Найти тему

Трое в лодке не считая собаки #1 отрывки

Джером Клапка Джером – английский писатель-юморист конца 19-начала 20 веков, постоянный сотрудник сатирического журнала «Панч», редактировал журналы «Лентяй» (англ. Idler) и «Сегодня» (англ. To-day).

Прототипами персонажей самой известной из его книг стали друзья Джерома: Джордж Уингрэйв (англ. George Wingrave) (Джордж) и Карл Хеншель (Carl Hentschel) (Гаррис). В новелле описана череда комичных ситуаций, в которые попадают друзья, а все события тесно переплетены с историей Темзы и её окрестностей.

Книга была напечатана в 1889 году, имела оглушительный успех и переиздаётся до сих пор. Популярность книги была настолько велика, что количество зарегистрированных на Темзе лодок в последующий после публикации год возросло на пятьдесят процентов, что в свою очередь сделало реку достопримечательностью для туристов. За первые двадцать лет по всему миру было продано более миллиона экземпляров книги. Также книга легла в основу многочисленных кино- и телефильмов, радиопостановок, пьес, мюзикла.

Интересный факт: в 1899 году Джером К. Джером посетил Россию; свои впечатления описал в статье «Русские, какими я их знаю» (в 1906 году издана на русском языке под названием «Люди будущего»). Если будете хорошо себя вести – выложу отрывки и оттуда :)

-2

Предисловие автора:

"Главное достоинство нашей книги – это не ее литературный стиль и даже не разнообразие содержащегося в ней обширного справочного материала, а ее правдивость. Страницы этой книги представляют собою беспристрастный отчет о действительно происходивших событиях. Работа автора свелась лишь к тому, чтобы несколько оживить повествование, но и за это он не требует себе особого вознаграждения. Джордж, Гаррис и Монморанси – отнюдь не поэтический идеал, но существа из плоти и крови, в особенности Джордж, который весит около 170 фунтов. Быть может, другие труды превосходят наш труд глубиною мысли и проникновением в природу человека; быть может, другие книги могут соперничать с нашей книгой оригинальностью и объемом. Но что касается безнадежной, закоренелой правдивости, – ни одно вышедшее в свет до сего дня печатное произведение не может сравниться с этой повестью. Мы не сомневаемся, что упомянутое качество более чем какое-либо другое привлечет к нашему труду внимание серьезного читателя и повысит в его глазах ценность нашего поучительного рассказа." (Лондон. Август 1889 года)

***

Странная и непостижимая вещь – бечева. Вы укладываете ее кольцами с таким великим терпением и осторожностью, как если бы вы складывали новые брюки, а через пять минут, когда вы снова берете ее, она уже превратилась в какой-то ужасный, омерзительный клубок.

Я не хочу прослыть клеветником, но я твердо уверен, что если взять самую обыкновенную бечеву, вытянуть ее на ровном месте по прямой линии, отвернуться на тридцать секунд, а потом посмотреть на нее снова, то окажется, что она уже умудрилась собраться в кучу, скрутиться, и завязаться узлами, и затерять оба конца, и превратиться в сплошные петли. И вам понадобится добрых полчаса, чтобы, сидя на траве и проклиная все на свете, снова ее распутать.

Таков мой взгляд на бечеву вообще. Несомненно, здесь могут встретиться и счастливые исключения; я не утверждаю, что их не бывает. Может быть, есть бечевы, являющиеся гордостью своего цеха, – добросовестные порядочные бечевы, которые не воображают, что они дамское рукоделье, и не пытаются сплестись в вязаную салфетку, как только остаются наедине с самими собой. Я говорю, что такие бечевы, может быть, и существуют. Я хочу надеяться, что они бывают. Но я с ними никогда не встречался…

<...>

Когда лодку тянут бечевой, случаются презабавные истории. Картинка, которую можно наблюдать чаще всего, такова: двое, тянущих бечеву, быстро шагают по берегу, занятые оживленной беседой, тогда как третий в ста ярдах от них тщетно взывает к ним из лодки, умоляя остановиться, и отчаянно сигнализирует веслом о бедствии. У него что-то случилось – выскочил руль, или за борт упал багор, или шляпа полетела в воду и теперь стремительно несется вниз по течению. Он просит их остановиться – сначала спокойно и вежливо.

