I.
Возможность прикоснуться к творчеству Виктора Петровича Астафьева у меня была ещё в школе. Но тогда я этой возможностью не воспользовался. На то было много причин: старая, ворчливая, ненавидящая своих учеников, да и жизнь саму, а еще больше литературу, вдалбливаемую в наши юные головы, учительница; советские учебники – в виде «пароходов современности», с которых «сбрасывалось» всё «ненужное», а «нужное» завёртывалось в цветные фантики с надписью «Слава КПСС!»; и тому подобное…
Впрочем, я и сам не проявлял в те годы особого рвения к знаниям. Я, как и многие мои товарищи, выросшие на отшибе «города первопроходцев», в рабочем посёлке Мостострой-10, презрительно именуемом «городской» шпаной Мостострёмом, уже попал под жёсткое влияние уличного «кодекса чести» и спирта «Royal». И к концу одиннадцатого класса, под маршевые гимны перестройки, был благополучно отчислен из школы.
Спустя несколько лет я всё-таки доучился. Правда, уже в «вечерке». И там у меня были великолепные учителя. И я получил аттестат, где напротив 7 дисциплин из 10 стояла оценка «отлично». Но это было уже в другой жизни. В той жизни, позади которой навсегда остались «хаты», неверные подруги, множество сломанных судеб...
Литература, прервавшаяся в переходном возрасте на Джеке Лондоне, Арсеньеве, Федосееве и особенно любимом мною тогда (и малоизвестном ныне) Юрие Сбитневе, вошла в мою жизнь снова. Вошла, как и всякое моё увлечение бурно, мощно: сокрушая на своём пути остатки хлипких бастионов блатных «понятий» и уничтожая намечающиеся уже метастазы другой крайности – мещанства.
Чем больше я читал, тем страшнее мне становилось оттого, что я мог так и не узнать никогда, что есть Роберт Локамп и Патриция Хольман. Что есть Алексей Турбин. Что есть где-то Нью-Йорк семидесятых, а в нём пронзительно одинокий Эдичка… Мне и сейчас страшно от мысли, что, как и многие, поедал бы с чавканьем и хрюканьем сладкое и сытное месиво ментовско-бандитских сериалов, сливаемое ежедневно в информационную лохань, именуемую телевизором, и радовался бы жизни – тихо и тупо.
Чтение привело к тому, что однажды я поступил даже в университет на заочное отделение филологического факультета. Доучился до третьего курса, но вынужден был бросить «по семейным обстоятельствам».
Впрочем, я отвлекаюсь.
II.
Астафьев вошёл в мою жизнь случайно.
В ноябре 2004-го после тяжёлой аварии я лежал в больнице «на вытяжке» с перебитой ногой. Первое время мой измученный болью и анальгетиками мозг мог воспринимать только «Поле чудес» по маленькому телевизору, стоящему на подоконнике возле моей койки и не дававшему мне покоя ни днём, ни ночью. Но когда боль стала притупляться, я попросил жену принести в больницу книги. И по какому-то странному капризу мне захотелось книги либо «про тайгу», либо «про деревню». Жена сходила в библиотеку. Всё, что она принесла, и мне, и ей было уже знакомо, за исключением увесистого сборника Виктора Астафьева.
– Тут есть «Царь-рыба», – сказала жена, – По-моему, это и про деревню, и про тайгу.
Я вспомнил, что именно «Царь-рыбу» проходят в средней школе. И ещё я вспомнил, что в моём классе её никто, за исключением парочки выскочек-отличников не читал. Не буду врать, что меня она потрясла. Наоборот, даже осталось какое-то недоумение от внезапного перевоплощения к концу повести одного из главных героев – Акима из малограмотного браконьера–сельдюка в философа, который даже изъясняться вдруг ни с того ни с сего стал на чистейшем русском литературном языке, забыв о своем врождённом северо-енисейском говоре. И который на протяжении всей книги смело ставил самоловы на осетра, а в финале, спасая московскую туристку, сетовал на варваров-людей, истребляющих-де и губящих природу.
