Я стою у покосившегося забора, щурюсь от солнца, что лупит прямо в глаза, и слушаю, как Анфиса, пыхтя, тянет за собой старую тележку с картошкой. Колеса скрипят, будто жалуются на жизнь, а она, раскрасневшаяся, с платком, сбившимся на затылок, бросает на меня взгляд — тяжелый, как мешок с зерном.
— Ну что, Танька, стоишь, глазами хлопаешь? — голос у нее низкий, с хрипотцой, будто она всю жизнь орала на коров. — Помогла бы лучше, чем пялиться!
Я только усмехаюсь, подхватываю край мешка, что она с тележки скинула, и тащу его к крыльцу.
Анфиса — она такая, вся деревня знает: пышная, как подушка, в которую хочется уткнуться, но с характером, острым, как серп. Ей за сорок, а силы в ней — на троих мужиков. Говорят, мужа своего, что сбежал лет десять назад, она чуть ли не за шиворот из дома выволокла, когда застукала с соседкой. С тех пор одна, но не жалуется. Только глаза у нее иногда тухнут, будто лампочка перегоревшая, — это когда думает, что её никто не видит.
На крыльце появляется баба Люся, наша местная старуха-ведунья. Худая, как жердь, с лицом, что напоминает старую корягу, но глаза — живые, цепкие. В руках у нее кривая палка, которой она тычет в воздух, будто отгоняет невидимых мух.
— Анфиска, ты опять за картошкой своей полдня ползаешь? — голос у бабы Люси скрипучий, но в нем всегда смешинка прячется. — Давай я тебе отвар сварю, от спины-то, а то вон, пыхтишь, как самовар!
— Отстань, Люся, — Анфиса машет рукой, но без злобы. — Мне твои травки не нужны, я и так справлюсь. Вот Таньке бы твои зелья — вон, худая, как щепка, того и гляди ветром сдует!
Я смеюсь, ставлю мешок у стены и вытираю пот со лба. Баба Люся хмыкает, прищуривается, а потом вдруг резко оборачивается к дороге.
Там, вдалеке, пыль клубится — это Митя на своем ржавом велосипеде катит. Парень он молодой, лет двадцать пять, но уже сгорбленный, будто жизнь на него сверху давит. Лицо у него длинное, нос крючком, а волосы вечно растрепаны, как воронье гнездо.
Работает на ферме, таскает мешки да доит коров, а в свободное время то ли пьет, то ли просто спит где попало. Мать его умерла давно, отец пропал, вот он и болтается по деревне, как неприкаянный.
— Теть Анфис, — кричит он еще издали, тормозя так, что чуть не падает, — там у колодца опять кран течет! Баба Люся, ты ж обещала деду Пете сказать, а он все не чинит!
Анфиса упирает руки в бока, грудь ее вздымается, как кузнечные меха.
— Да что ж это за напасть такая! — голос ее гремит, и я вижу, как вены на шее проступают. — Митя, ты б сам взял да починил, руки-то не из задницы растут!
— Да я ж не умею, — Митя чешет затылок, смотрит в землю. — Я б попробовал, а вдруг хуже сделаю?
Баба Люся хихикает, стучит палкой по крыльцу.
— Ох, молодежь… Анфиска, не ори на него, он и так пугливый, как заяц. Пойдем-ка лучше, я тебе картошку с грибами пожарю, а то вон, вся красная уже, сейчас лопнешь от злости.
Анфиса только головой качает, но идет за ней. Я плетусь следом, а Митя, бросив велосипед у забора, топает за нами, бормоча что-то себе под нос.
В доме у бабы Люси пахнет сушеными травами и чем-то кислым, домашним. Она шустро хлопочет у печки, а мы с Анфисой садимся за стол, старый, с цветастой клеёнкой. Митя мнется у порога, пока баба Люся не шикает на него:
— Садись, не стой столбом! Танька, подай ему тарелку, что ли.
Я встаю, тянусь к полке, а сама думаю: вот ведь судьба у нас у всех разная, а сидим тут, как одна семья.
Анфиса — она ведь не просто толстушка, как ее за глаза зовут. Она — как дуб, что у реки стоит: корни глубокие, а ветки гнутся, но не ломаются.