«Эй, остановитесь-ка на минутку! – кричит он весело. – У меня шляпа упала в воду!»

Потом уже менее любезно:

«Эй, Том, Дик, оглохли вы, что ли?»

И наконец:

«Эй, черт вас подери, болваны вы этакие, стойте! Ах, чтоб вас!..»

Потом он вскакивает, и начинает метаться по лодке, и орет во все горло, и ругается на чем свет стоит. А мальчишки с берега глазеют на него, и издеваются над ним, и швыряют в него камнями, когда он проплывает мимо них со скоростью четырех миль в час, не имея возможности вылезти и задать им трепку.

Подобных огорчений можно было бы избежать, если бы те, кто тянет лодку, постоянно помнили, что они тянут лодку, и почаще оглядывались бы на того, кто в ней находится. Лучше, чтоб бечеву тянул один человек. Когда этим занято двое, они принимаются болтать и забывают обо всем на свете, а что касается самой лодки, то она, как ей и полагается, оказывает ничтожное сопротивление и потому не в состоянии напомнить им об их основном занятии.

Вечером, когда мы после ужина рассуждали на эту тему, Джордж рассказал нам прелюбопытную историю – пример того, до какой невероятной забывчивости могут дойти двое людей, тянущих бечеву.

Однажды вечером, рассказывал Джордж, ему и трем его приятелям пришлось подниматься от Мэйденхеда вверх по реке на тяжело нагруженной лодке. Немножко выше Кукэмского шлюза они увидели молодого человека и девушку, которые брели по тропинке, углубленные в какую-то, по-видимому необычайно интересную и захватывающую, беседу. В руках у них был багор, а к багру привязана волочившаяся за ними бечева, конец которой уходил в воду. Лодки поблизости не было, вообще ни одной лодки не было на горизонте. Очевидно, когда-то к этой бечеве была привязана лодка, но что с ней приключилось, какая страшная участь постигла ее и тех, кто в ней оставался, – это было покрыто тайной. Однако, что бы ни произошло с лодкой, ее судьба ни малейшим образом не волновала молодую чету, тянувшую бечеву. У них был багор, у них была веревка, а до остального им не было дела.

Джордж хотел было крикнуть и привести их в чувство, но в эту минуту его осенила счастливая мысль, и он удержался. Он схватил багор, наклонился и выудил конец бечевы; он и его товарищи сделали на ней петлю и накинули на свой флагшток, а потом убрали весла, уселись на корме и закурили трубки.

И юная парочка протащила этих четырех дюжих парней и тяжелую лодку до самого Марло.

Джордж уверял, что он никогда не видел в человеческом взгляде столько сосредоточенной и задумчивой скорби, как у этих молодых людей, когда, дойдя до шлюза, они поняли, что последние две мили тянули чужую лодку. Джордж считал, что если бы не облагораживающее влияние любимой женщины, молодой человек дал бы волю языку.

-3

Как-то раз один из моих друзей купил в Ливерпуле несколько головок сыра. Это был изумительный сыр, острый и со слезой, а его аромат мощностью в двести лошадиных сил действовал с ручательством в радиусе трех миль и валил человека с ног на расстоянии двухсот ярдов. Я как раз оказался в Ливерпуле, и мой друг, который должен был остаться там еще дня на два, спросил, не соглашусь ли я захватить этот сыр в Лондон.

«С удовольствием, дружище, – ответил я, – с удовольствием!»

Мне принесли сыр, и я погрузил его в кэб. Это было ветхое сооружение, влекомое беззубым и разбитым на ноги лунатиком, которого его владелец в разговоре со мной, забывшись, назвал лошадью.

