Найти в Дзене

Симона Вейль: "Не будем снова начинать Троянскую войну"

Публикуем статью Симоны Вейль, которая войдёт в переиздание сборника "Формы неявной любви к богу". Переводчик и составитель - Петр Епифанов.

Впервые опубликовано в "Нуво Кайе", 1937, №№2 и 3 (1 и 15 апреля)

Мы живем в эпоху, когда относительная безопасность, которую обеспечивает людям техническое господство над природой, с лихвой компенсируется опасностями разрушений и убийств, вызываемых конфликтами между человеческими группами. Столь большая опасность, несомненно, в немалой степени имеет причиной мощность орудий уничтожения, которые техника вложила нам в руки. Но эти орудия не сами пускают себя в ход; нечестно было бы возлагать на мертвую материю вину в том положении, за которое несем полную ответственность мы сами. Наиболее угрожающие конфликты имеют общую характерную черту, которая может успокоить поверхностные умы, но, вопреки первому впечатлению, свидетельствует о подлинной опасности этих конфликтов: то, что о н и н е и м е ю т ц е л и, п о д д а ю щ е й с я о п р е д е л е н и ю. На протяжении всей истории человечества можно проследить, что конфликты, отличавшиеся беспримерным ожесточением, – это именно такие, которые не имели цели. Этот парадокс, как только мы ясно его осознаем, возможно, оказывается одним из ключей к истории; и вне сомнения – ключом к нашей эпохе.

Когда борьба идет вокруг четко определенной ставки, каждый способен, взвесив вместе ценность этой ставки и вероятные издержки борьбы, решить для себя, до какого предела она стоит приложения усилий; и, вообще говоря, в этом случае бывает нетрудно найти некий компромисс, который для каждой из соперничающих сторон будет выгоднее, чем сражение, пусть даже победоносное. Но когда борьба не имеет цели, уже нет и общей меры, уже нет весов, нет пропорции, нет возможности сравнения, и условия компромисса просто непредставимы. Важность сражения тогда измеряется только жертвами, которых оно требует. И поскольку, по этой самой причине, уже принесенные жертвы непрестанно взывают к жертвам новым, не было бы и никакого смысла перестать убивать и умирать, если бы, к счастью, человеческие силы не истощались, достигнув своего предела. Этот парадокс столь разителен, что не поддается анализу. И, хотя всем так называемым образованным людям известен его самый чистый пример, есть что-то роковое в том, что мы читаем о нем – и не понимаем.

Некогда греки и троянцы в течение десяти лет истребляли друг друга ради Елены Прекрасной. Кроме разве что воина-дилетанта Париса, среди них не было никого, кто бы хоть сколько-нибудь дорожил Еленой; все вместе, и те и другие, они, вероятно, одинаково жалели о том, что она вообще родилась на белый свет. Личность Елены была настолько не пропорциональна этой гигантской битве, что в глазах всех она являла собой не более чем символ истинной ставки; но эту истинную ставку никто не определял. Ее даже нельзя было определить, ибо ее не существовало. Ее нельзя было и измерить. Ее важность представляли только числом уже убитых и теми убийствами, которые еще предстояло совершить. Таким образом, эта важность превосходила всякий предел, поддающийся оценке. Гектор предчувствовал, что его город будет разрушен, его отец и братья – убиты, жена – уведена в рабство, худшее, чем смерть; Ахилл сознавал, что подвергает своего отца бедствиям и унижениям беззащитной старости; многие понимали, что настолько долгое их отсутствие приведет к разорению родных очагов. Но ни один не считал это слишком дорогой платой, ибо все они гнались за несуществующим – тем, что измерялось лишь ценой, которую следовало заплатить. Чтобы устыдить тех из греков, которые предлагали всему войску вернуться восвояси, Афине и Одиссею казалось достаточным аргументом напомнить о страданиях погибших соратников (1). С расстояния трех тысячелетий мы обнаруживаем в их устах и в устах Пуанкаре одну и ту же аргументацию с целью заклеймить предлагающих мир без победителей и побежденных. В наши дни, чтобы объяснить это мрачное упорство в нагромождении бесполезных разрушений, популярное воображение подчас прибегает к предполагаемым интригам экономических групп. Но незачем искать корни этого так далеко. У греков времен Троянской войны не было ни картелей поставщиков меди, ни комитета кузнецов-оружейников. Правда, в умах современников Гомера роль, которую отводим мы таинственным олигархам от экономики, принадлежала богам из мифологии. Однако, чтобы загнать людей в самые бессмысленные катастрофы, нет необходимости ни в богах, ни в секретных заговорах. Достаточно самой человеческой природы.

