Иногда мне хочется рассказывать о войне всё подряд – о каждом нашем передвижении, о каждом привале, о каждом человеке, едва только промелькнёт в памяти или встретится в короткий бивуачной записи его имя, жест, излюбленное словечко. Всё мне в такие минуты представляется интересным и значительным. Я готов тогда говорить или писать неуёмно, памятью всех чувств и ощущений восстанавливая малейшие подробности и оттенки тогдашнего нашего бытия. Кажется, я мог бы заниматься этим целую жизнь.
Но вот что время от времени меня останавливает: интересны ли, нужны ли эти мои писания другим людям? Мне-то интересны и дороги, а други?
Спросить бы, узнать бы… Но у кого?
«Другие» ведь ещё и не знают, о чём я тут, горбясь над столом, пишу, о чём думаю. Они пока что ничего не могут сказать мне. Они нередко умеют хранить молчание и после того, как что-нибудь прочитают, и ты не вправе на них обижаться. Бывает, проходят годы, прежде чем что-то услышишь, да и то не всегда обрадуешься. Так что остаётся, как видно, единственное: снова – сердцем на стол и писать, писать, на что-то надеясь, вдохновляясь самим процессом воссоздания прожитого и пережитого… О чём же теперь-то?
Пожалуй, о том, как, протопав три сотни вёрст по непролазным весенним дорогам из-под Пскова под Нарву, мы неожиданно сели потом на поезд и приехали в Ленинград, на Варшавский вокзал. Первое, что мы здесь увидели, было повреждённое снарядом перекрытие вокзала. Там, наверху, топорщились разорванные, исковерканные переплетения стальных ферм, однако пострадавшая оттого же снаряда надпись «Ленинград» была уже восстановлена. Это сразу порадовало. Значит, ведутся восстановительные работы, и хорошо, что слово «Ленинград» выглядит совершенно неповреждённым.
У входа в город – милиция. На платформах довольно много людей в невоенной одежде, по городскому спешащих куда-то, озабоченных уже мирными делами. Мы же – не горожане и не селяне, а нигде не прописанные обитатели лесов и землянок, окопов и дорожных обочин – толпимся, топчемся на платформе, поджидаем, пока выйдут из вагонов остальные, и вроде бы не знаем, что делать дальше. Всё как-то непривычно, всё позабылось. Переживаем ощущение этакой провинциальной растерянности.
Несколько бывших ополченцев, у которых ещё остались в Ленинграде родные и близкие, волнуются и суетятся особенно. Они пытались различными путями сообщить домой о своём прибытии в город, назначили встречу на вокзале, но почему-то никто их не встречал. Что же это? Не случилось ли чего уж теперь, когда нет ни обстрелов, ни голода? Николай Николаевич Нечай, наш добрый и чувствительный доктор, выразительно горюет всем своим лицом, своими капризно выпяченными губами, и даже недавно отпущенные «гвардейские» усы, выражают уныние. Почему не встречают? Неужели не дошла телеграмма, посланная с дороги?
Но вот он весь просветленно преображается, бежит к «Выходу в город», кричит на бегу:
- Ма шери! Ма шери! Бонжур!
- Ах ты, француз ты этакий! – смеётся кто-то.
А «француз» бежит навстречу жене легко, как юноша, и вот они там целуются, словно молодожёны, — кружась и смеясь. Счастливые!
Рядом со мной, не то улыбаясь, не то хмурясь, идёт по платформе комроты Степан Тимофеевич Степанов, строитель мостов и комендант переправ, надёжнейший в деле командир. Его должна была встретить Лида, но пока что её не видать. Он вряд ли что-нибудь выскажет по этому поводу, но даже мне очень хочется, чтобы они встретились…
Вся история их знакомства и тихой, спокойной любви прошла у нас на глазах. Батальон наш часто оказывался на Копинском участке обороны, и сапёры после ночной работы возвращались обычно в колпинские подвалы или дома. В красном кирпичном доме на берегу Ижоры как-то встретились и познакомились наш Степан и Лида, девушка из Колпинской городской больницы. Потом они встречались всякий раз, когда третья, степановская рота приходила в Колпино. Так и шло.
В большое январское наступление 1944 года Степан уходил молодожёном; Лида осталась «солдаткой ». Она переехала в Ленинград, к матери Степана, и сегодня должна была встретить его на вокзале. Однако судьба, до сих пор к ним благоволившая, что-то слегка перепутала. Мы должны уходить, а Лиды всё нет.
- Оставайся здесь и жди, — советую я Степану. – Вот увидишь, она придёт!
Степан продолжает шагать, раздумывая. Потом соглашается.
Вместе с другим командиром роты мы строим у вокзала нашу небольшую колонну по 4 человека в ряд, и только трогаемся с места, как я откуда-то слышу:
- Иван Иванович!
Оглядываюсь – Лида Степанова!