Я положил сыр наверх, и мы припустились аллюром, который мог бы сделать честь самому быстрому из существующих паровых катков, и все шло превесело, словно во время похоронной процессии, пока мы не завернули за угол. Тут ветер пахнул ароматом сыра в сторону нашего скакуна. Тот пробудился от транса и, в ужасе всхрапнув, помчался со скоростью трех миль в час. Ветер продолжал дуть в том же направлении, и не успели мы доехать до конца улицы, как наш рысак уже несся во весь опор, развивая скорость до четырех миль в час и без труда оставляя за флагом всех безногих калек и тучных леди.

Чтобы остановить его у вокзала, кучеру потребовалась помощь двух носильщиков. И то им, наверно, это не удалось бы, не догадайся один из них набросить свой платок на ноздри лошади и зажечь обрывок оберточной бумаги.

Я купил билет и гордо прошествовал на платформу со своим сыром, причем люди почтительно расступались перед нами. Поезд был переполнен, и я попал в купе, где уже было семь пассажиров. Какой-то желчный старый джентльмен попытался протестовать, но я все-таки вошел туда и, положив сыр в сетку для вещей, втиснулся с любезной улыбкой на диван и сказал, что сегодня довольно тепло. Прошло несколько минут, и вдруг старый джентльмен начал беспокойно ерзать.

«Здесь очень спертый воздух», – сказал он.

«Отчаянно спертый», – сказал его сосед.

И тут оба стали принюхиваться и скоро напали на верный след и, не говоря ни слова, встали и вышли из купе. А потом толстая леди поднялась и сказала, что стыдно так издеваться над почтенной замужней женщиной, и вышла, забрав все свои восемь пакетов и чемодан. Четверо оставшихся пассажиров некоторое время держались, пока мужчина, который сидел в углу с торжественным видом и, судя по костюму и по выражению лица, принадлежал к мастерам похоронного дела, не заметил, что это вызывает у него мысли о покойнике. И остальные трое пассажиров попытались пройти в дверь одновременно и стукнулись лбами.

Я улыбнулся черному джентльмену и сказал, что, видно, купе досталось нам двоим, и он в ответ любезно улыбнулся и сказал, что некоторые люди делают из мухи слона. Но когда поезд тронулся, он тоже впал в какое-то странное уныние, а потому, когда мы доехали до Кру, я предложил ему выйти и промочить горло. Он согласился, и мы протолкались в буфет, где нам пришлось вопить, и топать ногами, и призывно размахивать зонтиками примерно с четверть часа; потом к нам подошла молодая особа и спросила, не нужно ли нам чего.

«Что вы будете пить?» – спросил я, обращаясь к своему новому другу.

«Прошу вас, мисс, на полкроны чистого бренди», – сказал он.

Он выпил бренди и тотчас же удрал и перебрался в другое купе, что было уже просто бесчестно.

Начиная от Кру купе было предоставлено полностью в мое распоряжение, хотя поезд был битком набит. На всех станциях публика, видя безлюдное купе, устремлялась к нему. «Мария, сюда! Скорей! Здесь совсем пусто!» – «Давай сюда, Том!» – кричали они. И они бежали по платформе, таща тяжелые чемоданы, и толкались, чтобы скорее занять место. И кто-нибудь первым открывал дверь, и поднимался по ступенькам, и отшатывался, и падал в объятия следующего за ним пассажира; и они входили один за другим, и принюхивались, и вылетали пулей, и втискивались в другие купе или доплачивали, чтобы ехать первым классом.

С Юстонского вокзала я отвез сыр в дом моего друга. Когда его жена переступила порог гостиной, она остановилась, нюхая воздух. Потом она спросила:

«Что это? Не скрывайте от меня ничего».

Я сказал:

«Это сыр. Том купил его в Ливерпуле и просил отвезти вам».

И я добавил, что она, надеюсь, понимает, что я тут ни при чем. И она сказала, что она в этом не сомневается, но, когда Том вернется, у нее еще будет с ним разговор.

Мой приятель задержался в Ливерпуле несколько дольше, чем ожидал; и через три дня, когда его все еще не было, меня посетила его жена.

Она сказала:

«Что вам говорил Том насчет этого сыра?»