-2

Для умеющего видеть самым тревожным симптомом наших дней является ирреальный характер большинства возникающих ныне конфликтов. У них еще меньше реальности, чем у конфликта между греками и троянцами. В центре Троянской войны стояла хотя бы женщина – тем более женщина, обладавшая совершенной красотой. Для наших современников роль Елены играют слова, украшенные прописными буквами. Если мы выловим, желая раздавить, одно из таких слов, набухших кровью и слезами, то обнаружим, что оно лишено содержания. Слова, имеющие содержание и смысл, не смертоносны. Если подчас какое-то из них и замешивается в кровопролитие, это происходит скорее случайным, нежели фатальным образом, и тогда обычно имеет место определенное действие, имеющее свои границы и направленное на конкретные цели. Но когда придаются прописные буквы словам, лишенным значения, тогда, лишь только сложатся подходящие обстоятельства, люди проливают потоки крови, громоздят руины над руинами, повторяя эти слова и не в силах обрести ничего соответствующего им на деле. Им не может соответствовать абсолютно ничто из реального, ибо они ничего не значат. Успех тогда определяется исключительно через сокрушение групп людей, обозначаемых словами, враждебными первым; ибо характерная черта всех таких слов в том, что они живут лишь в виде антагонистических пар. Понятно, что не всегда эти слова лишены смысла сами по себе; иные из них могли бы его иметь, если бы кто-то потрудился дать им надлежащее определение. Но слово, получившее такое определение, теряет свою прописную букву, оно более не может ни послужить знаменем тебе самому, ни стать боевым кличем твоих врагов. Оно теперь – всего лишь отсылка, помогающая понять определенную реальность, либо конкретную цель, либо способ действия. Уяснять понятия, подрывать доверие к словам безнадежно пустым, определять использование других слов с помощью точного анализа – вот, сколь бы ни казалось странным, тот труд, который мог бы сохранять человеческие жизни.

К такому труду наша эпоха кажется почти вовсе неспособной. Наша цивилизация прикрывает своим блеском самый настоящий интеллектуальный упадок. Мы не оставляем суеверию в нашем уме какого-либо запасного места, подобного месту мифологии у греков, и суеверие берет реванш, захватывая, под прикрытием абстрактного словаря, всю область нашей мысли. Наша наука держит, как на складе, самые утонченные интеллектуальные механизмы для разрешения сложнейших проблем, но мы почти не в состоянии применять даже элементарные методы разумного мышления. Во всей области мысли мы, кажется, утратили первостепенно важные для интеллекта понятия: понятия предела, меры, степени, пропорции, взаимоотношения, отношения, условия, необходимой связи, связи между средствами и результатами. Желая заниматься делами человеческими, мы населили свою политическую вселенную исключительно мифами и чудовищами; здесь мы знаем только обобщения, только абсолюты. Примером чего представляется весь политический и социальный словарь. Нация, безопасность, капитализм, коммунизм, фашизм, порядок, авторитет, собственность, демократия – бери любое. Мы никогда не употребляем их в таких формулах, как: «демократия присутствует здесь в меру того, как...», или: «это капитализм, насколько...» Использование фраз вроде «в меру того, как...» превосходит наши интеллектуальные силы. Любое из перечисленных слов кажется нам представляющим некую абсолютную, не зависящую от каких-либо условий, реальность, или абсолютную цель, не зависящую от каких-либо способов действия, или же абсолютное зло; в то же время, под каждое из этих слов мы подставляем – когда попеременно, а когда и одновременно – самые разные смыслы. Мы живем в среде реальностей изменчивых, многообразных, предопределенных меняющимся воздействием внешних необходимостей, которое преобразуется в функцию определенных условий и в определенные пределы. Но при этом мы действуем, боремся, жертвуем своими жизнями и жизнями других на основе абстракций – кристализованных, замкнутых, которые нельзя связать ни между собой, ни с конкретными вещами. Наша так называемая техническая эпоха умеет сражаться лишь с ветряными мельницами.

Достаточно просто оглядеться вокруг, чтобы увидеть примеры смертоносных нелепостей. Яркий пример – противоборство между державами. Зачастую полагают возможным объяснять их тем, что они якобы лишь скрывают капиталистические противоречия; при этом забывая очевиднейший факт, что паутина соперничества, осложняющих обстоятельств, борьбы, альянсов, покрывающая весь мир, отнюдь не совпадает с границами государств. Игра интересов может противопоставить друг другу две французских экономических группы и при этом объединить каждую из них с какой-то немецкой группой. К немецкой обрабатывающей промышленности могут враждебно относиться французские машиностроительные компании; но горнодобывающим компаниям почти всё равно, где плавится железо Лотарингии – во Франции или в Германии, а виноделы, а парижские фабриканты одежды и обуви и другие – прямо заинтересованы в процветании немецкой промышленности. Эти простейшие истины делают невразумительным ходовое объяснение соперничества между странами. Если говорят, что под национализмом всегда скрываются капиталистические аппетиты, надо пояснять, чьи, собственно, аппетиты скрываются. Угольщиков? Черной металлургии? Машиностроителей? Производителей электроэнергии? Текстильщиков? Банкиров? Они не могут быть общими для всех, так как интересы не совпадают. И если в нашем поле зрения находится какая-то фракция капиталистической системы, следует еще и объяснить, по какой причине эта фракция оседлала государство. Верно, что политика государства в любой момент времени совпадает с интересами какого-либо капиталистического сектора; отсюда выводится шаблонное объяснение, сама легковесность которого делает его приложимым к чему угодно. Но если капитал циркулирует между странами, тогда непонятно, почему капиталист должен больше искать покровительства от собственного государства, чем от какого-то из иностранных, или отчего ему труднее использовать рычаги давления и подкупа, находящиеся в его распоряжении, по отношению к иностранным политикам, чем к своим. Структура мировой экономики соответствует политической системе мира лишь настолько, насколько государства осуществляют свою власть в экономических делах; но и направление, в котором применяется эта власть, невозможно объяснить просто игрой экономических интересов. Исследуя содержание термина «национальный интерес», мы не можем сказать, что это интерес капиталистических предприятий. «Думают, что умирают за родину, – говорил Анатоль Франс, – а умирают за промышленников» (2). Да это было бы еще слишком хорошо. Умирают даже не за что-то настолько субстанциальное, настолько ощутимое, как какой-нибудь промышленник.