В книге было ещё два произведения – «Пастух и пастушка» и «Печальный детектив». Я начал со второго. Прочитал. Не отрываясь. И какое-то смутное беспокойство вошло в моё сердце и надолго осталось там. Беспокойство от множества маленьких, обычных, близких и чужих человеческих жизней, неожиданным откровением прошедших сквозь меня. Я закончил книгу глубокой ночью. А потом долго смотрел в потолок…
Утром я начал читать третью повесть из сборника.
III.
Почти половину своей жизни Виктор Астафьев провел в селе Овсянка Красноярского края. Сподобилось и мне пожить несколько лет неподалёку от тех мест. Это случилось в то время, когда Виктор Петрович был ещё жив. Я работал тогда на юге Красноярского края в районной газете корреспондентом. Вёл молодёжную страницу, криминальную хронику, писал на религиозные темы, занимался журналистскими расследованиями и прочей, как говорится, «бульварщиной». Из-за чего у меня нередко бывали столкновения с коллегами по цеху. Газета наша представляла огромный аграрный регион. Население района – сельское.
– Зачем? – вопрошали мои коллеги-корреспонденты, – зачем колхознику дяде Васе Ветрову твой криминал и твоя молодёжь?
Особенно усердствовал один, с позволения сказать, журналист. Некто Попов. Лет 40 от роду. Знаменитый тем, что мог расположить к себе любую женщину, преимущественно вдовствующую; расположив, бесцеремонно вселялся к ней в дом и, обретя уют и крышу над головой, ударялся в отчаянное и безудержное пьянство, пропивая деньги и имущество новообретённой сожительницы, за что был непременно бит и вышвыриваем на улицу. И хотя даже самая распоследняя дворняга в нашем маленьком райцентре знала об алкогольно-альфонских слабостях журналиста Попова, находилась всё-таки какая-нибудь жалостливая простушка-прачка или посудомойка, желающая принять посильное участие в нелёгкой судьбе горемыки, о чём вскоре жутко сожалела.
– Районная газета должна пахнуть назёмом! – поучал меня журналист Попов, грузно нависая над столом перед включенным вентилятором, отёчный, измятый, с налитыми сукровицей глазами, тяжело отдышливающийся, страдающий страшнейшим похмельем. – Назёмом и потом!
Попов специализировался на сугубо сельскохозяйственных темах. Брал сводки о намолотах и надоях у замглавы района. По утрам несколько дольше, чем нужно задерживался за этим занятием в его кабинете. И выходил оттуда заметно разрумянившийся и поздоровевший. Так что оставалось только догадываться, каким же именно даром целительства обладал замглавы.
Писал Попов также и «очерки» о колхозниках. Строк этак на 150, выходящие под рубрикой «Жизнь прожить – не поле перейти» и сопровождающиеся фотографиями, где на вас угрюмо и напряжённо взирал исподлобья испитой колхозник-передовик или дородная, так и не влезшая целиком в объектив доярка с третьей молочной фермы. Но, уверяю вас, никто, за исключением самого Попова, ни сводки надоев, ни тем более «очерки» его не читал. А использовались эти газетные страницы по прямому их назначению: их брали с собой на дальний конец огорода, где размещается дощатый клозет, проделывали там каждодневно необходимый обряд, после чего старательно разминали и шоркали их в руках и совершали таинство, которое я не буду здесь описывать. И вот в этом, может быть, случае и прав был Попов, когда говорил, что районная газета должна пахнуть назёмом. (Если кто не знает, то назёмом, назьмом в Сибири называют навоз, любые вообще фекалии.)
Попова уволили за… как бы это поделикатней сказать?.. компрометирующую редакцию дрёму в рабочее время на полу автобусной остановки, где он неосторожно разместился, будучи в несвежем виде и алкогольному отравлению подвергшися.
IV.
Я благополучно избегал крестьянской темы в своих статьях. И главный редактор – спасибо ей! – не имела по этому поводу особых претензий ко мне.