Я ответил, что он велел держать его в прохладном месте и просил, чтобы никто к нему не притрагивался.

Она сказала:

«Никто и не думает притрагиваться. Том его нюхал?»

Я ответил, что, по-видимому, да, и прибавил, что ему этот сыр как будто пришелся очень по душе.

«А как вы считаете, – осведомилась она, – Том будет очень расстроен, если я дам дворнику соверен, чтобы он забрал этот сыр и закопал его?»

Я ответил, что после такого прискорбного события вряд ли на лице Тома когда-нибудь вновь засияет улыбка.

Вдруг ее осенила мысль. Она сказала:

«Может быть, вы возьметесь сохранить сыр? Я пришлю его к вам».

«Сударыня, – ответил я, – лично мне нравится запах сыра, и поездку с ним из Ливерпуля я всегда буду вспоминать как чудесное завершение приятного отдыха. Но в сем грешном мире мы должны считаться с окружающими. Леди, под чьим кровом я имею честь проживать, – вдова, и к тому же, насколько я могу судить, сирота. Она решительно, я бы даже сказал – красноречиво, возражает против того, чтобы ее, как она говорит, «водили за нос». Мне подсказывает интуиция, что присутствие в ее доме сыра, принадлежащего вашему мужу, она расценит как то, что ее «водят за нос». А я не могу позволить, чтобы обо мне говорили, будто я вожу за нос вдов и сирот».

«Ну что ж, – сказала жена моего приятеля, – видно, мне ничего другого не остается, как взять детей и поселиться в гостинице, пока этот сыр не будет съеден. Я ни одной минуты не стану жить с ним под одной крышей».

<...>

В конце концов моему другу удалось избавиться от сыра, увезя его в один приморский городок и закопав на берегу. Городок тотчас же после этого приобрел большую известность. Приезжие говорили, что никогда раньше не замечали, какой тут здоровый воздух – просто дух захватывает, – и еще многие годы слабогрудые и чахоточные наводняли этот курорт.

***

В школе у нас учился один мальчик, мы прозвали его Сэндфорд-и-Мертон. На самом деле его фамилия была Стиввингс. Это был невообразимый чудак, таких я в жизни не видел. Подозреваю, что он и в самом деле любил учиться. Он получал страшнейшие головомойки за то, что читал по ночам греческие тексты; а что касается французских неправильных глаголов, то от них его нельзя было оторвать никакими силами. Он был напичкан вздорными и противоестественными идеями вроде того, что он должен быть надеждой своих родителей и гордостью своей школы; он мечтал о том, чтобы получать награды за отличные успехи, о том, чтобы принести пользу обществу и о прочей чепухе в этом же роде. Повторяю, я еще не встречал другого такого чудака; впрочем, он был безобиден, как новорожденный младенец.

И этот мальчик в среднем два раза в неделю заболевал и не ходил в школу. Не было на свете большего специалиста по подхватыванию всевозможных недугов, чем этот бедняга Сэндфорд-и-Мертон.

Стоило где-нибудь на расстоянии десяти миль появиться какой угодно болезни, и, пожалуйста, он уже подцеплял ее – притом в самой тяжелой форме. Он умудрялся схватить бронхит в разгар летнего зноя и сенную лихорадку на рождество. После полуторамесячной засухи у него мог начаться приступ ревматизма. Ему ничего не стоило выйти погулять в туманный ноябрьский день и вернуться с солнечным ударом.

Одну зиму несчастный мальчуган так ужасно страдал зубной болью, что пришлось вырвать ему под наркозом все зубы до единого и вставить искусственные челюсти. Тогда он переключился на невралгию и колотье в ушах. Насморк не проходил у него никогда; единственным исключением были те девять недель, когда он болел скарлатиной. Вечно у него было что-нибудь отморожено. Холерная эпидемия 1871 года по странной случайности совершенно не задела наши места. Во всем приходе был зарегистрирован один-единственный случай холеры: это был юный Стиввингс. Когда он заболевал, его немедленно укладывали в постель и начинали кормить цыплятами, парниковым виноградом и разными деликатесами. А он лежал в мягкой постели и заливался горючими слезами, потому что ему не позволяли писать латинские упражнения и отбирали у него немецкую грамматику.