Национальный интерес невозможно определить ни через общий интерес крупных капиталистических промышленных, торговых или финансовых предприятий такой-то страны – ибо этого общего интереса не существует, – ни через жизнь, свободу и благосостояние граждан, ибо этих граждан неустанно заклинают приносить благосостояние, свободу и жизнь в жертву национальному интересу. В конечном счете, рассматривая современную историю, мы вынуждены заключить: для каждого государства национальным интересом является его способность вести войну.

В 1911 г. Франция чуть не ввязалась в войну за Марокко (3); но почему Марокко было столь важно? Потому что Северной Африке предполагалось стать резервом пушечного мяса; и еще потому что, с военной точки зрения, государство заинтересовано в том, чтобы сделать свою экономику сколь возможно более самостоятельной, обладая собственными сырьевыми ресурсами и рынками сбыта. Страна называет своим жизненным экономическим интересом не то, что позволяет ее гражданам жить, но то, что позволяет ей воевать; нефть гораздо лучше подходит для разжигания международных конфликтов, чем пшеница. Таким образом, когда ведут войну, это делается или чтобы сохранить, или чтобы увеличить средства для ее ведения. Вся международная политика движется по этому порочному кругу. Национальный престиж состоит в том, чтобы постоянно производить на другие страны впечатление, ради их деморализации, что в случае войны мы непременно их победим. Национальной безопасностью называется такое химерическое состояние вещей, при котором бы мы сохраняли возможность вести войну, лишая той же возможности все другие страны. В итоге, уважающее себя государство скорее готово на все, включая войну, чем на то, чтобы в случае столкновения интересов от войны отказаться.

Но зачем вообще нужно мочь вести войну? Мы об этом знаем не больше, чем троянцы знали, зачем им надо удерживать у себя Елену. Именно поэтому добрая воля миролюбивых политиков столь малоэффективна. Если бы страны разделяла реальная противоположность интересов, можно было бы находить удовлетворяющие компромиссы. Но когда «национальные» экономические и политические интересы направлены не иначе, как в сторону войны, как согласовать их мирным образом? Следовало бы упразднить само понятие «нация». Или, скорее, принятый способ употребления этого слова: ибо слово «национальный» и выражения, частью которых оно является, лишены всякого значения; их содержанием являются лишь миллионы убитых, сирот и калек, отчаяние и слезы.

Еще один изрядный пример кровавого абсурда – противостояние между фашизмом и коммунизмом. Тот факт, что это противостояние сегодня определяет для нас двойную угрозу войны гражданской и войны мировой, возможно, является самым тяжким симптомом интеллектуальной атрофии из тех, которые сегодня наблюдаются в нашей цивилизации. Ибо если исследовать смысл, который имеют на сегодня оба этих термина, обнаруживаются две почти идентичных политических и социальных концепции. Как с одной, так и с другой стороны присутствует то же рабское подчинение государству почти всех форм индивидуальной и общественной жизни; та же безудержная милитаризация; то же искусственное единодушие, достигаемое принуждением в пользу единственной партии, смешивающей себя с государством и определяющей себя через это смешение; тот же самый режим рабства, навязываемый государством трудящимся массам вместо классического наемного труда. Нет держав более сходных по структуре, чем Германия и Россия, грозящих друг другу всемирным крестовым походом и выставляющих одна другую в образе апокалиптического Зверя. Поэтому можно безбоязненно утверждать, что противостояние фашизма и коммунизма лишено какого-либо смысла. Как и то, что победу фашизма можно определить лишь как истребление коммунистов, а победу коммунизма – как истребление фашистов.

Понятно, что при таких условиях и антифашизм, и антикоммунизм также лишаются смысла. Позиция антифашистов: всё что угодно, лишь бы не фашизм; всё, включая фашизм под именем коммунизма. Позиция антикоммунистов: всё что угодно, лишь бы не коммунизм; всё, включая коммунизм под именем фашизма. Ради этого святого дела каждый, в обоих лагерях, уже готов умереть, но главное, готов убивать.

