задержалась…

— Тогда сестру старшей пионервожатой поминай как звали. Умерла бы с голоду, — фыркнула Лёля.

— Не пугай, сестрица. Желаю тебе сто лет жизни. Мама, корми Лёльку скорее. Смотри, какая она у нас худая.

Поддразнивая друг друга, сёстры принялись помогать матери собирать на стол.

Николай Носов, «Незнайка в Солнечном городе»:

Когда автомобиль остановился, Незнайка увидел, что за рулём никого не было.

— Вот какая штука! — воскликнул он, оглядывая автомобиль со всех сторон.

Он заглянул даже под машину, воображая, что водитель нарочно спрятался внизу, чтоб подурачить его. Никого не обнаружив, Незнайка сказал:

— Ну и что ж, ничего удивительного. Волшебство и есть волшебство!

С этими словами он открыл дверцу машины, поставил ящик с мороженым на заднее сиденье, а сам сел впереди за руль. Кнопочка села с ним рядом. Незнайка уже хотел включить мотор, но Кнопочка вдруг увидела, что к ним приближается какой-то малыш.

— Постой-ка, — сказала она Незнайке. Как бы нам не задавить его…

Незнайка подождал, когда малыш подойдёт ближе, и увидел, что это был не кто иной, как всем известный Пачкуля Пёстренький.

Этот Пачкуля Пёстренький ходил обычно в серых штанах и такой же серенькой курточке, а на голове у него была серая тюбетейка с узорами, которую он называл ермолкой. Он считал, что серая материя — это самая лучшая материя на свете, так как она меньше пачкается. Это, конечно, чепуха и не правда. Серая материя пачкается, как и другие, только грязь на ней почему-то меньше заметна.

Кнопочка, Пачкуля Пёстренький и Незнайка
Кнопочка, Пачкуля Пёстренький и Незнайка

Константин Паустовский, «Повесть о жизни. Время больших ожиданий»:

Есть курортные побережья, застроенные голубыми киосками для мороженого, заставленные гипсовыми статуями спортсменок и пионеров, переполненные тюбетейками, сандалетами, полосатыми пижамами и мохнатыми полотенцами. И есть берега, сожжённые тысячелетним солнцем — отблеском огромных южных вод, горячими токами воздуха — чистейшего в мире.

От такого солнца и воздуха берега приобретают суровый цвет — охристый, пепельный и сизоватый, как окалина, — цвет незапамятных времен, цвет вечности. И на эти ржавые берега, на обнажённую, окаменелую глину равномерно набегают из столетия в столетие неисчислимые волны.

Запахов, шумов и красок настоящего моря великое множество. Если бы у меня было время и если бы мной не владела ложная боязнь нарушить равновесие прозы, то я охотно расширил бы это внезапное отступление до размеров книги.

1961 год

Василий Аксёнов, «Звёздный билет»:

— Ты на меня не сердишься? — допытывался очкастый у Димки. — Я же не виноват, что у меня была флеш-рояль. Давай будем друзьями, ладно? Если у тебя туго с деньгами, я могу помочь.

Он долго возился в карманах и протянул Димке сторублёвую бумажку. Димка взял и посмотрел на свет.

— Будем друзьями, — сказал он, — если ты не фальшивомонетчик. У тебя отличная лысина, мой друг. Её хочется оклеить этими бумажками. А хочешь, я сошью тебе тюбетейку из сторублёвок? Тебе очень пойдёт такая тюбетейка. Хочешь, сошью? Возьму недорого — тыщонки две. Зато все будут видеть, что стоит твоя голова.

— Ты остроумный мальчик, — промямлил очкастый. В руке у него дрожала измусоленная сигарета.

— Нет ли у кого-нибудь кнопки? — громко спросил Димка. — Ну, если нет, придётся без кнопки.

Он плюнул на бумажку и пришлёпнул её к голове очкастого.

Семён Шуртаков, «За всё в ответе»:

Перед обедом на одном из поворотов комбайн остановился. Кто-то заговорил с Фомичом. Зина прислушалась, и сердце у неё прыгнуло в груди и забилось часто-часто. И без того горячему лицу стало ещё жарче, и она оттянула платочек с носа на подбородок.

Перед комбайном стоял агроном — рослый парень в светлых брюках и сиреневой тенниске. Пышные тёмные волосы агронома придерживала на затылке пёстрая весёлая тюбетейка.

Разговор шел о переезде на новый участок. Агроном говорил, что переезжать надо на то поле, что за дорогой.

— А Никифор Никанорыч, помнится, наказывал, что после этого у Крутой Стрелки убирать.

Никифор Никанорович — председатель колхоза и отец Зины. И всё равно ей хочется крикнуть на упрямого Фомича: чего ещё рассуждаешь! Небось агроном лучше твоего знает… Но она, конечно, не говорит ничего этого, она боится даже смотреть в ту сторону.

1962 год

Даниил Гранин, «Иду на грозу»:

То, что он слышал о Богдановском, руководителе крупнейшего управления, никак не вязалось с этим дочерна загорелым, будто закопчённым человеком, похожим на мастера тракторных мастерских. Сапоги гармошкой, ковбойка, тюбетейка, цепкие, железные пальцы — в его облике странно соединялись рабочий с мужичком.

И конторка, где принимал Богдановский, с беленькими занавесками, простеньким жёлтым столиком, письменным прибором из красной пластмассы, тоже напоминала кабинет какого-нибудь районного начальника.