А нам, его товарищам, каждый из которых не задумываясь отдал бы три учебных года своей жизни за возможность хоть на один день заболеть и поваляться в постели, нам, вовсе не собиравшимся давать родителям основание гордиться своими чадами, – нам не удавалось добиться даже того, чтобы у нас запершило в горле. Мы торчали на сквозняках, надеясь простудиться, но это только укрепляло нас и придавало свежесть лицу. Мы ели всякую дрянь, чтобы нас рвало, но только толстели и здоровели от этого. На какие бы выдумки мы ни пускались, нам никак не удавалось заболеть до наступления каникул. Но как только нас распускали по домам, мы в тот же день простужались или подхватывали коклюш или еще какую-нибудь заразу, которая приковывала нас к постели до начала следующего семестра. А тогда, несмотря на все наши ухищрения, мы безнадежно выздоравливали и чувствовали себя как нельзя лучше.

Такова жизнь. А мы лишь былинки, сгибающиеся под ветром судьбы.

-4

Как хорошо себя чувствуешь, когда желудок полон. Какое при этом ощущаешь довольство самим собой и всем на свете! Чистая совесть – по крайней мере так рассказывали мне те, кому случалось испытать, что это такое, – дает ощущение удовлетворенности и счастья. Но полный желудок позволяет достичь той же цели с большей легкостью и меньшими издержками. После обильного принятия сытной и удобоваримой пищи чувствуешь в себе столько благородства и доброты, столько всепрощения и любви к ближнему!

Все-таки странно, насколько наш разум и чувства подчинены органам пищеварения. Нельзя ни работать, ни думать без разрешения желудка. Желудок определяет наши ощущения, наши настроения, наши страсти. После яичницы с беконом он велит: «Работай!» После бифштекса и портера он говорит: «Спи!» После чашки чая (две ложки чая на чашку, настаивать не больше трех минут) он приказывает мозгу: «А ну-ка воспрянь и покажи, на что ты способен. Будь красноречив, и глубок, и тонок; загляни проникновенным взором в тайны природы; простри свои белоснежные крыла – трепещущую мечту и богоравный дух – и воспари над суетным миром и направь свой полет сквозь сияющие россыпи звезд к вратам вечности».

После горячих сдобных булочек он говорит: «Будь тупым и бездушным, как домашняя скотина, – безмозглым животным с равнодушными глазами, в которых нет ни искры фантазии, надежды, страха и любви». А после изрядной порции бренди он приказывает: «Теперь дурачься, хихикай, пошатывайся, чтобы над тобой могли позабавиться твои ближние; выкидывай глупые шутки, бормочи заплетающимся языком бессвязный вздор и покажи, каким полоумным ничтожеством может стать человек, когда его ум и воля утоплены, как котята, в рюмке спиртного».

Мы всего только жалкие рабы нашего желудка. Друзья мои, не поднимайтесь на борьбу за мораль и право! Заботьтесь неусыпно о своем желудке, наполняйте его старательно и обдуманно. И тогда без всяких усилий с вашей стороны в душе вашей воцарятся спокойствие и добродетель; и вы будете добрыми гражданами, любящими супругами, нежными родителями, – словом, достойными и богобоязненными людьми.

До ужина Джордж, Гаррис и я были раздражительны, задиристы, сварливы; после ужина мы блаженно улыбались друг другу и нашей собаке. Мы любили друг друга, мы любили весь мир. Гаррис нечаянно наступил Джорджу на мозоль. Случись это до ужина, Джордж высказал бы такие пожелания и надежды касательно будущности Гарриса как на этом, так и на том свете, которые заставили бы содрогнуться человека с воображением.

Теперь он сказал всего-навсего:

– Полегче, старина! Это моя любимая мозоль.

***

Пройдя половину канала, мы высадились и устроили ленч. За этим ленчем мы с Джорджем испытали страшное потрясение.