Летом 1932 г. на улицах Берлина часто собиралась кучка людей вокруг пары вступивших в дискуссию рабочих или бюргеров, один из которых был коммунистом, а другой нацистом. Каждый раз в ходе дискуссии они обнаруживали, что защищают ровно одну и ту же программу; эта констатация у обоих вызывала головокружение, но еще и увеличивала в каждом из них ненависть к противнику – настолько принципиально враждебному, что он оставался врагом, даже излагая те же самые идеи.

С той поры прошло четыре с половиной года. Немецких коммунистов так и мучают в концлагерях; и мы не можем с уверенностью сказать, что и Франции не угрожает война на истребление между антифашистами и антикоммунистами. Если бы такая война в самом деле произошла, Троянская война показалась бы в сравнении с ней образцом здравого смысла. Ибо если даже предположить, вместе с одним греческим поэтом, что в Трое был только призрак Елены (4), этот призрак обладал бы куда более подлинной реальностью, чем противостояние между фашизмом и коммунизмом.

То, что в наши дни называется, в качестве термина, требующего уточнений, б о р ь б о й к л а с с о в, из всех конфликтов, обращающих человеческие сообщества друг против друга, самый обоснованный, самый серьезный, или даже, можно сказать, единственно серьезный; но лишь в той мере, в какой не впутываются в него воображаемые понятия, препятствующие всякому направленному действию, уводящие усилия в пустоту и несущие опасность непримиримой ненависти, безумных разрушений, бессмысленных убийств.

Что законно, живительно, необходимо, – это извечная борьба подвластных против правящих, когда механизм социальной власти подавляет человеческое достоинство у нижестоящих. Эта борьба вечна, ибо правящие всегда, сознательно или нет, склонны топтать ногами человеческое достоинство тех, кто стоит ниже их. Функция управления, в той мере, насколько она осуществляется на деле, не может, кроме особенных случаев, уважать человечество в лице тех, кому суждено повиноваться. Если же она осуществляется так, как если бы люди были вещами, да еще и без сопротивления, она неизбежным образом осуществляется над вещами исключительно податливыми; ибо человек, повинующийся страху смерти, – который, в конечном счете, является высшей санкцией всякой власти, – может стать более управляемым, чем мертвое вещество. До тех пор, пока будет существовать устойчивая социальная иерархия, какова бы ни была ее форма, стоящие внизу будут вынуждены бороться за то, чтобы не потерять все права человеческого существа. С другой стороны, сопротивление стоящих вверху, если оно систематически проявляет себя как противное справедливости, тоже основано на конкретных мотивах. Прежде всего, на мотиве личной выгоды; кроме случаев весьма редкого великодушия, привилегированные не терпят и мысли о лишении части своих привилегий, материальных или моральных. Но также и на мотивах более возвышенных. Облеченные функциями управления сознают за собой миссию защищать порядок, необходимый для всякой общественной жизни, и они не представляют себе другого порядка, кроме существующего. Они не совсем неправы, ибо прежде чем другой порядок установится на деле, нельзя с уверенностью утверждать, что он возможен. Именно поэтому социальный прогресс может иметь место только тогда, когда давление снизу достаточно, чтобы реально изменить соотношение силы и таким образом принудить к фактическому установлению новых социальных отношений. Давление снизу и сопротивление сверху, сталкиваясь между собой, непрерывно вызывают, таким образом, нестабильное равновесие, определяющее в каждый момент времени структуру общества.

Это столкновение – борьба, но не война; оно может превратиться в войну в определенных обстоятельствах, но в этом нет ничего фатального. Античность не только оставила нам историю бесконечных и бессмысленных убийств под Троей, но также и историю энергичной и единодушной деятельности, посредством которой плебеи, не пролив ни капли крови, вышли из положения, близкого к рабству, и получили в качестве гарантии их новых прав институт народных трибунов. Точно таким же способом французские рабочие, занимая фабрики, но без насилия, добились признания некоторых своих элементарных прав и, в качестве гарантии этих прав, института выборных делегатов.

