Память, как архитектор, строит здание прошлого. Применить к этому строению формулу Витрувия «Польза. Прочность. Красота» не получается.
В памяти сохраняются не имена и даты, выученные к экзамену по истории, не телефоны и адреса, а бесполезные обрывки стишков и частушек, случайные реплики, пугающие сны, следы давешних запахов и холод песка под босой пяткой. Никакого проку не извлечёшь.
Воспоминания шатки, колышутся на ветру времени, летучи, плывучи, непостоянны, как первые девушки, в которых то ли влюблялись, то ли хотели выместить на них конфуз за свои нарывчики на лице, за свои воспалённые фантазии.
Отвратные, мерзкие, пакостные сцены становятся арками, перерывающими пролёты в памяти, уродуя весь фасад, который приходится декорировать, приукрашать для посторонних.
Мне было лет восемь, когда летним воскресным утром к отцу зашёл в гости его сослуживец по тресту. Не помню имени-отчества этого дяди – в семье его называли Хам Хамом за манеру говорить, словно с набитым ртом. Хам Хам зовёт отца на Волгу, купаться, мамы и бабушки почему-то нет дома, оставить меня не с кем, я вынужденно становлюсь спутником и обузой одновременно.
Отец преувеличенно оживлён, радостен чему-то предстоящему, стыдноватому, ожидаемому.
По дороге отец и Хам Хам покупают водку и простецкую закуску, покупают мне мороженое, и мы идём к железнодорожному мосту - в шестидесятые, да и позже там был стихийный пляж, где загорали, купались, играли в мяч, играли в карты жители привокзального района, Татарской слободы и Черноречья.
Уже не город, ещё не пригород.
Огромная белая куча песка справа. Металлические опоры моста слева. Посредине – потные, разогретые солнцем тела.
Взрослые. Дети. Компании молодёжные.
Родственнички.
Соседи и соседки.
Молодки с небритыми подмышками.
Хулиганьё из переулков.
Солидные пузатые мужья-жёны, винищем заряжёны.
Малышня и деды-бабки.
А мы кто? Не семья, не компания, два уже в дым пьянущих на жаре мужика и перепуганный мальчишка.
Хам Хам чавкает словами, говорит что-то непонятное. Неприятное, лишнее.
Отец, пошатываясь, идёт к реке. Я вспоминаю услышанные во дворе истории про то, как пьяные тонули, хочу остановить, он не слушает, не слышит. Хам Хам утиной походочкой ковыляет за отцом.
Их нет – я не знаю, сколько проходит времени. Пять минут, полчаса, полдня? А когда они появляются на берегу, натыкаются на таких же пьяных, дышащих перегаром и злобой парней.
Сцепились – и никак не расцепятся.
Сейчас отца и Хам Хама будут бить. Парней больше, они злее, трезвее, по-собачьи прищурены, вертлявы, у них есть главный, ему-то и не понравились эти мужики, чем-то задевшие его гонор.
У меня только слёзы. Всхлипывания, возня в ногах. Не надо, не надо! Стыдно, а по-другому никак.
И главный говорит, показывая на меня:
- Если бы не он, и тебя… (он тычет пальцем в отца и произносит слово, о значении которого я догадываюсь), и тебя… (палец в сторону Хам Хама и то же слово), и вы бы сейчас в Волге плавали. Брюхом кверху.
Домой идём вдоль железнодорожной насыпи. Отец и Хам Хам ведут друг друга бережно, как два раненых в бою за высоту безымянную, никому не нужную. Отец выводит протяжно, стараясь ни одной ноты не упустить:
Дрались по-геройски, по-русски
Два друга в пехоте морской…
Хам Хам подхватывает, неожиданно отчётливо, с гордостью за тех, о ком поёт:
Один паренёк был калужский,
Другой паренёк костромской!
«А ну-ка, дай жизни, Калуга. Ходи веселей, Кострома». Единственная военная песня, от которой у меня и сегодня боль в висках и во рту пересыхает. Не выношу. И помню – с первого до последнего слова.