Тулин был разочарован. Маскарад? Но невозможно было представить Богдановского среди ковровых просторов московского кабинета, в чёрном костюме с галстуком.

1963 год

Сергей Голицын, «За березовыми книгами»:

Постепенно собралась толпа провожающих. Несметное количество ребятишек всех возрастов окружило нас; приплёлся бородатый дед-прицепщик в своих белых валенках; явились звеньевая тетя Нюша и нянечка тетя Настя.

Николай Викторович и я крепко пожали всем взрослым руки.

На машине мы разместились поплотнее и поближе к переду.

Шофёр, молодой парень в цветастой тюбетейке, медленно обошёл машину, деловито постукал каблуком по скатам, проверил борта.

— Ты смотри там, поскорее! — кричали из толпы девушки. Шофёр невозмутимо посмотрел на часы, не торопясь сел в кабину.

— Погостите у нас ещё! — махала нам вслед тетя Нюша.

— До свидания, до свидания! — кричали мы.

1964 год

Владимир Тендряков, «Онега. Путевые заметки»:

Мы еще не успели сбросить с себя мешки в комнате Дома крестьянина, как подошёл автобусный попутчик — тот самый невысокий, усатый, в соломенной шляпе и на зависть добротных сапогах. Он вежливо поздоровался, с некоторым смущением бегая чёрными глазами, спросил:

— Вы, кажется, намереваетесь путешествовать?

— В некотором роде.

— Может быть, пойдём вместе?

Через пятнадцать минут московский поэт Юрий Коринец разбирал свой объёмистый рюкзак. Довольно любопытная картина: вместо соломенной шляпы на голове тюбетейка, усатое лицо сосредоточенно — напоминает восточного торговца, — вокруг него появляются самые неожиданные предметы.

— Этюдник.

— Вы разве ещё и художник?

— Кончил Самаркандское училище…

Юрий Коринец
Юрий Коринец

1965 год

Николай Чуковский, «Литературные воспоминания»:

С 1923 года наппельбаумовские сборища стали посещать два поэта, только что переехавшие в Петроград из Ташкента, — Павел Лукницкий и Михаил Фроман. Лукницкий сидел у Наппельбаумов на ковре, в халате и тюбетейке, скрестив перед собой ноги, и пел узбекские песни. Он даже выдавал себя за узбека, что ему совсем не удавалось, так как был он светлорус, голубоглаз и курнос. В квартиру Наппельбаумов привела его пламенная любовь к Гумилёву, которого он никогда не видел. А Фромана привела сюда не менее пламенная любовь к Ходасевичу. И оба они опоздали. Гумилёва уже не было в живых, а Ходасевич находился в Германии.

Любовь Лукницкого к Гумилёву была деятельной любовью. Не застав Гумилёва в живых, он стал расспрашивать о нём тех, кто встречался с ним, и заносил всё, что они ему рассказывали, на карточки. Карточек набралось несколько тысяч. Эта драгоценная биобиблиографическая картотека хранится у Лукницкого до сих пор. Любовь Фромана к Ходасевичу была не столь энергична, но зато, попав в дом Наппельбаумов, он воспылал иною, более жаркой любовью и примерно через год женился на Иде Моисеевне Наппельбаум.

Павел Лукницкий в молодости
Павел Лукницкий в молодости

1966 год

Даниил Гранин, «Месяц вверх ногами»:

То утро в Эльтоме как-то соединилось для меня с ленинградским вечером, когда мы после Зоологического музея поехали в Петергоф.

Играли фонтаны. Гремела музыка. Толпы гуляющих тесно заполняли все аллеи и площадки. Я никак не мог показать Алану перспективу «Большого каскада». Мы не могли пробиться к «Зонтику». Алан не огорчался. Его мало интересовали Монплезир и Шахматная горка. Куда больше его занимали серебристые цистерны кваса, и очереди за квасом, и мальчишки-удильщики, что стояли на камнях посреди дремотно-белёсой вечерней воды залива. Я не успел заметить, как он очутился посреди студенческой компании танцующих под гитару. Костыли не мешали ему и незнание русского языка тоже. И сам он тоже никому не мешал, привлекая всех силой своего удивления. Я не понимал, чему он удивляется. Было пыльно, со всех сторон толкались, шумели, пели песни. Всё шло как обычно, как всегда бывает на петергофских гуляниях в белые ночи.

Алан сиял. Его восхищали папиросы, тюбетейки, эскимо, с восторгом он оглядывался на матросов, на десятиклассниц в белых фартуках, на стариков с медалями.

— White night, white night, — твердил он изумлённо и показывал мне на гладкую даль залива, слитую с таким же гладким и белым небом.

Он недоумевал, даже презирал меня за то, что я не удивляюсь, не вижу этой ночи, этой толпы, этих лиц.

А мне лицо самого Алана говорило в эту минуту больше, чем высокое, знакомое с детства небо: я вдруг сообразил, почему ему так хочется написать про нас, про этих ребят, а мне — про Австралию. И что мы не можем с ним поменяться. У меня тоже была своя Австралия, какой не было даже у него, пусть самая малая её часть, пусть всего лишь первое впечатление...

1967 год

Альберт Лиханов, «Чистые камушки»:

Было это в каникулы после второго класса. Наши фашистов тогда здорово начали лупить, и они в лагере все спорили, кончится ли к осени война.

Не спорил только один Сашка Свиридов. Был он новенький — откуда-то, говорили, приехал.