Баба Люся — старуха, да не простая: говорят, она в молодости чуть ли не с покойниками разговаривала, а теперь вот травы варит да сплетни собирает.
Митя… он как щенок, потерявший хозяина, — вроде и хочет быть полезным, а как — не знает.
А я? Я сама не пойму, кто я тут. После того как муж ушел к другой, я в деревню вернулась, к матери, да так и осталась. Худющая, как Анфиса говорит, но внутри — будто камень ношу.
— Тань, ты чего задумалась? — Анфиса толкает меня локтем, и я чуть не роняю ложку. — Ешь давай, а то ворон считать будешь.
— Да ем я, ем, — отмахиваюсь я, а сама смотрю, как она картошку с грибами уплетает. Есть в ней что-то такое… настоящее. Не сломалась, не сдалась. И я вдруг понимаю: мне бы ее силы хоть каплю.
Тут дверь хлопает, и в дом вваливается дед Петя — тот самый, что кран чинить должен. Лицо красное, глаза мутные, от него самогоном за версту несет.
— Люся, Анфиска, вы чего тут жрете без меня? — орет он, шатаясь. — А ну, налейте мне, я вам кран починил!
— Починил он, — шипит Анфиса, вставая так резко, что стул скрипит. — Ты ж пьяный в доску, старый черт! Кто там чинил-то?
— Да я… это… Митю попросил, — дед машет рукой и чуть не падает. Митя краснеет, смотрит в тарелку.
— Ты?! — Анфиса поворачивается к нему, глаза горят. — А чего молчал, дурень?
— Да я… не знал, говорить или нет, — мямлит он. — Починил и починил…
Я вижу, как Анфиса на миг замирает, а потом вдруг улыбается — широко, тепло, как солнце после дождя.
— Ну ты, Митя, герой, оказывается, — говорит она, хлопает его по плечу так, что он чуть не падает. — А я-то думала, ты только на велосипеде кататься умеешь!
Баба Люся хохочет, дед Петя плюхается на лавку, а я смотрю на них и думаю: вот оно, наше счастье. Неказистое, простое, но свое. Анфиса садится обратно, пододвигает мне тарелку, шепчет:
— Ешь, Танька, жизнь-то идет.
И я ем, а внутри что-то оттаивает. Может, и правда, все еще будет хорошо?
***
Солнце уже клонилось к закату, заливая деревню золотым светом, а мы все сидели у бабы Люси, будто время решило дать нам передышку.
Дед Петя, отхлебнув из кружки, что Анфиса ему все-таки налила, развалился на лавке и захрапел, пуская слюни на потрепанную рубаху.
Митя, осмелев после похвалы, ковырял ложкой в тарелке, а я ловила его взгляд — робкий, но с искоркой, будто он сам себе удивлялся.
Анфиса, откинувшись на спинку стула, шумно дышала, вытирая пот с лица краем платка.
Баба Люся, шурша юбкой, копалась в углу, вытаскивая из сундука какой-то сверток.
— Вот, — она хлопнула тряпкой по столу, и оттуда выкатился клубок шерсти, серый, как осеннее небо. — Анфиска, ты ж вязать умеешь, свяжи Мите носки, а то он в своих дырявых по морозу шлепать будет.
Анфиса скривила губы, но клубок подхватила, повертела в руках.
— Да я б связала, Люся, только он их за неделю порвет, — она ткнула пальцем в Митю, тот аж подскочил. — Ты ж, как медведь, топчешься, где попало!
— Я аккуратно буду, теть Анфис, — Митя поднял глаза, и в них мелькнула такая надежда, что у меня в груди защемило. — Честно, буду беречь.
— Ладно, уговорил, — Анфиса махнула рукой, но я заметила, как уголки ее губ дрогнули в улыбке. Она такая — ворчит, ругается, а внутри мягкая, как тесто, что она по субботам месит.
Я встала, подошла к окну. За стеклом, мутным от времени, виднелся двор: тележка с картошкой, покосившийся сарай, а дальше — поле, что тянулось до самого леса.
Ветер гнал по земле сухие листья, и они шуршали, как шепот старухи. Мне вдруг захотелось выйти, вдохнуть этот воздух — резкий, пахнущий землей и дымом от чьей-то печки. Но тут баба Люся окликнула:
— Танька, ты чего там застряла? Иди сюда, расскажи, как там твой огород, а то вон, Анфиска говорит, ты только сорняки растишь!