Гаррис был тоже потрясен, но я думаю, что потрясение Гарриса даже сравнить нельзя с потрясением, пережитым Джорджем и мною.

Случилось это, видите ли, следующим образом: мы только что удобно устроились на лужайке, ярдах в десяти от воды, и собирались позавтракать. Гаррис делил мясной пудинг, который он держал у себя на коленях, а мы с Джорджем в нетерпении держали наготове тарелки.

– Чем прикажете разливать соус? – сказал Гаррис. – Где у вас там ложка?

Корзина была позади нас; мы с Джорджем одновременно повернулись и стали открывать ее. Это не заняло и пяти секунд. Но, найдя ложку, мы обнаружили, что Гаррис и пудинг бесследно исчезли.

Мы сидели в чистом поле. На протяжении нескольких сот ярдов вокруг не было ни деревца, ни кустика. Гаррис не мог свалиться в реку: между ним и рекой находились мы, так что ему пришлось бы для этого перелезть через нас.

Мы с Джорджем озирались в полном недоумении. Затем мы уставились друг на друга.

– Может быть, ангелы взяли его живым на небо? – предположил я.

– Едва ли они захватили бы с собой пудинг, – возразил Джордж.

Возражение было не лишено оснований, и мы отвергли небесную теорию.

– По-моему, все очень просто, – объявил Джордж, спускаясь с заоблачных высот и переходя на почву повседневности и практицизма. – По-видимому, произошло землетрясение.

И он добавил, с оттенком страдания в голосе:

– Какая досада, что он как раз в это время делил пудинг!

С тяжким вздохом мы обратили взоры к тому месту, где Гаррис и пудинг окончили свое земное существование, и тут у нас кровь застыла в жилах и волосы поднялись дыбом, ибо мы вдруг увидели голову Гарриса, – одну только голову, без всего остального, торчавшую совершенно прямо среди высокой травы. Лицо Гарриса было багрово и выражало величайшее негодование.

Первым пришел в себя Джордж.

– Ответствуй! – заорал он. – Говори сейчас же, жив ты или умер и где прочие части твоего организма?

– Не валяй дурака! – ответила голова Гарриса. – Знаю я вас, сами все и подстроили.

– Что подстроили? – воскликнули мы с Джорджем.

– Сунули меня сюда, вот что! Глупейшая и нахальнейшая выходка! Держите пудинг!

И тут прямо из-под земли, как нам показалось, вырос изуродованный, перепачканный пудинг, а вслед за ним выкарабкался и сам Гаррис, всклокоченный, грязный и мокрый.

Оказалось, что он сидел на самом краю канавы, скрывавшейся в густой траве, и, чуть подавшись назад, полетел вниз вместе с пудингом.

Он рассказывал потом, что никогда в жизни не был так ошарашен, ибо никак не мог понять, куда он летит, и вообще, что происходит. Сперва он решил, что наступило светопреставление.

Гаррис по сей день уверен, что все это подстроили мы с Джорджем. Увы! Несправедливые подозрения преследуют даже самых достойных. Ибо, как сказал поэт: «Кто избегнет клеветы?»

В самом деле – кто?

-5

Первое свое плавание на плоскодонке я решил предпринять в компании с тремя приятелями: предполагалось, что они научат меня обращаться с шестом. Мы не могли отправиться все вместе, поэтому я сказал, что пойду на пристань первым, найму лодку, немного покручусь у берега и попрактикуюсь до их прихода.

Плоскодонки я в тот день не достал, потому что все они уже были разобраны; мне оставалось только сидеть на берегу, любоваться рекой и ждать своих друзей.

Просидев так некоторое время, я обратил внимание на человека, катавшегося на плоскодонке; я с некоторым удивлением заметил, что на нем точно такие же куртка и шапочка, как на мне. Он явно был новичком и вел себя прелюбопытнейшим образом. Не было никакой возможности угадать, что случится с лодкой после того, как он в следующий раз воткнет шест; по-видимому, он и сам этого не знал. Он толкал лодку то по течению, то против течения, а порой она у него вдруг начинала вертеться на месте вокруг шеста. И всякий раз он казался крайне удивленным и раздосадованным результатом своих трудов.

Вскоре он стал центром всеобщего внимания, и собравшиеся зрители начали биться об заклад, высказывая разнообразные предположения о том, что случится с плоскодонкой при следующем толчке.

Тем временем на противоположном берегу появились мои друзья; они остановились и тоже начали наблюдать за этим человеком. Он стоял к ним спиной, и они видели только его куртку и шапочку.

Конечно, они сейчас же вообразили, что герой этого спектакля – я, их возлюбленный приятель, и восторгу их не было пределов. Они начали безжалостно издеваться над беднягой.

Я сперва не понял их ошибки и подумал: «Как это некрасиво с их стороны вести себя подобным образом, да еще по отношению к постороннему человеку». Я уже собирался окликнуть их и урезонить, но вдруг сообразил, в чем дело, и спрятался за дерево.

Ах, как они веселились, как дразнили бедного юношу! Добрых пять минут они пялили на него глаза, глумились над ним, поносили его, вышучивали и издевались. Они осыпали его допотопными остротами; они придумали даже несколько новых, специально для него. Они выложили ему весь запас забористых словечек, принятых в нашем кружке, а ему, вероятно, совершенно непонятных. И тогда, не выдержав этих грубых насмешек, он обернулся, и они увидели его лицо!

Я был счастлив, когда убедился, что у них еще сохранились остатки совести и что они поняли, какого сваляли дурака. Они стали объяснять бедняге, что приняли его за одного своего знакомого. Они выражали надежду, что он не считает их способными наносить такие оскорбления кому бы то ни было, кроме ближайших друзей.

***

Странное дело: стоит мне прочесть объявление о каком-нибудь патентованном средстве, как я прихожу к выводу, что страдаю той самой болезнью, о которой идет речь, причем в наиопаснейшей форме. Во всех случаях описываемые симптомы точно совпадают с моими ощущениями.

Как-то раз я зашел в библиотеку Британского музея, чтобы навести справку о средстве против пустячной болезни, которую я где-то подцепил, – кажется, сенной лихорадки. Я взял справочник и нашел там все, что мне было нужно, а потом от нечего делать начал перелистывать книгу, просматривая то, что там сказано о разных других болезнях. Я уже позабыл, в какой недуг я погрузился раньше всего, – знаю только, что это был какой-то ужасный бич рода человеческого, – и не успел я добраться до середины перечня «ранних симптомов», как стало очевидно, что у меня именно эта болезнь.

Несколько минут я сидел, как громом пораженный, потом с безразличием отчаяния принялся переворачивать страницы дальше. Я добрался до холеры, прочел о ее признаках и установил, что у меня холера, что она мучает меня уже несколько месяцев, а я об этом и не подозревал. Мне стало любопытно: чем я еще болен? Я перешел к пляске святого Витта и выяснил, как и следовало ожидать, что ею я тоже страдаю; тут я заинтересовался этим медицинским феноменом и решил разобраться в нем досконально. Я начал Прямо по алфавиту. Прочитал об анемии – и убедился, что она у меня есть и что обострение должно наступить недели через две. Брайтовой болезнью, как я с облегчением установил, я страдал лишь в легкой форме, и, будь у меня она одна, я мог бы надеяться прожить еще несколько лет. Воспаление легких оказалось у меня с серьезными осложнениями, а грудная жаба была, судя по всему, врожденной. Так я добросовестно перебрал все буквы алфавита, и единственная болезнь, которой я у себя не обнаружил, была родильная горячка.

Вначале я даже обиделся: в этом было что-то оскорбительное. С чего это вдруг у меня нет родильной горячки? С чего это вдруг я ею обойден? Однако спустя несколько минут моя ненасытность была побеждена более достойными чувствами. Я стал утешать себя, что у меня есть все другие болезни, какие только знает медицина, устыдился своего эгоизма и решил обойтись без родильной горячки. Зато тифозная горячка совсем меня скрутила, и я этим удовлетворился, тем более что ящуром я страдал, очевидно, с детства. Ящуром книга заканчивалась, и я решил, что больше мне уж ничто не угрожает.

Я задумался. Я думал о том, какой интересный клинический случай я представляю собою, каким кладом я был бы для медицинского факультета. Студентам незачем было бы практиковаться в клиниках и участвовать во врачебных обходах, если бы у них были. Я сам – целая клиника. Им нужно только совершить обход вокруг меня я сразу же отправляться за дипломами.

Тут мне стало любопытно, сколько я еще протяну. Я решил устроить себе врачебный осмотр. Я пощупал свой пульс. Сначала никакого пульса не было. Вдруг он появился. Я вынул часы и стал считать. Вышло сто сорок семь ударов в минуту. Я стал искать у себя сердце. Я его не нашел. Оно перестало биться. Поразмыслив, я пришел к заключению, что оно все-таки находится на своем месте и, видимо, бьется, только мне его не отыскать. Я постукал себя спереди, начиная от того места, которое я называю талией, до шеи, потом прошелся по обоим бокам с заходом на спину. Я не нашел ничего особенного. Я попробовал осмотреть свой язык. Я высунул язык как можно дальше и стал разглядывать его одним глазом, зажмурив другой. Мне удалось увидеть только самый кончик, и я преуспел лишь в одном: утвердился в мысли, что у меня скарлатина.

Я вступил в этот читальный зал счастливым, здоровым человеком. Я выполз оттуда жалкой развалиной.

Я пошел к своему врачу. Он мой старый приятель; когда мне почудится, что я нездоров, он щупает у меня пульс, смотрит на мой язык, разговаривает со мной о погоде – и все это бесплатно; я подумал, что теперь моя очередь оказать ему услугу. «Главное для врача – практика», – решил я. Вот он ее и получит. В моем лице он получит такую практику, какой ему не получить от тысячи семисот каких-нибудь заурядных пациентов, у которых не наберется и двух болезней на брата. Итак, я пошел прямо к нему, и он спросил:

– Ну, чем ты заболел?

Я сказал:

– Дружище, я не буду отнимать у тебя время рассказами о том, чем я заболел. Жизнь коротка, и ты можешь отойти в иной мир, прежде чем я окончу свою повесть. Лучше я расскажу тебе, чем я не заболел: у меня нет родильной горячки. Я не смогу тебе объяснить, почему у меня нет родильной горячки, но это факт. Все остальное у меня есть.

И я рассказал о том, как сделал свое открытие.

Тогда он задрал рубашку на моей груди, осмотрел меня, затем крепко стиснул мне запястье, и вдруг, без всякого предупреждения, двинул меня в грудь, – по-моему, это просто свинство, – и вдобавок боднул в живот. Потом он сел, написал что-то на бумажке, сложил ее и отдал мне, и я ушел, спрятав в карман полученный рецепт.

Я не заглянул в него. Я направился в ближайшую аптеку и подал его аптекарю. Тот прочитал его и вернул мне.

Он сказал, что такого у себя не держит. Я спросил:

– Вы аптекарь?

Он сказал:

– Я аптекарь. Будь я сочетанием продуктовой лавки с семейным пансионом, я мог бы вам помочь. Но я только аптекарь.

Я прочитал рецепт. В нем значилось:

Бифштекс ………. 1 фунт Пиво …………. 1 пинта (принимать каждые 6 часов) Прогулка десятимильная …… 1 (принимать по утрам) Постель ………… 1 (принимать вечером, ровно в 11 часов) И брось забивать себе голову вещами, в которых ничего не смыслишь.

Я последовал этим предписаниям, что привело к счастливому (во всяком случае, для меня) исходу: моя жизнь была спасена, и я до сих пор жив.

_______________

На этом на сегодня всё!
До встречи в следующих подборках С:
(На очереди Янки при дворе короля Артура и Муми Тролли, а также другие серии отрывков по новым и уже открытым темам)