Был тогда Сашка до того тощим, что лопатки так и торчали из спины, будто пропеллеры, а на рёбрах, если водить по ним железной ложкой, можно было, наверное, что-нибудь сыграть. Расшитая тюбетейка болталась у него на голове, как большая тарелка, и сползала ему на уши, по очереди то на одно, то на другое.

Михаське было жалко этого мальчишку; про себя он звал его шкелетиком, но вслух не называл, потому что прозвище это могло сразу к Сашке приклеиться, а у него их и так хватало.

1975 год

Владимир Войнович, «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина»:

В воскресенье на колхозном рынке города Долгова был задержан пожилой человек в длинном брезентовом плаще и в облезлом танкистском шлеме. Танкистом он, конечно, не был и не выдавал себя за танкиста, а голову и иные части своего организма, подобно всем прочим советским людям, покрывал тем, что удавалось где–нибудь и как–нибудь по случаю раздобыть. В стране наблюдалась нехватка всех товаров вообще и головных уборов в частности. Это все знали, все понимали, и за ношение танкистских, лётчицких или будённовских шлемов, командирских фуражек, матросских бескозырок, азиатских тюбетеек и кавказских бараньих шапок никто никого нигде не хватал. Так что дело было совсем не в том, что старик был в танкистском шлеме. И даже не только в том, что он торговал хромовыми голенищами. Дело было в том, что на вопрос, как его фамилия, человек этот сказал такое, что Климу Свинцову, отправленному на рынок для выявления злостных распространителей ложных слухов, ничего не оставалось делать, как взять старого наглеца за то место, которое в народе обыкновенно называется шкиркой, и отвести Куда Надо. Тем более что именно там, Где Надо, Свинцов как раз и состоял на службе, он был сержантом.

1978 год

Юрий Домбровский, «Факультет ненужных вещей»:

В конторе горела только одна настольная лампа и счетовод сидел и уныло играл на счётах. Зыбин вошёл и, не спрашивая разрешения, снял трубку. В трубке что-то шумело и разрывалось. Порой даже как будто доносились какие-то обрывки слов. Зыбин несколько раз опускал и поднимал трубку, но ничего, кроме гроз и разрядов, в ней не было. А потом и это замолкло, и всё заполнил ровный и какой-то пористый шум. «Как в раковине, — подумал он смутно, — как в большой морской раковине». И сейчас же ему представилось, что вот он опять идёт ночью по узенькой тропинке высоким берегом и ничего вокруг нет, одна тьма, и только впереди белым круглым огнём горит какой-то фонарик, а внизу кипит, ухает и закипает море. Однажды вот так он шёл и нёс в тюбетейке краба. И краб был огромный, чёрно-зелёный, сердитый и колючий, как кактус. «Да, тот краб был человек», — подумал он. Но трубка продолжала шуметь, и он бросил её на рычаг. Счетовод щёлкнул последний раз какой-то костяшкой, вздохнул и бросил счёты на стол.

— У нас телефон тугой, — сказал он с удовольствием. — Третий год вот так мучаемся.

Юрий Трифонов, «Старик»:

Кроме кладбищенских ворот от бывшего имения осталось вот что: деревянный домик вблизи въезда, где жил сторож. Избушку пощадили огнём лишь потому, вероятно, что она принадлежала трудящемуся человеку, который, впрочем, сгинул вместе с хозяевами. Это была аккуратно сложенная из крупных брёвен изба на каменном фундаменте, с высоким крыльцом, с верандочкой, двумя комнатами и кухней. В 1926 году, когда несколько московских интеллигентов пролетарского происхождения облюбовали горелую пустошь для дачного кооператива под названием «Буревестник» (тогда же возник другой кооператив, «Сокол», разросшийся впоследствии в громадный район Москвы с собственной станцией метро), сторожка была там единственным жильём. Никто не позарился на неё, и в сторожке поселился работник Рабкрина Мартын Иванович Изварин с женой и сыном. А уже через год на участке выросли дачи: сначала громоздкая, двухэтажная, с четырьмя верандами и мансардой, где поселилось несколько семей, там жил первый Санин приятель, заступник, обидчик, драчун с татаровскими «мужиками» и открыватель гнусных тайн жизни Руська Летунов со своей плаксивой сестричкой Верой, и там же в мансарде жила рыжеволосая Мюда, названная так в честь Международного юношеского дня; затем появились две дачи поменьше, в одной жил знаменитый профессор, гулявший по участку в шёлковом халате и в тюбетейке, к нему приезжала чёрная машина «роллс-ройс» с маленьким окошечком в крыше для проветривания, и сын профессора Скорпион приглашал кататься до автобусного круга и обратно; в другой даче жила Маркиза, обожавшая собак и кошек и ненавидевшая детей; и наконец, вырос отдельный двухэтажный дом, называвшийся почему-то «коттедж», где на одной стороне жил Славка Приходько, на другой горлопанила многошумная семья Бурмина, старого лектора и пропагандиста.

1979 год

Андрей Седых, «Далекие, близкие. Воспоминания»:

Жили мы в Париже по соседству. Он на Рю Буало, а я сейчас же за церковью Микель Анж, — по ремизовски Михаила Архангела. Минута-две ходьбы. В квартире Ремизова с незапамятных времён помещалась Обезьянья Великая и Вольная Палата — в сокращении Обезволпал, пожизненным президентом и великим мастером которой состоял Алексей Михайлович...