Мы останавливаем строй, я бегу вместе с Лидой к тому месту, где оставил Степана, и вот они тоже теперь целуются, и мне тоже почему-то радостно…
Мы шагаем по городу. С тротуаров на нас посматривают прохожие. Но не останавливаются и уж, конечно, не выстраиваются шпалерами, как это было летом 1941 года, когда нас провожали на фронт и наказывали возвращаться с победой. Теперь люди привыкли к проходящим по улицам ротам и батальонам в потрёпанных шинельках, в латаных сапогах, с тощими «сидорами » за спиной. А мне всё-таки хочется, чтобы нас заметили. Ведь мы – это же те самые. Мы вернулись! Пусть ещё не с окончательной победой, но крупной местной победой под Ленинградом. Вот они – мы! Не смотрите на наши подпалённые у костров, побитые осколками шинели, взгляните нам в глаза – может быть, скорее узнаёте!
Но тут я вдруг понимаю, что в нынешнем нашем строю – почти никого нет из тех, кто маршировал на фронт летом 41 года. В тылах батальона старые питерцы ещё оставались, а в ротах теперь всё больше сибиряки, люди из-за Урала.
Есть узбеки, татары, казахи – и все они весело называют себя ленинградцами, но нет бывших ополченцев. Тогда, летом, весь наш батальон был ленинградским – 521 человек по штатному расписанию (включая комбата), — а сегодня не в каждой роте найдётся человек, могущий показать соседу-сибиряку Исаакиевский собор.
Вот что такой война… Привал мы устроили как раз на ступенях Исаакиевского собора , под его блестящими, гладкими, кое-где пораненными колоннами. Я стал рассказывать солдатам о соборе – благо успел в своё время кое-что узнать от профессора архитектуры Николая Михайловича Осипова . Свой предмет он преподавал нам и таким методом: сажал группу в кузов грузовика и четыре часа возил по городу. Возле особо выдающихся или чем-то примечательных строений грузовик останавливался, и профессор говорил:
- Исаакиевский собор. Построен архитектором Монферраном и российскими мастеровыми в первой половине XIX века. Стоит на сваях, забитых в болотистый грунт, поскольку собственный вес собора огромен…
Рассказывая о дворцах и соборах, Николай Михайлович нескрываемо гордился их великолепием, гордился так, как если бы они входили в его собственную сокровенную коллекцию, к которой не каждого допускают… Он и умер среди этого великолепного архитектурного собрания, в голодную и холодную зиму 1942 года. Я не знаю, где он похоронен. Может быть, этого не знают и его родственники. Но мне думается, что его помнят все ленинградские дворцы и соборы и все вместе хранят о нём память…
После Исаакия были Адмиралтейство, Зимний дворец, Эрмитаж, а на другом берегу Невы – Петропавловская крепость. О них я тоже что-то на ходу рассказывал своим молчаливо шагающим слушателям, перебегая от одной роты к другой. Во мне постепенно накапливалась какая-то нервическая приподнятость, но я не осуждал её в себе и не хотел подавлять. Я чувствовал себя словно перед кем-то, словно бы на любительской сцене, когда в зале сидят хорошо знающие тебя люди и надо очень стараться, чтобы удивить и порадовать их. Помимо всего прочего, я, пожалуй, ещё и надеялся на чудо: вдруг меня кто-то окликнет с тротуара, как недавно окликнула Лида Степанова. Я знал, что этого не может быть, однако я знал теперь и то , что на войне случается и совсем невозможное. Почему бы ему не случиться теперь и здесь?
Мы шагаем по набережной вдоль Летнего сада – может быть, лучшей из набережных. Сапёры идут совсем тихо и нарочно замедляют шаг. Многие видят Ленинград впервые и хотят как можно больше увидеть, впитать в себя, унести с собой… Некоторые видят его в последний раз в своей жизни – и тут уж сам Ленинград, его камни и воздух должны будут сохранить, впитать в себя промелькнувший облик каждого из этих простых, в сером сукне, людей. Простых и вечных… Впереди – Литейный мост и за ним – Финляндский вокзал; нам приказано прибыть к военной платформе. Мы, конечно, прибываем.
Солдаты начинают по-хозяйски располагаться. Когда двинемся дальше – пока неизвестно, а дело идёт к ночлегу, так что надо насобирать дровишек, приготовить ужин, приглядеть место для отдыха. Только одно теперь совершенно ясно для нас: впереди – Карельский перешеек, линия Маннергейма , о которой столько слышано ещё во время «зимней войны»! бетонные доты, великолепная система укреплений и заграждений, минные поля и мини-сюрпризы, неизбежные колонные пути по лесам, переправы. Щебёнка, летящая от валунов вперемежку с осколками. Война опять! Знакомое кровавое дело…
Всё это будет продолжаться, наверное, не день и не два.
А вот сегодняшнее, ленинградское, промелькнуло – и нет его.
Да и ничего, в сущности, не произошло. Просто протопал по городу какой-то невзрачный батальон далеко не полного состава и не слишком бравого вида. Прошёл и ушёл дальше, в тёмно-зелёные синеющие леса. И в новый бой. В пока ещё не раскочегаренное, но уже готовящееся пекло.
Интересно ли это кому-нибудь?