Я обернулась, улыбнулась через силу.
— Да какой там огород, Люся… После того как Серега ушел, я и лопату в руки не брала. Все заросло, как душа моя.
Слова вырвались сами, и я тут же пожалела. Анфиса подняла голову, посмотрела на меня — долго, внимательно. Потом встала, подошла, положила руку мне на плечо. Тяжелую, теплую, как грелка.
— Слушай, Тань, — голос ее стал тише, но в нем слышалась сила, — ты себя не хорони раньше времени. Серега твой — дурак, что ушел, а ты еще молодая. И огород твой мы с тобой откопаем, и жить ты будешь, поняла?
Я кивнула, хоть в горле ком стоял. Она права, конечно. Анфиса всегда права, даже когда орет или ворчит. А я… я ведь правда себя заживо похоронила, когда он ушел. Сижу в этой деревне, как тень, а жизнь мимо идет.
— Давай, садись, — она подтолкнула меня к столу, а сама повернулась к Мите. — А ты, герой, бери ведро, пойдем воды натаскаем. Нечего тут рассиживаться.
Митя вскочил, схватил ведро, чуть не опрокинув стул, и поплелся за ней. Я смотрела, как они выходят: Анфиса впереди, широкая, как стена, а за ней Митя, сутулый, но шустрый. Баба Люся подмигнула мне, будто знала, о чем я думаю.
— Она его в люди выведет, помяни мое слово, — шепнула старуха, а потом добавила громче: — А ты, Танька, не кисни. Жизнь — она как река, течет, и тебя унесет, если сопротивляться не будешь.
Я только вздохнула. Может, и правда, пора плыть?
На улице уже темнело, когда Анфиса с Митей вернулись. Ведра плескались водой, а лица у обоих были красные — то ли от холода, то ли от спора. Я услышала их еще с крыльца.
— Да говорю тебе, Митя, не лезь ты к этой Нинке с фермы! — Анфиса гремела, как гроза. — Она тебя вокруг пальца обведет, а ты и не заметишь!
— Да я ж не жениться, теть Анфис, — Митя оправдывался, голос дрожал. — Просто поговорить хотел…
— Поговорить он хотел! — она хлопнула ведром об пол так, что вода брызнула. — Ты, парень, сначала себя в порядок приведи, а потом уж за девками бегай!
Они ввалились в дом, и я не удержалась — засмеялась. Анфиса глянула на меня, прищурилась.
— Чего ржешь, Танька? Тебе бы тоже мужика найти, а то вон, одна как береза в поле!
— Да ну тебя, — я отмахнулась, но внутри что-то екнуло. А вдруг и правда? Не Серегу, конечно, а кого-то нового…
Баба Люся, услышав про Нинку, оживилась, зашаркала к нам.
— А что Нинка-то? Опять хвостом крутит? — глаза ее блестели, как у кошки перед прыжком. — Ох, девка эта — беда, я вам говорю. Анфиска, присмотри за Митей, а то пропадет парень!
— Да я присмотрю, — Анфиса плюхнулась на стул, выдохнула. — Только он сам за себя отвечать должен. Верно, Митя?
Митя кивнул, но я видела — он растерян. А потом вдруг выпалил:
— Теть Анфис, а если я… ну, если я правда в себя приду? Работать буду, носки твои беречь… Может, и Нинка тогда…
Он замолчал, а Анфиса посмотрела на него — долго, будто в душу заглянула. И сказала, тихо, но твердо:
— Ты сначала для себя живи, Митя. А там и Нинка, и все остальное приложится.
Я смотрела на них и думала: вот ведь как бывает. Анфиса, с ее громким голосом и тяжелыми руками, учит нас всех жить. И Митю, и меня. А баба Люся, хитро улыбаясь, подливала масла в огонь, будто знала, что из этого выйдет что-то хорошее.
И я вдруг поверила: выйдет. Обязательно выйдет.
***
Ночь опустилась на деревню тихо, как кошка на мягких лапах. В доме бабы Люси горела керосиновая лампа, бросая дрожащие тени на стены, а за окном ветер гудел, будто пел колыбельную старым тополям.