Иногда я приходил к Ремизову поглядеть, как он живёт, поговорить о книгах. Президент Великой и Вольной Палаты неизменно сидел за столом в вязаной бабьей кацавейке, поверх которой он надевал ещё разные «шкурки». На голове — вышитая золотом татарская тюбетейка, на ногах — плед: ему всегда было очень холодно. Смотрел внимательно через толстые стёкла очков, приглаживая на голове рожки — пучочки чёрных волос.

Жил он и работал в «кукушкиной» комнате, названной так потому, что на стене висели часы с кукушкой, а чай мы ходили пить на кухню. Здесь восседала грузная, приветливая жена писателя, Серафима Павловна. Лицо у нее было какое-то кукольное. Собирала несложное угощение, разливала по стаканам крутой кипяток.

И ещё на нитках — сушёные травы, весна прошлогодняя, оберегающие от несчастья кости, змейки, божки — вся Великая и Вольная Палата. «гишпенсты» — черти, травы, рыбьи кости, летучие мыши. На столе сидел подземный цверг, по-русски Огневик («добрый он, нос ведь колбаской!»). На подушке Коловёртыш («лежит днём на кровати, вместо меня, тепло сохраняет — бородка какая-то!»).

И ещё на нитках — сушеные травы, весна прошлогодняя, оберегающие от несчастья кости, змейки, божки — вся Великая и Вольная Палата.

Алексей Ремизов (1938 год)
Алексей Ремизов (1938 год)

1981 год

Анатолий Приставкин, «Ночевала тучка золотая»:

Никогда не получали они подарков. Кроме того случая, когда всучили им по одному сухарику и жмени семечек, сказав, что у них праздник… Сухарик проглотили не жевамши, семечки изгрызли, а праздник тем и запомнился, что ещё хотелось! Да не дали!

Теперь они не знали, что со свёртками делать. Разворачивать или не разворачивать, а может, поскорей их отнести в заначку да спрятать! Пока не отобрали!

Регина Петровна всё поняла.

— Мы сейчас вместе посмотрим, что там…

Она взяла сверток у Сашки, который сидел ближе, и развернула газету.

А там, сверху, лежала рубашка, новая, голубая, с воротником и с пуговицами. А под рубашкой лежали штаны. Тоже голубые. С карманами. А ещё там были ботинки, жёлтые, высокие, с жёлтыми шнурками, с широким языком. А ещё платок в клеточку: как тетрадь по арифметике, и круглая шапочка с цветными узорами. Шапочку называли тюбетейкой. А Сашка сразу сказал: «Тютюбейка». И все дружно засмеялись.

Только Колька вдруг сморщился и тихо, тихо шепнул, почти пискнул в миску: «А мне?» Он забыл, оказывается, что у него на коленях такой же свёрток.

И все опять тогда засмеялись и стали разворачивать его газету, и там всё оказалось то же самое, но другого, уже зелёного, цвета.

1982 год

Евгений Евтушенко. «Ягодные места»:

Ягодный уполномоченный был человек как бы сборный: крошечная головка с маслянисто-плутовскими, но самоуважительными глазами, увенчанная чёрно-серебряной тюбетейкой, вроде бы по ошибке торчала на длинной худой шее из грузного, тестообразно колыхавшегося тела, еле втиснутого в засаленный, прожжённый парусиновый пиджак с карманами, отдувавшимися от накладных. К пузу были кое-как прикреплены несоразмерно короткие, но крепенькие ноги в милицейских галифе, не заправленных, однако, в сапоги, а бодро болтавших завязанными тесёмками над бежевыми сандалетами. Всё это вместе и было — ягодный уполномоченный Зиминского райпотребсоюза Тихон Тихонович Тугих. Тихон Тихонович деятельно сновал около обшарпанного грузовика с откинутыми бортами, мешая своими ценными указаниями грузчикам, взваливавшим в кузов пустые деревянные чаны для ожидаемых ягод, мешки с сахаром, новенькие цинковые вёдра с ещё не отодранными наклейками.

— Чо вы как вяленые? — покрикивал Тихон Тихонович. — Время поджимат…

1984 год

Юрий Коваль, «Самая лёгкая лодка в мире»:

Мы сидели на кухне под абажуром, сделанным из разноцветных стекляшек палочек. Напротив Оськина на столе висели пять старых медных чайников, связанных вместе. Здесь же стояла скульптурная группа «Люди в шляпах», над которой Орлов работал последние четыре года.

— Что это они все в шляпах? — спросил Оськин. — Сделал бы хоть одного в кепке.

— Такие люди кепок не носят, — возражал Орлов. — Это люди серьёзные. Вот вы, например, какой носите головной убор, когда снимаете форму?

Оськин хмыкнул, зацепил из банки варенья.

— Тюбетейку, — сказал он.

Виль Липатов, «И это все о нем»:

Гасилов расхаживал по кабинету — руки заложены за спину, большая голова наклонена, седые волосы по-домашнему освобождённо рассыпались. Здесь, в родном доме, у мастера не было даже намёка на созидательное выражение лица и фигуры, а, наоборот, всё было тёплым, ласковым, уютным. На лбу разгладились глубокие боксёрьи морщины, в глазах — ласковый покой, спина сутулилась по-стариковски, и нельзя было понять, счастлив он или несчастлив, доволен жизнью или недоволен. Просто расхаживал по кабинету, переваривал ужин, думал о пустяковой всячине.

— Садитесь, молодые люди! — благодушно-насмешливо сказал Пётр Петрович. — Холода-то, а? Зимние!