*

Ранний Рим имел, однако, серьезное преимущество перед современной Францией. В социальных вопросах он не знал ни абстракций, ни сущностей, ни слов с большой буквы, ни слов, кончающихся на «-изм»; ничего из того, что рискует свести к нулю самые напряженные усилия, или привести социальную борьбу к вырождению в войну столь же разрушительную, столь же кровавую, столь же абсурдную с любой точки зрения, как и войны между государствами. Давайте вскроем почти любой термин, любое выражение из нашего политического словаря: в середине окажется пустота. Что, например, может означать столь популярный в период выборов лозунг «борьбы с трестами»? Трест это экономическая монополия, находящаяся в руках денежных мешков, которую они используют не в общественных интересах, но в целях увеличения своей власти. Что именно в нем плохого? То, что монополия служит орудием некой воли к власти, чуждой общественному благу. Но не это стремятся уничтожить, а то обстоятельство, само по себе безразличное, что речь идет о воле к власти со стороны экономической олигархии. Предлагается поставить на место этой олигархии государство, со властью уже не экономической, но военной, и потому гораздо более опасной для порядочных людей, которым дорога жизнь. И, наоборот, с буржуазной стороны, какое содержание может иметь борьба с экономическим этатизмом, когда допускаются частные монополии, содержащие в себе все отрицательные экономические и технические стороны монополий государства, да возможно и еще и других государств? Можно составить длинный список лозунгов, сгруппированных по такому же принципу попарно и в равной степени иллюзорных. Эти-то еще относительно безобидны, но так бывает не во всех случаях.

*

Подобным образом, что на самом деле могут иметь на уме те, кому слово «капитализм» представляется означающим абсолютное зло? Мы живем в обществе, допускающем формы принуждения и угнетения, слишком часто непосильные для людских масс, которые им подвергаются, допускающем самое болезненное неравенство и множество бессмысленных мучений. С другой стороны, это общество характеризуется, с точки зрения экономической, определенными способами производства, потребления, обмена, пребывающими в постоянной трансформации и зависящими от некоторых фундаментальных связей между производством и оборотом товаров и денег, между деньгами и производством, между деньгами и потреблением. Эту совокупность разнообразных и изменчивых экономических феноменов произвольно кристаллизуют в некую абстракцию, не поддающуюся определению, и к этой абстракции, называемой «капитализм», притягивают все страдания, которые люди претерпевают или которые видят вокруг нее. После этого, достаточно располагать лишь определенной силой характера, чтобы посвятить свою жизнь уничтожению капитализма, или, что то же самое, посвятить ее революции; ибо слово «революция» сегодня имеет только такой смысл, имеющий в виду чистое отрицание.

Если уничтожение капитализма не имеет никакого смысла (поскольку капитализм есть абстракция, если оно не предусматривает определенного количества определенных модификаций, вносимых в систему (политика подобных модификаций пренебрежительно трактуется как «реформизм»), то оно может означать лишь истребление капиталистов и, беря шире, всех, кто не заявляет, что он против капитализма. По-видимому, убивать и даже умирать самим проще, чем поставить перед собой несколько совсем простых вопросов, как например: образуют ли некую систему законы и условия, регулирующие ныне экономическую жизнь? В какой мере является необходимой связь между одним или другим экономическим феноменом и остальными? До какой степени модификация одного или другого экономического закона отразится на остальных? В какой мере страдания, наносимые социальными отношениями нашей эпохи, зависят от тех или других условий нашей экономической жизни, а в какой мере – от совокупности всех этих условий? В какой мере являются они причинами других факторов – как факторов устойчивых, имеющих сохраниться после преобразования нашей экономической организации, как, напротив, таких факторов, которые могут быть уничтожены без слома того, что называют «системой»? Какие новые страдания – временные ли, постоянные ли, – повлечет необходимым образом тот метод, что избирается для такого преобразования? Какие новые страдания рискует принести новая социальная организация, которую мы хотим установить?

Если мы серьезно изучим эти проблемы, тогда, может быть, у нас будет на уме кое-что, когда мы говорим, что капитализм – зло; но тогда уже и речь пойдет о капитализме как о зле только относительном, и можно будет предлагать преобразование общественной системы только в видах перехода к меньшему злу. Кроме того, можно будет говорить лишь о преобразовании ограниченном.

*

Всю эту критику можно с тем же успехом приложить и к другому лагерю, в этом случае подставляя на место страданий, испытываемых общественными низами, заботу о защите существующего порядка, а на место стремления к преобразованию – стремление к консервации. Буржуа охотно смешивают с поборниками беспорядка всех полагающих конец капитализма возможным, – даже из числа тех, кто хотел бы его реформировать, – так как они не стремятся знать, в какой мере и в силу каких обстоятельств разнообразные экономические отношения, совокупность которых ныне называют капитализмом, могут рассматриваться в качестве условий порядка. Многие среди них, не зная, какая модификация потенциально опасна, а какая нет, предпочитают консервировать все, без учета того, что консервация в меняющихся обстоятельствах сама представляет собой некую модификацию, могущую привести к разрушению порядка. Большинство ссылается на экономические законы так же религиозно, как если бы то были неписаные законы Антигоны (5), тогда как эти законы изменяются ежедневно у них на глазах. Для них тоже консервация капиталистической системы есть фраза, лишенная смысла, ибо они не знают, что именно требуется консервировать, соблюдая какие условия, в какой мере. На практике эта фраза может означать для них лишь подавление тех, кто говорит о конце системы. Борьба между противниками и защитниками капитализма – эта борьба между новаторами, не знающими, что вводить нового, и консерваторами, не знающими, что сохранять, борьба слепцов со слепцами, борьба в пустоте, которая, именно по этой причине, грозит превратиться в истребление.