Читая Виктора Астафьева, я задавал себе вопрос: ну, а Попов-то, журналист-труженик, журналист-колхозник, пропахший трудовым потом и назёмом, силосом и сеном, Попов-то смог бы написать повесть о простом русском огороде на пятидесяти книжных страницах, да так, чтобы даже «чёрствый» горожанин вроде меня читал и «чтобы душа читателя таяла, знобило бы кожу у него, и от восторга, от любви захотелось бы ему перецеловать, каждый лист, каждое деревце, и был бы он счастлив тем, что есть мир прекрасный вокруг него, и он в этом мире есть, сопричастный всему великому и живому…»? Не смог бы сделать этого Попов. И даже о своём творческом процессе он говорил подчёркнуто пренебрежительно – навалял. Именно так – не наваял, а навалял (как навильник сена в зарод). Попыхтит, поохает минут тридцать над очередным «очерком», тяжело всплывёт из-за стола, выключит вентилятор, смахнёт со лба похмельную испарину и скажет вдруг ни к кому не обращаясь: «Ну вот… ещё полтораста строк навалял». И понесёт исписанные страницы наборщице.
Ну, да бог с ним – с Поповым.
…Случайно начав с «Царь-рыбы», я перечитал всего Астафьева, что имеется у нас в Центральной городской библиотеке. К сожалению, я нашёл там только старые издания, новейшее из которых вышло в 1990 году. И даже повесть «Последний поклон», попавшая ко мне в руки, датирована 1978, по-моему, годом, хотя, как я потом узнал, даже выпущенную уже книгу Виктор Петрович дорабатывал ещё как минимум 10 лет (всего же у писателя ушло на это произведение 30 лет жизни; это не зарисовку о доярке-ударнице «навалять»).
Я не хочу никого утомлять размышлениями от прочитанных произведений. И не хочу быть рецензором или критиком Виктора Петровича. Тем более что великий русский писатель в моей именно критике абсолютно не нуждается. И пишу я сейчас не столько об Астафьеве, сколько о навеянных на меня его книгами чувствах и воспоминаниях.
«Память моя, сотвори ещё раз чудо, сними с души тревогу, тупой гнёт усталости, пробудившей угрюмость и отравляющую сладость одиночества…»
V.
В той же районной газете случился однажды сентябрьским утром 2000-го года большой переполох. Поговорив о чём-то в своём кабинете по телефону, редактор наша, Галина Ефимовна, вбежала вдруг в корреспондентскую взволнованная и растрёпанная и не сказала, нет, а прокричала на одном выдохе: «Астафьев в Усть-Каспе!!»
Усть-Каспа – небольшая и необыкновенно живописная деревушка в подножье Саян. Километрах в 40 от нашего райцентра. Зимой там даже работает небольшой лыжный курортик, куда на каникулах отправляются отдыхать школьники. Так вот, неизвестный мне телефонный собеседник сообщил Галине Ефимовне между прочим, что в Усть-Каспу приехал половить хариусов писатель Астафьев. Вся наша редакция немедленно засобиралась в дорогу.
– Готовься, Серёжа, – всё тем же испуганно-надрывным тоном обратилась ко мне Галина Ефимовна, – будешь брать интервью.
Почему именно мне выпала такая честь? Да потому, что один корреспондент находился в это время в запое и уже несколько дней не появлялся на работе, другой не знал, какие задавать вопросы, третий был с похмелья и уже даже чуть-чуть выпимши. Оставался я – четвёртый. И хоть я и не был с похмелья и вообще не любитель спиртного, я тоже не знал, какие задавать вопросы. На тот момент я имел смутное представление о творчестве Астафьева. Складывал в маленькую наплечную сумку диктофон, блокнот, ручки и на ходу вымучивал вопросы.
Через час, когда все, наконец, собрались и благополучно расселись по редакционным машинам, нами был получен отбой. Галина Ефимовна, преодолев всё-таки своё волнение, догадалась позвонить в Усть-Каспу, где ей сообщили, что писатель Астафьев «были, да уже уехали».
Вот так и отвела меня судьба от знакомства с Виктором Петровичем. Какое-то время спустя, уехав уже из Красноярского края на родину – в Тынду, я узнал из газет, что Астафьев умер.