На нём был толстый, простёганный белыми нитками халат с длинными кистями, на ногах – мягкие восточные туфли, на голове — вышитая тюбетейка. Иронически прищуриваясь, Петр Петрович в последний раз прошелся из угла в угол, остановившись, внимательно посмотрел на Женьку.

— Если я правильно понял выражение твоего лица, Женя, то Людмилу надо выставлять за дверь! — мирно сказал он. — Людка, готовься!

1987 год

Владимир Вещунов, «Дикий селезень. Повесть в рассказах»:

Однако солнце Средней Азии недолго грело нас.

Преподобного папашу моего по снабжению командировали на Урал, где его окрутила какая-то бабёнка, и он забыл про нас, про меня.

Мать подождала, подождала и надумала ехать на родину, в Селезнево.

Три года уже как кончилась война. Но великая река о двух потоках — с запада на восток и с востока на запад — несла в себе боль войны, несла с собой её мусор.

Эвакуированных битком в поездах и на вокзалах. Шныряет шпана. Чуть отпустил чемодан — был и нету. Востро держаться надо. Глаз да глаз нужен.

Мать квочкой распушилась на узлах. Что получше навздевала на себя. Запарилась совсем.

Я от великой толчеи оробел, забился в узлы, даже к брату не пристаю. Володя — пацан не балованный, во всём слушает мать. И компостирует билеты, и снабжает варёной картошкой с малосольными огурчиками. Деньжата пока были: выручили за козу тыщонку. Да и мать не сидела сложа руки: откладывала понемногу на чёрный день. Продала из барахлишка кое-что. Бабка Мотя настряпала на дорогу целый воз и подарила на память золотое колечко. Это колечко и часть денег повязали Вовке на пояс. Остальные мать рассовала по себе. В бауле посуда, сушёные фрукты, изюм, урюк, хлопковое масло в бутылке. В одном узле гостинцы родне: шевиотовый отрез, ситец, две косынки в горошек, ребятишкам тюбетейки, тюль на занавески. В другом из одежды кое-что и постельное.

Сергей Каледин, «Ку-ку»:

Жить Котя предпочитал почему-то у соседа.

— Пробка вот на исходе, — посетовал Михаил Васильевич, выходя из ванной и вытирая лысую голову. — Мимо спортивного пойдёшь — зайди. Была бы — сегодня башмаки кончил.

У Михаила Васильевича были скрюченные ступни с войны. И сколько Юрка его знает, почти три года, — как разменялся с Лидой, — всё это время старик мастерил себе ортопедическую обувь. На персональную бесплатную он был не согласен, уверяя, что не то качество. С утра до ночи он сидел у открытого окна в ободранном тулупе и тюбетейке, клеил огромные замысловатые башмаки. Окно он открывал от вредного запаха. А Коте почему-то этот едкий запах нравился, и он ни в какую не хотел покидать комнату Михаила Васильевича. Зимой, в холод, только ворчал и туже сворачивался.

Все три года Михаил Васильевич каждое утро сообщал Юрке, что сегодня закончит башмаки. Сначала Юрка удивлялся, пытался его переубедить, но потом от участкового врача узнал, что сосед инвалид не только по ногам. И отступился. Теперь раз в месяц Юрка заходил в спортивный на проспекте Мира и покупал пробки для растирания лыжной мази.

1988 год

Дмитрий Каралис, «Мы строим дом»:

А как увести настоящий кожаный мяч у пионеров во время футбольного матча?

Играют два пионерских лагеря. В одной из команд левым крайним нападающим играет наш брат Юрка. Его всегда звали играть за два пионерских обеда: до матча и после. А в случае выигрыша полагался ещё бидончик компота с собой. Играют себе и играют; кричат болельщики в панамках и тюбетейках, свистит судья. Но вот мяч попадает к Юрке, Юрка выходит к воротам, сильнейший размах, удар, и мяч, описав высокую дугу, летит в кусты: срезался... На поиски мяча бросаются услужливые пацаны, но их опережает рычащая овчарка. Она ухватывает мяч зубами и скачет с ним к лесу, откуда насвистывает ей Феликс. Собака, наш Джульбарс, была до того сообразительная, что сначала сделала хитрую петлю, запутывая гомонящих пионеров во главе с физруком, и только затем рванула к Феликсу.

Остальные участники операции находились в толпе догонявших и усердно болтались под ногами верзилы-физрука и наиболее прытких пионеров. Они же, как старожилы, пытались подсказывать наиболее короткую дорогу.

Феликс бежал с мячом три километра.

Пионерам выдали новый мяч, а украденным мячом сборная поселка тренировалась на секретной лесной полянке и взяла потом первенство района среди юношеских команд и полагавшуюся за победу настоящую форму.

1992 год

Зоя Масленикова, «Жизнь отца Александра Меня»:

У Ватагина в музее была своя комната, где он рисовал и лепил зверей. И вот настал день, когда они познакомились. Прославленный анималист оказался маленьким старичком с монгольским лицом и жидкой серой бородкой. Ходил он в неизменной тюбетейке, прикрывая ею широкую плешь. Алик был допущен в «святилище» — в ватагинскую комнату, и ему было разрешено рисовать животных вместе с мэтром. Так началась странная дружба маститого старца с пятнадцатилетним подростком. Ватагин оказался теософом.