То же самое можно сказать относительно той борьбы, что разворачивается в более тесных рамках промышленных предприятий. Рабочий, как правило, инстинктивно приписывает начальству все тяготы, которые переносит на заводе. Он не спрашивает себя, не придется ли ему потерпеть при совершенно другой системе собственности и управления предприятием часть тех же страданий, – а может быть, и все те же страдания; он не спрашивает себя и о том, какую часть из этих тягот можно уничтожить, устранив их причины, но не трогая существующей системы собственности. Для него «борьба против начальства» смешивается с неистребимым протестом человеческого существа, подавленного слишком суровой жизнью. Начальник, со своей стороны, законно озабочен своим авторитетом. Но только роль его авторитета, на самом деле, состоит исключительно в составлении списка изделий, в возможно лучшей координации отдельных трудовых процессов, в контроле, даже с использованием некоторого принуждения, за хорошим выполнением работы. Любое внутреннее устройство предприятия любой отрасли, где эти координация и контроль могут быть надлежащим образом обеспечены, предоставляет достаточную долю этому авторитету. Однако, для самого начальника ощущение того, что он располагает авторитетом, зависит прежде всего от определенной атмосферы подчиненности и почтения, которая отнюдь не необходимым образом связана с добросовестным выполнением работы: и характерно, что когда он обнаруживает скрытый или открытый бунт среди своих рабочих, он всегда приписывает его отдельным личностям, тогда как в реальности бунт, шумный или тихий, агрессивный или сдерживаемый отчаянием, неотделим от всякой физически или морально изнурительной жизни. Если для рабочего «борьба против начальника» смешивается с чувством достоинства, для начальника борьба со «смутьянами» смешивается с заботой о своих обязанностях и с сознанием профессиональной компетентности; в обоих случаях можно говорить об усилиях вхолостую, которые, как таковые, не могут быть ограничены некими разумными рамками. И хотя отмечается, что забастовки, предпринимаемые со строго определенными требованиями, без особого труда приводят к договоренностям, можно было видеть и такие забастовки, которые были похожи на войны – в том смысле, что ни одна из сторон не имела цели; забастовки, в которых нельзя было обнаружить ничего реального, ничего осязаемого, ничего, кроме прекращения производства, повреждения машин, нищеты, голода, слез жен, недоедания детей; и ожесточение с обеих сторон бывало таким, что, казалось, забастовку никто не собирается привести к какому-либо концу. В подобных случаях уже присутствует в зародыше гражданская война.

*

Если мы проанализируем тем же способом все слова, все формулы, на протяжении человеческой истории подобным образом возбуждавшие дух самопожертвования и одновременно жестокости, мы – в этом можно не сомневаться – найдем, что эти слова одинаково пусты. И тем не менее, все эти сущности, жадные до человеческой крови, должны иметь какое-то отношение к реальной жизни. В самом деле, одно такое отношение они имеют. Может быть, и в самом деле в Трое был лишь призрак Елены, но греческое и троянское войско не были призраками; таким же образом, если слово «нация» и выражения, в которые оно входит, лишены смысла, то разные государства, с их учреждениями, тюрьмами, арсеналами, казармами, таможнями, вполне реальны.

Теоретическое различие между двумя формами тоталитарного режима, фашизмом и коммунизмом, лишь воображаемо, – однако в Германии в 1932 году реально существовали две политические организации, каждая из которых стремилась к тотальной власти и, как следствие, к уничтожению другой. Демократическая партия может постепенно стать партией диктатуры, но она все равно сохранит отличия от диктаторской партии, которую силится раздавить. В видах обороны против Германии, Франция может сама, в свою очередь, подчиниться некоему тоталитарному режиму; но французское и германское государства тем не менее останутся двумя различными государствами. Уничтожение и сохранение капитализма суть лозунги без содержания, но под этими лозунгами группируются организации. Каждой пустой абстракции соответствует человеческая общность. Абстракции, не подпадающие под это правило, остаются безвредными; соответственно и человеческие общности, не являющиеся выделением из абстрактных понятий, имеют шанс не быть опасными. Жюль Ромен великолепно изобразил этот особенный вид выделения, вложив в уста Кнока формулу: «Выше интереса больного и интереса врача – интерес медицины» (6). У него эта формула комична – но лишь потому, что профсоюз врачей еще не разродился лозунгом вроде нее; по всему подобные понятия движут организациями с общей характерной чертой: эти организации либо заняты удержанием власти, либо стремятся к ней.