Жалею ли я том, что не встретился с ним тогда? Да. Хотя, какие вопросы задал бы я ему? «Как вы расцениваете политическую обстановку в стране?» Наверное, есть какой-то сакральный смысл в том, что я так и не увидел ту грусть и досаду, которая непременно появилась бы в усталых, много повидавших глазах бывшего солдата, фронтовика, писателя во время беседы с ведущим молодежной страницы районной газеты, ни разу не бравшим в руки его произведений.
VI.
Я не стыжусь, того, что не читал до недавнего времени известного писателя. Каждый из нас что-то ещё не читал. Зато я получаю сейчас огромное удовольствие от его книг. То удовольствие, которого не было бы у меня в юности, будь я прилежным учеником и прочти я Астафьева согласно требованиям литературной программы ещё за школьной партой.
…Осенью 1991 года (в котором я так бесславно расстался со школой) я первый раз надолго покинул Тынду. Мне пришёл вызов из ПТУ города Дудинки. В далёкий заполярный город меня гнала не учёба, а романтика. И мне было не очень-то уж важно, куда я еду и зачем.
С горем пополам добравшись до Енисейска, я надолго застрял там в ожидании теплохода. Ночью спал, скукожившись на неудобных, отполированных задами пассажиров сиденьях дебаркадера. Днем бродил по дряхлым и унылым улицам города. Денег у меня было мало, поэтому в целях экономии питался я исключительно ранетками, которыми были завалены все местные магазины. Ранетки почему-то ни в какую не хотели продаваться и тоннами сгнивали на прилавках. Цены на них, к моей великой радости, снижены были до таких немыслимых пределов, что, как сейчас говорят в рекламе, дешевле бывает только даром.
Там, в Енисейске, я впервые увидел великую сибирскую реку. Большую, усталую, измученную людьми. По ней плыли куда-то брёвна, обрывки газет, тряпки, сигаретные окурки… в берега билась грязная серая пена, и вся поверхность реки переливалась мазутными разводами…
В одну из тёмных ночей на пристань пришёл теплоход. Последний в ту навигацию. Я чуть не проспал его. И со сна опрометчиво купил на его борту билет в каюту первого класса, нечаянно истратив все свои столь трепетно оберегаемые деньги…
Плыли несколько дней.
Однажды, выйдя на палубу, я увидел ручного медведя, хозяйка которого не потрудилась даже надеть на своего подопечного намордник. Впрочем, медведь оказался удивительно миролюбивым. И скоро пассажиры привыкли к нему и обращались, как с большой доброй собакой: гладили по холке, кормили печеньем.
На пристанях какие-то мужики сновали взад-вперёд с огромными блестящими осетрами, взваленными на плечи. И хвосты этих рыбин тяжело волочились следом по скользкой речной гальке.
Я вдруг снова пережил все эти мгновения, растревоженный книгами Виктора Астафьева. Я ощутил снова то переполнявшее меня счастье от безграничной свободы, которое испытал, плывя глубокой осенью в неизвестность. Передо мной проплыли смутными видениями тяжёлые, напитанные речной влагой енисейские закаты, бруснично-бордовые, разлившиеся на всё небо. И я снова почувствовал кожей лёгкий озноб от ветра, бьющего мне тогда в лицо, приносящего с Севера ледяной дух надвигающейся зимы. И на душе моей стало вдруг легко и грустно…
***
…Перелистываю книгу Астафьева «Посох памяти».
«Главное предназначение человека – творить добро… – читаю я строки из неё, – …а понимать добро, утверждать его, не доводить человека до самоистребления и уничтожения всего живого на земле – есть высшее назначение литератора».
Своё высшее назначение литератор Астафьев выполнил.
А мы? Сможем ли мы выполнить своё высшее предназначение на этой земле? Будут ли о нас, после того как мы однажды уйдём в эту землю, вспоминать с теплом и добротой люди, хотя бы наши дети? Сможем ли мы оставить после себя что-то светлое и доброе? Хватит ли нам сил на этот тяжёлый труд – творить добро?
Обо всём этом я спрашиваю себя, читая Виктора Астафьева…
Тында, 2005 г.
P.S. Иллюстрацию выполнил художник Николай Фомин.
P.P.S. Продолжение темы о В.П. Астафьеве.