Художник Василий Ватагин за работой (1963 год)
Художник Василий Ватагин за работой (1963 год)

1994 год

Лидия Чуковская, «Прочерк»:

Разгром редакции начался исподволь: прежде всего сняли нашего директора, Льва Борисовича Желдина, не глядя на всю его правоверную партийность. В замену ему явились двое: Криволапов (директор) и Мишкевич (главный редактор). Им, по-видимому, и поручено было Большим Домом подготовить «материал»: сначала мы должны оказаться вредителями, а потом уже Большой Дом сам рассортирует, кого и как отправить на тот свет: прямиком, тут же в коридоре (выстрелом в затылок), или долгим эшелоном на долгую предсмертную муку (в лагерь).

Мишкевич и Криволапов нашли себе в искоренении крамолы достойных помощников. Это был секретарь партийной организации, заведующий производственной частью, Комолкин; затем Дмитрий Иванович Чевычелов — существо без возраста и национальности, уродец в тюбетейке, не лишенный, однако, профессиональных навыков: он был нашим политредактором, или, попросту говоря, прикреплённым к Ленинградскому Детгизу цензором. О Чевычелове и его профессии Маршак сочинил однажды весёлую «Песенку утренних птиц»:

Чевы-чевы-Чевычелов!
Чего в «Чиже» ты вычитал?
Чего в «Еже» ты вычеркнул?
Чевы-чевы-чевы!

Чевычелов вычитывал и вычёркивал и проверял политическую грамотность редакторов с большим усердием.

Лидия Чуковская в молодости
Лидия Чуковская в молодости

1995 год

Игорь Дьяконов, «Книга воспоминаний»:

1926-1928 годы.

Когда папа приходил с работы, мы все вместе садились обедать. За столом папа с оживлением рассказывал о событиях на службе, шутил, изображал своих сослуживцев, с удовольствием говорил о своих успехах, а иногда, с некоторым раздражением — о неуспехах или неприятных ему людях. Если за столом был гость — а это бывало часто — папа иной раз с большим убеждением и подробностью рассказывал ему какие-нибудь небылицы. Но опытный гость тут же начинал смотреть на маму — по её глазам сразу было видно, если папа начинал сочинять.

После обеда папа ложился спать; часов в девять вечера, надев узбекский халат и неизменную тюбетейку, он садился за стол и писал, писал, наклонив голову, своим мелким, размашистым, неразборчивым почерком, — один лист перевода за другим. Он еще в Норвегии — для собственного удовольствия — перевёл «Антуанетту» и «Подруг» Ромэна Роллана, а потом стал переводить книги Руала Амундсена, и теперь он был уже известным переводчиком.

Михаил Дьяконов, отец Игоря Дьяконова, тот самый папа, который садился за переводы, «надев узбекский халат и неизменную тюбетейку»
Михаил Дьяконов, отец Игоря Дьяконова, тот самый папа, который садился за переводы, «надев узбекский халат и неизменную тюбетейку»

2001 год

Александр Городницкий, «И жить еще надежде»:

В 1968 году официальная пресса начала активно атаковать авторскую песню. 9 июня 1968 года газета «Советская Россия» опубликовала заметку «О чём поёт Высоцкий». Вслед за ней последовали другие статьи и заметки. Наконец, чтобы поставить последнюю точку в безоговорочном разломе «самодеятельной песни» и окончательно решить этот вопрос, газета «Известия» заказала большую разгромную статью одному из ведущих советских композиторов — многократному лауреату ленинских и государственных премий, депутату Верховного Совета СССР, автору популярнейших в народе песен Василию Павловичу Соловьёву-Седому, жившему тогда на своей даче в Комарове.

Активисты клуба «Восток» прознали об этом и решили обязательно встретиться с Соловьёвым-Седым и постараться отговорить его писать эту статью. Всеобщим решением отговаривать должен был я.

Встреча состоялась в жаркий июльский день в Комарове, на литфондовской даче, где раньше жила Анна Андреевна Ахматова, а в тот год — ленинградский поэт Лев Друзкин с женой, позднее выехавшие в Америку. Василия Павловича, дача которого была неподалеку, уговорили прийти туда для разговора о самодеятельной песне. Помимо хозяев и меня в кабинете было ещё несколько человек, в том числе Володя Фрумкин и ленинградский драматург Аль. По случаю предстоящего разговора на стол было выставлено сухое вино. Все ждали именитого гостя. Наконец, тяжело отдуваясь, появился покрасневший от жары Соловьёв-Седой, в летнем полотняном костюме и тюбетейке. На присутствующих он даже не взглянул, а бросив взгляд на стол, произнёс: «Водки нет — разговора не будет», и вытирая платком со лба обильный пот, развернулся на выход. Его с трудом уговорили обождать. Побежали за водкой.

Так или иначе, разговор всё-таки состоялся. Встреча наша оказалась далеко не бесполезной. Будучи человеком талантливым и умным, Соловьёв-Седой отказался писать заказанную ему статью. «Закрыть» самодеятельную песню не удалось.