Дед Петя давно ушел, пошатываясь, домой, оставив после себя запах самогона и пустую кружку. Мы сидели вчетвером: Анфиса, я, Митя и баба Люся. Тишина звенела в ушах, только печка потрескивала, да ложка Мити стучала о тарелку — он доедал остатки грибов.
Анфиса вдруг встала, потянулась так, что суставы хрустнули, и посмотрела на нас сверху вниз, как генерал на солдат.
— Ну что, бойцы, спать пора, — голос ее был усталый, но теплый, как одеяло. — Завтра дел невпроворот: Танька, огород твой копать будем, а ты, Митя, на ферму не опоздай. И к Нинке своей не лезь, пока я не разрешу!
Митя покраснел, кивнул, а я улыбнулась. Она всегда такая — командует, но за этим ее «командуй» прячется забота, глубокая, как колодец у реки. Баба Люся, свернувшись в углу, как старый кот, пробормотала:
— И мне травы собрать надо… Утро вечера мудренее, идите-ка все по домам.
Мы вышли на крыльцо. Воздух был холодный, колючий, пахло прелой листвой и дымом. Луна висела над полем, круглая, как блин на сковородке, и светила так ярко, что тени наши вытянулись длинными полосами. Анфиса поправила платок, посмотрела на меня.
— Тань, ты это… не грусти, слышишь? — сказала она тихо, почти шепотом. — Жизнь — она как картошка: сверху грязная, а внутри вкусная. Копай глубже.
Я кивнула, а в горле опять ком. Она хлопнула меня по спине, повернулась к Мите:
— А ты, герой, велосипед свой бери и дуй домой. И носки мне завтра покажешь — проверю, как бережешь!
Митя заулыбался, схватил свой ржавый велик и покатил по тропинке, шатаясь, но с какой-то новой уверенностью. Я смотрела ему вслед и думала: он ведь правда меняется. Не сразу, не быстро, но что-то в нем шевельнулось — как росток под землей, что пробивается к свету. Анфиса рядом шумно выдохнула, пар изо рта заклубился в воздухе.
— Ну, Танька, пойдем, провожу тебя, — сказала она, и мы двинулись по дороге, скрипя сапогами по замерзшей грязи.
Шли молча. Только шаги наши стучали в темноте, да где-то вдалеке собака тявкала. Я вдруг остановилась, посмотрела на нее — на эту женщину, широкую, как амбар, с лицом, что несло следы всех бурь, через которые она прошла. И сказала:
— Анфис, а ты ведь не просто так за нас всех бьешься, да? Ты ж сама себя через нас тянешь.
Она замерла, посмотрела на меня — глаза ее блеснули в лунном свете, и я увидела в них что-то… уязвимое. Потом она усмехнулась, махнула рукой.
— Да ну тебя, Танька, философка нашлась! Идем давай, а то замерзнем тут.
Но я знала — попала в точку. Анфиса, со всей своей силой и громкостью, тоже искала смысл. В Мите, во мне, в этой деревне, где каждый день — как бой. И, может, находила.
Мы дошли до моего дома. Старый, с облупившейся краской, он стоял у самой дороги, будто ждал меня. Анфиса остановилась, посмотрела на крыльцо.
— Завтра в девять я у тебя, — сказала она твердо. — Лопаты бери, огород твой оживим. И не спорь!
— Не буду, — я улыбнулась, и она ушла, шаги ее гулко отдавались в ночи.
Я зашла в дом, зажгла свет. Тишина обняла меня, но уже не такая тяжелая, как раньше. Я подошла к окну, посмотрела на поле, на луну, что висела над ним, как фонарь. И подумала: а ведь Анфиса права.
Жизнь — она идет. И я пойду с ней.
Наутро я проснулась от стука в дверь. Анфиса стояла на пороге, с лопатой в руках, за ней — Митя, сонный, но с улыбкой. Вдалеке слышался голос бабы Люси — она что-то кричала соседям, размахивая своей палкой. Солнце только вставало, красное, как спелая ягода, и я вдруг поняла: вот оно, мое утро. Новое. Настоящее.
— Ну что, Танька, копать будем? — Анфиса подмигнула, и я засмеялась.
— Будем, Анфис. Будем.
И мы пошли — к огороду, к жизни, к тому, что еще впереди. А за нами тянулся след — не тени, а надежды. И я знала: мы справимся. Вместе.