... Я помню, что в советские времена все дамы-филологи были подлинно без ума от Чехова. Чехов был словно лакмусовой бумагой духовности, а любовь к нему — патентом на «культурность».
Сама я когда-то, прочтя всего Чехова, больше к классику не возвращалась даже на досуге — не тянуло. Теперь перечитываю, листая мемуары и исследования. Понимание приходит быстро, — тяжёлое, удручающее. Для начала изложу всем известное и очевидное, напоследок же поделюсь своими догадками и некоторыми испугавшими меня выводами.
Чехов — единственный русский писатель-красавец, чью красоту в молодости отмечают даже мужчины.
«Я увидел самое прекрасное и тонкое, самое одухотворённое лицо, какое только мне приходилось встречать в жизни», — писал Александр Куприн, убеждённо прибавляя, что чеховское лицо «никогда не могла уловить фотография, и не понял и не прочувствовал ни один из писавших с него художников».
Среди его снимков подлинно есть замечательные, которые подтверждают восторженные слова Константина Коровина: «Он был красавец...»
Владимир Немирович-Данченко более сдержан: «Его можно было назвать скорее красивым. Хороший рост, приятно вьющиеся, заброшенные назад каштановые волосы, небольшая бородка и усы. Держался он скромно, но без излишней застенчивости; жест сдержанный. Низкий бас с густым металлом; дикция настоящая русская, с оттенком чисто великорусского наречия; интонации гибкие, даже переливающиеся в какой-то лёгкий распев, однако без малейшей сентиментальности и, уж конечно, без тени искусственности. Его улыбка быстро появлялась и так же быстро исчезала»
И наконец, Владимир Ладыженский: «Молодой и красивый, с прекрасными задумчивыми глазами, он на меня с первого же раза произвёл неотразимое, чарующее впечатление. Чехов показался малоразговорчивым, каким он и был на самом деле. Говорил он, не произнося, так сказать, монологов. В его ответах проскальзывала иногда ирония, и я подметил при этом одну особенность: перед тем, как сказать что-нибудь значительно-остроумное, его глаза вспыхивали мгновенной весёлостью, но только мгновенной. Эта весёлость потухала так же внезапно, как и появлялась, и острое замечание произносилось серьёзным тоном, тем сильнее действовавшим на слушателя»
В связи с красотой упомяну и свидетельство Владимира Немирович-Данченко: «Успех у женщин, кажется, имел большой. Говорю «кажется», потому что болтать на эту тему не любили ни он, ни я. Сужу по долетевшим слухам... Русская интеллигентная женщина ничем в мужчине не могла увлечься так беззаветно, как талантом. Думаю, что он умел быть пленительным...»
Но Иван Бунин, близкий друг, пишет: «Была ли в его жизни хоть одна большая любовь? Думаю, что нет». «Любовь, — писал Чехов в своей записной книжке, — это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьётся в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, даёт гораздо меньше, чем ждёшь».
Владимир Поссе свидетельствует: «Интимная жизнь Чехова почти неизвестна. Опубликованные письма не вскрывают её. Но, несомненно, она была сложная. Только любивший человек мог написать «Даму с собачкой» и «О любви». Поссе же передаёт слова Чехова: «Неверно, что с течением времени всякая любовь проходит. Нет, настоящая любовь не проходит, а приходит с течением времени. Не сразу, а постепенно постигаешь радость сближения с любимой женщиной. Это как с хорошим старым вином. Надо к нему привыкнуть, надо долго пить его, чтобы понять его прелесть». Далее идёт ремарка самого Поссе: «Прекрасна, возвышенна мысль о любви, возрастающей с течением времени, но низменно сравнение женщины с вином. Смешение возвышенного с низменным — пошлость. Пошлость не была чужда Чехову. Да и кому она чужда?! Если бы в душе Чехова не смешивалось иногда возвышенное с низменным, то он этого бы
Н. Гитович свидетельствует, что один из решающих периодов своей жизни, последние гимназические годы в Таганроге — Чехов провёл в одиночестве, и при своем появлении в университетском, а позже литературном кругу предстал уже сложившимся человеком — с огромной выдержкой, необычайной силой воли и целомудренной скрытностью, «неуловимостью». Занятия медициной, по его словам, не только обогатили его знаниями, но и раздвинули область его наблюдений: профессия врача и разъезды, с ней связанные, сталкивали с самыми разными слоями общества.