Все нелепости, уподобляющие человеческую историю бесконечному бреду, коренятся в одной главной нелепости: в природе власти. Необходимость в существовании власти реальна, осязаема, ибо порядок необходим для человеческого существования; но наделение властью – дело произвольное, так как люди подобны, или почти подобны друг другу; однако, это наделение не должно выглядеть произвольным, иначе власть уже не будет признаваться как власть. Таким образом, в самой сердцевине власти находится престиж, то есть иллюзия. Всякая власть основана на связях между родами человеческой деятельности; но, чтобы быть устойчивой, она должна являть себя всем – и тем, кто ею обладает, и тем, кто ей подчиняется, и властям иностранных государств – как нечто абсолютное, неприкосновенное. Условия порядка внутренне противоречивы, и людям, кажется, остается выбирать между анархией, сопутствующей власти слабой, и всевозможными войнами, возбуждаемыми заботой о престиже.

Когда названные здесь нелепости переводятся на язык власти, они перестают выглядеть нелепостями. Разве не естественно то, что каждое государство определяет национальный интерес через способность вести войну, коль скоро оно окружено другими государствами, способными покорить его силой оружия, если они увидят, что оно слабо? Между стремлением не отстать от других в гонке военных приготовлений и готовностью претерпеть все, что будет угодно твоим вооруженным соседям, не видится середины. Всеобщее разоружение устранило бы эту трудность только в том случае, будь оно полным, что трудно представимо. С другой стороны, государство не может казаться слабым перед иностранцами, не рискуя дать своим подданным искушение поколебать его авторитет. Если бы Приам и Гектор выдали Елену грекам, они рисковали бы только увеличить желание греков разграбить город, кажущийся столь плохо приготовленным к обороне; а также они рисковали бы общим мятежом в самой Трое – не потому что выдача Елены возмутила бы троянцев, но потому что это позволило бы им думать, что люди, которым они повинуются, не столь уж могущественны. Если в Испании один из противостоящих лагерей даст считать о себе, что желает мира, во-первых, он тем самым поощрит врага, увеличив его наступательный потенциал; а кроме того, рискует мятежами в собственной среде. Так же точно, для человека, не вовлеченного ни в антикоммунистический блок, ни в блок антифашистский, столкновение двух почти совпадающих идеологий может показаться смешным; но раз уж эти блоки существуют, те, что находятся в том или другом из них, по необходимости смотрят на другой, как на абсолютное зло, – ведь он раздавит их, если они не будут сильнее. Вожди того и другого лагеря должны казаться готовыми сокрушить врага, чтобы сохранить господство над собственными рядами. И когда эти блоки достигают определенного могущества, нейтралитет трагическим образом кажется позицией почти недопустимой.

То же самое еще бывает, когда в какой-либо социальной иерархии низы боятся быть совершенно раздавленными, если не сместят своих начальников; и если те или другие приобретают тогда достаточную силу, чтобы уже не иметь причин бояться, то не могут устоять перед опьянением могуществом, обостренным чувством обиды.

Вообще говоря, всякая власть по существу хрупка; следовательно, она должна себя защищать; иначе как можно было бы поддерживать в общественной жизни хотя бы минимум стабильности? Но в качестве единственной оборонительной тактики почти всегда, верно или ошибочно, выбирается наступление, – и это одинаково для обеих сторон. Естественно, впрочем, что непримиримые столкновения порождаются преимущественно воображаемыми несогласиями, потому что именно их делают ставкой в играх власти и престижа. Возможно, легче Франции уступить Германии свои сырьевые ресурсы, чем несколько арпанов той земли, которая называется колониями. Возможно, легче Германии обойтись без этого сырья, чем без самого слова «колонии». Важнейшее противоречие человеческого общества в том, что всякая общественная ситуация основывается на равновесии сил, равновесии давлений, аналогичном равновесию флюидов; но престиж одного (человека, общности, страны) не уравновешивается престижем другого, престиж не предполагает пределов, всякое удовлетворение престижа является посягательством на престиж или достоинство другого. А престиж неотделим от власти. Здесь словно тупик, из которого человечество не может выбраться иначе, как чудом.

Но человеческая жизнь состоит из чудес. Кто поверил бы, что готический собор может стоять, если бы не наблюдал это ежедневно? Поскольку война идет не всегда, нет ничего невозможного в том, чтобы неограниченное время длился мир. Проблема, поставленная, когда все ее данные реальны, очень близка к решению. Проблема международного и гражданского мира так еще никогда не ставилась.

*

Именно туман пустых абстрактных понятий препятствует не только увидеть данные проблемы, но даже почувствовать, что перед нами – проблема, которую надо решить, а не рок, которому приходится подчиниться. Эти понятия вводят умы в ступор; они не только умерщвляют, но, что бесконечно хуже, заставляют забыть ценность жизни. Изгнание таких понятий изо всех областей политической жизни есть неотложное дело общественного оздоровления. Изгонять их нелегко; вся умственная атмосфера нашей эпохи благоприятствует пышному цветению и размножению понятий.

Спросим же себя, не сослужим ли мы нашим современникам практическую службу первостепенной важности, реформируя методы преподавания и распространения научных знаний, изгоняя грубое суеверие, воцарившееся и давшее полную волю искусственному словарю, прививая умам полезное применение выражений вроде «в той мере как», «насколько», «при условии», «по отношению», и разоблачая любые порочные рассуждения, равносильные признанию, будто в опиуме таится усыпляющее свойство.