Василий Соловьёв-Седой
Василий Соловьёв-Седой

Андрей Дмитриев, «Дорога обратно»:

Проще всего предположить, что в тот июньский воскресный день, который до сих пор занимает моё воображение, Мария отправилась в магазин. День был полон гулких, как медь, и медно бухающих звуков — их издавали репродукторы на фонарях Пролетарского бульвара. То были звуки победительного баритона, каким тогда обычно объявляли спортивный результат, научный подвиг или трудовой рекорд. Раздвоенные эхом, рассеянные утренним ветром с Великой, раздробленные криками воробьёв и бодрой погудкой «волг» и «побед» на перекрестках, они никак не давались осмысленному слуху, но стоило их ухватить и удержать — складывались в слова, откуда-то знакомые Марии: про месяц с левой стороны, про месяц с правой стороны, потом — про чудное мгновение и про любовь ещё, быть может. Навстречу Марии шли люди в свежих рубашках и светлых ситцах, шли стайками, толпами, порознь и попарно, с фотоаппаратами и баянами, с туго набитыми сумками в руках, с предвкушением праздника в глазах. Мария, со своей пустой авоськой, в мятой юбке и домашней блузке, вдруг увидела себя со стороны всем чужой и совершенно одинокой. Репродукторы разом притихли, пошипели потом, пощёлкали, запели тревожным тенором про чёрную шаль, про хладную душу и неверную деву, и Мария, заслушавшись, не сразу заметила, как магазин, зачем-то прозванный в народе Ленинградским, остался позади.

Вспомнив, что суеверна, она обрадовалась поводу не возвращаться и наметила себе круг по городу, дабы выветрить жалость к себе и уже с весёлым сердцем купить нам хлеб и комбижир. Возле касс кинотеатра «Победа» было непривычно пусто, и Летний сад был пуст, зато тротуар был тесен: всё новые люди в светлом шли навстречу Марии, иные, уже нетрезвые, уже и подпевали репродукторам. Шумели липы на горках Детского парка; скрипели, чуть покачивались качели-лодочки, кружили чёрные галки над колокольней Анастасии Римлянки. Мария на миг замешкалась, размышляя, не погреться ли пару минут на травке у Василия-на-горке. Тут её и окликнули.

Она не сразу поняла — откуда, кто, но страшно обрадовалась оклику, как если бы она, жалеючи себя, ждала его. Завертела головой, ища знакомое лицо; все лица показались ей немножечко знакомы, но ни одно из них не потянулось к ней, не захотело встретиться с нею глазами… «Павловна!» — послышалось опять, и следом дважды недовольно квакнул клаксон автомобиля.

Возле тротуара стоял зелёный «газик» с брезентовым верхом. Кочегар детских яслей Теребилов махал ей, высунувшись, своей расшитой медью тюбетейкой:

— А ну садись, глушня, по-быстрому: здесь нам вставать запрещено!..

2008 год

Д.Зыкова, «Четыре дня сорок первого»:

За ночь, практически без остановок, сумели пройти около 50 километров. Как вспоминала позднее Лариса Помпеевна, «дорога не утомила, шли налегке. Утром, часов в шесть-семь нас взяла грузовая машина с бойцами НКВД. Было очень холодно, потому что ночью попали в болото, промокли. Потом машина уехала в лес, а нас высадили. Прошли сколько-то ещё, и нас подобрала другая машина с красноармейцами. По дороге то и дело останавливались, прятались в лесу от немецких самолётов. Затем нас в очередной раз высадили — военные отправились на Бобруйск, а мы снова пошли пешком. Так добрались почти до Смоленска, уже босиком. Туфли на каблуках — не обувь для дальних походов». Это было 27 июня.

Одна картина крепко засела в памяти Александровской. В пробке на дороге застряла легковая машина. Впереди — дама с водителем, заднее сиденье всё завалено вещами. Снаружи машины, на подножке, стояла домработница.

Всю дорогу Игорь держался молодцом. В тюбетейке, которую он не снимал ни разу от самого Минска, под подкладкой обнаружили три рубля. На них сумели купить немного еды.

В нескольких километрах от Смоленска Лариса Помпеевна оставила детей и сестру у шоссе, а сама отправилась в город искать помощи.

Лариса Александровская (1937 год)
Лариса Александровская (1937 год)

Александр Титов, «Путники в ночи»:

Некоторым парням «блатная» жизнь и сидение в тюрьме казались гораздо привлекательней службы в армии или работы на заводе, а уже тем более в колхозе, в котором надо пахать от зари до зари. Сделаешь две-три «ходки», и ты уже совсем другой человек, ты принадлежишь к великому «ночному» миру, страна перестаёт в тебе нуждаться, впрочем, как и ты в ней, но, рассердившись за такое невнимание, она время от времени делает тебя своим «зеком» — смягченный вариант раба.

Стилягами в узких брюках были пока ещё только Вадим и его дружки, большинство парней всё ещё носили широкие прямые брюки, наборные ремешки, развевающиеся при ходьбе пиджаки, у некоторых куртки-вельветки, и обязательная стрижка под «полубокс» — чтобы ветер холодил затылок, шевелил задорные чубы. На головах разлапистые, лихо заломленные кепки, некоторые носили тюбетейки.

2013 год

Михаил Бару, «Замок с музыкой»:

Говорят, что сам император Наполеон ещё в те поры, когда он делал вид, что дружит с Россией, просил у Павла Первого хотя бы одну золотошвейку из Торжка, чтобы вышить ему золотых пчёл на личном гербе и мантии. Павел Петрович к просьбе отнёсся благосклонно, но выполнить её не успел, а уж его сыну было не до насекомых. Может, и зря не послал. Нет-нет, да и ужалили бы Бонапарта вышитые русскими руками пчелы.