Да, и тут будет весьма кстати, коллега, одно замечание. Станиславский приводит пример не просто знаний, но и некоторой даже прозорливости Чехова, «Антон Павлович, пишет он, был великолепный физиономист. Однажды ко мне в уборную зашёл один человек, очень жизнерадостный, весёлый, считавшийся в обществе немножко беспутным. Антон Павлович все время очень пристально смотрел на него, сидел с серьёзным лицом, не вмешиваясь в нашу беседу. Когда тот ушёл, Антон Павлович в течение вечера неоднократно подходил ко мне и задавал всевозможные вопросы по поводу этого господина. Когда я стал спрашивать о причине такого внимания, Антон Павлович мне сказал: «Послушайте, он же самоубийца». Такое соединение мне показалось очень смешным. Я с изумлением вспомнил об этом через несколько лет, когда узнал, что человек этот действительно отравился…»
Ранний период творчества не баловал его особой известностью. Лазарев-Грузинский со слов самого Чехова пишет, что его сокурсники ничуть им не интересовались: «Я в университете начал работать в журналах с первого курса; пока учился, успел напечатать сотни рассказов под псевдонимом «А. Чехонте», который, как вы видите, очень похож на мою фамилию. И решительно никто из моих товарищей по университету этим не интересовался. Знали, что я пишу где-то что-то и баста». Как раз в последние годы, замечает далее Лазарев, судьба сводила меня с товарищами Чехова по университету, но кроме того, что Чехов ходил на лекции аккуратно и садился где-то «близ окошка», они не могли дать ни одной характерной бытовой черты».
Для этого периода характерна феерия незамысловатых приключений, весёлых выдумок, дружеских попоек, и необременительных любовных связей. Однако дружеские связи… это вопрос спорный. Лазарев-Грузинский утверждает: «Большими друзьями Чехова были архитектор Шехтель, пейзажист Левитан, он очень дружил с артистами — покойным Свободиным, здравствующим Давыдовым, позже — с Потапенкой, с Максимом Горьким».
Однако Игнатий Потапенко, названный другом Чехова, уверен в обратном: «У Чехова не было друзей. То обстоятельство, что после его смерти объявилось великое множество его друзей, я не склонен объяснять ни тщеславием, ни самозванством. Я уверен, эти люди вполне искренне считали себя его друзьями, они любили его настоящей дружеской любовью и готовы были открыть перед ним всю душу. Может быть, и открывали. Но он-то свою не раскрывал ни перед кем».
Лазарев-Грузинский с последним согласен: «Многие говорят о сдержанности, скрытности Чехова. Конечно, он не видел нужды исповедоваться первому встречному». Лазареву вторит Куприн: «Думается, что он никому не раскрывал и не отдавал своего сердца вполне, но ко всем относился благодушно, безразлично в смысле дружбы» Это подметил и Владимир Немирович-Данченко: «В общении был любезен, без малейшей слащавости, прост, внутренне изящен. Но и с холодком».
Потапенко замечал, что «его всегдашнее спокойствие, ровность, внешний холод какой-то, казавшейся непроницаемой, броней окружали его личность. Казалось, что этот человек тщательно бережёт свою душу от постороннего глаза». И, наконец, Бунин. «Слишком своеобразный, сложный был он человек, душа скрытная. Замечательная есть строка в его записной книжке: «Как я буду лежать в могиле один, так, в сущности, я и живу один…»