Общее повышение интеллектуального уровня стало бы исключительно благоприятным для любых разъяснительных усилий с целью устранения воображаемых причин конфликта. Конечно, нет у нас недостатка и в людях, готовых проповедовать умиротворение во всех областях. Но в целом эти проповеди имеют целью не пробудить умы, не погасить ложные конфликты, но усыпить и заглушить конфликты реальные. Те, кто, разглагольствуя о мире между народами, понимает под этим выражением сохранение на неопределенное время statu quo ради исключительной выгоды французского государства, те, кто, увещевая к социальному миру, подразумевают сохранение в неприкосновенности привилегий или, по меньшей мере, оставляют любые изменения на добрую волю привилегированных, – вот самые опасные враги международного и гражданского мира.

Речь не идет о том, чтобы искусственно сковывать отношения силы, по самой сути изменчивые: те, кто страдает, всегда будут стремиться к их изменению. Речь о том, чтобы различать воображаемое и реальное в целях уменьшения риска войны, не отказываясь от борьбы, которую Гераклит называл условием самой жизни.

_______________________

ПОСЛЕСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА

Статья «Не будем снова начинать Троянскую войну» – одна из тех работ Симоны Вейль, которые, отражая размышления над реалиями Испанской войны, имели, в некотором смысле, значение рубежа. Под впечатлением от увиденного в Испании (вмешательство третьих сил, использующих страну как полигон подготовки к мировой войне), Симона приходит к предположению, что Европа должна любой ценой избежать континентальной катастрофы, удовлетворив некоторые претензии Германии. Версальская система, как несправедливая, кажется ей не меньшей предпосылкой возможной войны, чем гитлеровский милитаризм. Не последнее место в ряду факторов, приближающих большую войну, отдает она левым политическим блокам, которые, объединяясь под лозунгом антифашизма, ставят рабочие партии и движения европейских стран, вместе с инициативами лево-ориентированной интеллигенции, на службу сталинской тирании, несущей, по убеждению Симоны, отнюдь не меньшую опасность миру, чем германский нацизм или итальянский фашизм.

Нашему современнику, родившемуся или, во всяком случае, сформировавшемуся уже в период после Второй мировой войны, некоторые тезисы Симоны могут показаться идеалистическими и близорукими: в «послеялтинской» перспективе представляется как бы очевидным, что гитлеровский режим не мог отказаться от планов борьбы за мировое господство, что, таким образом, мировая война была делом практически предрешенным, что участие в антифашистской коалиции любого состава было единственным верным личным и коллективным выбором. Мне, со своей стороны, представляется, что переживаемая нами ныне эпоха показывает верность и дальновидность подхода Симоны. Увы, и сегодня, как восемьдесят и сто лет назад, говоря ее словами, в конфликте не имеющих определения абстрактных понятий льется реальная кровь...

_______________________

1) Илиада, II, 172 – 182.

2) Фраза из открытого письма Анатоля Франса Марселю Кашену, опубликованного в «Юманите» 18 июля 1922 г. Марсель Кашен (1869 – 1958) – один из основателей Французской коммунистической партии, с 1918 г. – директор газеты «Юманите», ставшей ее печатным органом.

3) Имеется в виду т. н. Второй марокканский или Агадирский кризис 1911 г., когда Франция и Германия в споре о влиянии в Марокко оказались на грани войны. Благодаря дипломатическому нажиму Англии, Франции удалось вытеснить немцев из Марокко, отдав им в качестве компенсации Французское Конго. Конфликт сопровождался кампанией шовинистической пропаганды как во Франции, так и в Германии и имел последствием резкое усиление гонки вооружений между европейскими державами.

4) Стесихор.

5) Антигона, дочь Эдипа – любимая героиня Симоны, в которой она видела, с одной стороны, образ подлинной верности божественной Справедливости, а с другой – угадывала образ собственной судьбы. «Ибо неписаный закон, которому была послушна эта девушка, не имеющий вовсе ничего общего ни с каким-то правом, ни с чем-либо естественным, был не что иное, как та любовь, предельная и абсурдная, которая возвела Христа на Крест. Справедливость, спутница божеств иного мира, – вот кто заповедует эту чрезмерность любви», – пишет С. В. в одной из своих последних работ («Личность и священное», 1943).

6) Аллюзия на пьесу Жюля Ромена «Кнок, или Чудеса медицины» (1923): «Доктор. Вы скажете, что я ударяюсь в ригоризм и рассекаю тончайший волосок. Но скажите, не подчинены ли при вашем методе интересы больного до некоторой степени интересам врача? Кнок. Доктор Парпале, вы забываете, что существуют интересы, высшие по отношению к обоим вами названным. Доктор. Какие же? Кнок. Интересы медицины. Лишь они одни занимают меня» (пер. А. Смирнова).