Мало кто знает, что лучше всех умеют расшивать тюбетейки золотом не в Ташкенте, не в Бухаре и Самарканде, а именно в Торжке. Во времена Советского Союза к золотошвейкам из Торжка даже приезжали узбекские товарищи перенимать опыт. Узбекские товарищи тогда подумали — что мы будем глаз портить, палец колоть, тонкая золотая нитка в иголка вдевать… Надо будет начальству — возьмёт человека, даст ему мешок киш-миш золотой, мешок киш-миш чёрный, урюк, дыня даст и пошлёт его в Торжок, и он привезет из него тюбетейка золотой красный синий бархатный красивый всем членам ЦК, всем секретарям областным и даже некоторым районным… Что узбекские товарищи думают теперь — в Торжке не знают. Да и товарищи ли они теперь… Только и остались на память фабрике с десяток расшитых золотом красных синих и черных бархатных тюбетеек, которые пылятся под стеклом в музее.

2014 год

Надежда Мусянкова, «Костюм модерна в произведениях Михаила Нестерова»:

Не менее экзотический и яркий костюм выбирает Нестеров для пор­трета своего давнего друга архитектора Алексея Щусева, с которым они познакомились в Абастумане. «Как-то раз, перебирая в ящике разные вещи, я наткнулся на два бухарских халата, которые купил в Самар­канде ещё в 1896 году, — вспоминал А.В. Щусев. — Халаты в то время были новенькие, ярких цветов — бухарский пёстрый в крупных яр­ких пятнах, и другой жёлтый в мелких чёрных полосках из кручёного гиссарского шёлка. При них чёрная тюбетейка в тонких белых разводах. Зная, что М.В. любит красочные восточные вещи, я решил показать ему и мои халаты. М.В. пришёл от них в полный восторг, попросил меня накинуть их на себя, полюбовался, что-то про себя подумал и сказал, что будет писать с меня портрет в этих халатах». Это был последний портрет, законченный художником. Звучная гамма узбекских халатов, одетых один на другой, живописные и красочные складки шёлка, обрамляющие располневшую фигуру, скромная чёрная тюбетейка с национальным орнаментом на бритой голове создают образ уверенного в себе, спокойного человека в домаш­ней обстановке. На пороге своего восьмидесятилетия Нестеров не заботился о том, как портрет автора мавзолея Ленина будет выгля­деть в учебнике по истории искусства, он писал образ давнего друга, интересного собеседника и верного соратника. Восточный халат — это знак дальних путешествий, приятных встреч и долгих воспоминаний.

Портрет Алексея Щусева, написанный Михаилом Нестеровым в 1941 году
Портрет Алексея Щусева, написанный Михаилом Нестеровым в 1941 году

Михаил Окунь, «Тетерев»:

Его фамилия была Тютерев. Мы, как тогда выражались, «отдыхали» в одном отряде пионерлагеря «Дружба» под Всеволожском. Высокий толстый мальчик в круглых очках, обритый наголо. Синие сатиновые шаровары, вельветовая тюбетейка, бобочка, непременный сачок в руках. Типовая внешность.

С Тютеревым никто не дружил. За что? — а за всё. За очки, за бобочку, за обритую голову, за то, что «жиркомбинат». За то, наконец, что никогда не отвечал на обиды и насмешки. Не свой был, в общем…

Ещё Тютерев не любил футбол. А любить его ох как важно было! Целые дни проводили мы на футбольном поле, стараясь отвертеться от всяких отрядных «мероприятий».

В тот, 1962-й год, проходил чемпионат мира по футболу в какой-то далёкой южноамериканской стране Чили. От него к нам долетали только глухие отголоски, которые мы жадно ловили. Вот сборная СССР, ведя 4:1 в матче с неизвестной нам Колумбией, где тоже, оказывается, играют в футбол, пропустила три мяча и сыграла в итоге вничью 4:4. И кто пропустил эти голы? — Яшин, сам великий Лев Яшин! Невероятно!..

2015 год

Юрий Поляков, «Любовь в эпоху перемен»:

В последний раз Борька проведывал родителей на Новый год и очень удивлялся, как «у вас тут холодно!». Он сильно изменился: засмуглел и закурчавился, про Израиль говорил «мы», про Россию — «вы», про арабов — «они». Да и по-русски стал изъясняться с каким-то гортанным клёкотом, иногда забывая самые простые слова. «Подожди, как это у вас называется?» Ходил он в кипе, прицепленной шпилькой к густым волосам. Скорятин вспомнил, как привёз ему из Ташкента, куда летал рыть материал по «хлопковому делу», расшитую тюбетейку, но Борька надел её только один раз и отказался: ребята во дворе на смех подняли и даже отлупили. А теперь он носит на макушке кипу и гордится.

2017 год

Лев Данилкин, «Ленин: Пантократор солнечных пылинок»:

В приёмной могли столкнуться самые разные люди — от Бертрана Рассела до ходоков из Бухары; визит этих последних едва не довел однажды Фотиеву до инфаркта — спустя некоторое время после того, как их выпроводили, она обнаружила, что все три двери кабинета Ленина заперты изнутри; часовой божился, что Ленин не выходил. Когда ей удалось, наконец, попасть внутрь, она обнаружила своего патрона в восточном халате и тюбетейке — тот решил примерить подарки делегации. Ленину постоянно что-то дарили, часто что-то удивительное; в 1922-м он, к примеру, получил от дагестанского Совнаркома два пуда чистой ртути.

Разумеется, попасть сюда мечтали все; у Артема Весёлого в «России, кровью умытой»: «Поеду до батьки Ленина. Не верю, чтоб на свете правды не было» — лейтмотив.

Если хочется ещё: