Что изучает социальная антропология? Почему противопоставление «природы» и «культуры», считавшееся базовым со времен Клода Леви-Стросса, перестало работать? В каком смысле люди всю жизнь играют самих себя, как человеку в повседневной жизни помогают фантомные объекты и почему с точки зрения животных люди — это тапиры? Эти и другие подобные вопросы затрагивались в лекции Ильи Утехина, декана и профессора факультета антропологии Европейского университета в Санкт-Петербурге, подробную расшифровку которой редакция N + 1 предлагает своим читателям.
Говоря о природе человека, необходимо задуматься, какой именно смысл мы вкладываем в слово «природа». Тот ли, как в случае, когда мы, например, говорим «уехал на природу»? В этом значении «природа» — некая местность, среда, не тронутая цивилизацией, противопоставленная ей. Но она не является предметом изучения антропологии, в лучшем случае человек просто живет в тесном контакте с такой природой.
Или, может быть, мы подразумеваем под «природой» некие врожденные, существенные свойства человека, характерные ему как виду? Но и в этом смысле она, в лучшем случае, стала бы предметом изучения физической антропологии. Я же отношу себя к социальным антропологам, и мне хотелось бы объяснить, какова область ведения моей науки.
Начнем мы с того, что жизнь человека протекает не в природе. Среда его обитания — это культура. Собственно, культура тех или иных человеческих групп и является предметом исследования для социального антрополога.
Что русскому хорошо...
Социальный антрополог сегодня — это не кабинетный ученый, в тиши библиотеки листающий полевые заметки других людей и размышляющий о природе человека. Чаще всего он сам полевой исследователь, который пользуется методом включенного наблюдения. Следовательно, он должен научиться глядеть на мир глазами участников изучаемой им группы, принимать их картину мира.
Это, кстати, не всегда бывает просто, учитывая разнообразие культурных практик во всем мире, ведь объектом его наблюдения могут стать, например, каннибалы или охотники за головами.
Но даже если взять что-то менее экзотичное, то окажется, что внешнему наблюдателю из типологически близкого общества, из нашей же европейской цивилизации, какие-то детали нашего быта, обычно нами не замечаемые, видятся абсолютно нелогичными и произвольными.
Приведу пример, взятый с сервиса Quora, где один американец, женившийся на русской, описал свой опыт пребывания у нее на родине, в российской глубинке. Вот одна из замеченных им «странностей» русской культуры, процитирую в своем переводе с большими сокращениями.
«В России надо снимать ботинки, как только входишь в жилище. Здесь, в Америке, я все время про это забываю, так жена на меня ругается. Но как-то ехали мы в России в поезде, в купейном вагоне. И оказалось, что если ты выходишь из купе за кипятком, то ботинки надо надевать. Я-то думал, что если в купе я их уже снял, то я вроде как внутри дома? И вот выхожу я в коридор, дойти до проводницы, — я ведь все еще внутри, не на улицу же пошел, — так нет, жена бежит за мной и вопит по-русски, указывая на мои босые ноги».
Здесь, вообще-то, речь идет о различиях в представлении о чистом и грязном как о символических культурных категориях, которые нельзя перевести в медицинские или гигиенические термины. Как объясняют антропологи, эти категории связаны с представлениями о границах своего и чужого, сакрального и профанного. Как пишет Мэри Дуглас в книге «Чистота и опасность», категория чистоты связана с порядком.
И вот в каждой культуре представления о том, что соответствует порядку, а что нет, разные. Для нас само собой разумеется, что нечто нормальное в помойном ведре под раковиной ненормально в другом месте в доме. А вот для собаки это уже неочевидно, и она стремится залезть в ведро, хоть и знает, что ее за это накажут. Ее к этому толкает инстинкт — для нее это естественно, а вот для нас неприемлемо. Так пролегает граница между человеком и животным.
Я не зря тут вспомнил про собаку. У культурного человека вроде нас с вами есть животная природа и есть что-то человеческое, что поставлено на эту основу — это можно представить себе в виде природного «железа», на которое в ходе социализации устанавливается культурный «софт», набор программ.
Антропологи со времен Клода Леви-Стросса и структуралистов считали это противопоставление природы и культуры базовой, фундаментальной характеристикой любого общества. Но на протяжении последнего десятилетия по этому поводу возникла научная дискуссия. Правда ли, что можно четко разделить «природу» и «культуру»?
Когда мы говорим кому-нибудь «веди себя естественно», мы же не предлагаем ему вести себя как собака. В таком контексте «естественно» означает без выпендрежа, не аффектировано: «веди себя как обычный воспитанный человек». А что значит воспитанный? Воспитанный кем и для чего?
Весь мир — театр
Про естественность и природу человека существует одна любопытная теория, объявляющая театр и театральность (в широком смысле) главным объяснительным принципом человеческой культуры. Пусть она и не строго научная, а, скорее, из области искусства, для нас она представляет определенный интерес.
Эту теорию продвигал в своих довольно остроумных сочинениях известный русский театральный деятель и драматург первой половины XX века Николай Евреинов. Он использовал протосемиотический подход к поведению, и это открыло ему путь к многообразию проблематики выражения, выразительности, иллюзии и обмана, эстетики, стиля, культурных стереотипов.
Для Евреинова театр в узком смысле — со сценой и кулисами, куда приходят зрители — всего лишь концентрированное выражение общей закономерности человеческого бытия. По его мнению, эта закономерность буквально разлита повсюду, но ухватить ее суть не так просто.
Например, его интересовал вопрос правдоподобия на сцене. Тогда в моде был натуралистический театр, а для него важно, как следует представлять жизнь, чтобы она убедительно смотрелась со сцены. Станиславский, готовясь к постановке «Власти тьмы» Льва Толстого в Художественном театре, пробовал включить в сценическое действие настоящих крестьян из Ярославской губернии. Но ничего хорошего из этого не вышло. Как известно, на сцене бутафорский меч выглядит гораздо эффектнее, чем настоящий. Он должен быть преобразован в соответствии с принципами театра. «Правда» в театре убедительнее, гипнотичнее, чем в жизни.
Тогда возникает вопрос: а что такое правда жизни, лишенная театральной трансформации? Можно ли считать, что в жизни есть некоторая правда, в частности, естественность поведения? Мы уже знаем, что она не сводится к чисто животному поведению.
Евреинов открыл для себя, что всякое культурное действие воспроизводит некую поведенческую схему из набора подобных схем, присущих этой культуре. Человек научается поведению. Поэтому поведение ребенка, еще не вполне овладевшего нормами, часто воспринимается взрослыми как кривляние. Ребенок из всего делает игру: вот он встал на четвереньки, залаял и превратился в собаку. Это гораздо проще, чем «не кривляться», ведь когда взрослые говорят ребенку «не кривляйся», они по сути призывают его исполнить очень сложную роль, гораздо более сложную, чем роль собаки. Цитирую Евреинова: «Что такое воспитание, как не педантичное обучение роли светского, сострадательного дельного и хладнокровного человека?»
А если естественность выучена как роль, то вся наша жизнь состоит из исполнения этой и прочих ролей. Каждая минута нашей жизни — театр. Отсюда один шаг до наблюдения: не только индивиды в одном обществе, но и культуры различаются набором и содержанием ролей.
Так, Евреинов замечает: «Не только человек первобытной культуры, но и позднейшей, из всего, из рождения ребенка, из его обучения, из охоты, свадьбы, войны, из суда и наказания, религиозного обряда, похорон устраивает представление театрального характера в силу присущего человеческому духу мании преображения».
Естественно, но не практично
Таким образом, жизнь отнюдь не сводится к действиям сугубо практичным, к некоторому естественному удовлетворению потребностей самым простым и удобным способом. Скорее, наоборот, человек зачастую придает необходимым действиям далеко не самую эффективную, с практической точки зрения, форму.
Власть театральности проявляется в постоянной регламентации нашей жизни, которая вообще не зависит напрямую от узко понимаемой практической пользы. Таковы, в общем, все правила приличия — и капризы моды. Все в них играют. Кстати, эта регламентация касается не только человеческого поведения, но и всей окружающей его предметной сферы. Режиссура жизни диктует стиль любому предмету вокруг.
Возьмите самую практическую вещь — форму крыши дома. Если мы живем в Средней Азии, где солнце палит все время, то лучше иметь плоскую крышу, чтобы заодно на ней урюк сушить. А у нас, на Севере, плоскую крышу снег продавит, поэтому ее делают коньком, чтобы снег сам сваливался.
А вот форма крыши традиционного китайского дома опирается на представление о духах. Они катаются, как с горки, по крыше, и, чтобы они не угодили прямо во двор, надо загнуть края крыши в виде небольшого закругленного трамплина, и тогда духи приземлятся за забором. Тоже весьма практическое соображение. Только не в глазах тех, кто вместо духов видит одно суеверие и фольклор.
В сфере фольклора, мало затрагивающей приспособленность к жизни, вообще безграничные пределы для креатива. Скажем, люди самых разных культур видят на Луне одни и те же пятна, но интерпретируют их совершенно по-разному. При этом выживание всех этих людей ни в коей мере не зависит от того, что именно они видят на Луне.
Было бы просто и очень удобно, если бы вся вариативность человеческих культур как раз и разворачивалась в пределах этих не принципиальных для выживания возможностей. Но проблема в том, что мы не можем четко провести границу и сказать: вот здесь технологии и материальная культура, а здесь символизм и фольклор. Здесь, это где?
Зачем человеку лицо
Или взять одежду. Для чего она нужна, в практическом смысле? Ну, казалось бы — для защиты от холода и дождя. Но Максимилиан Волошин приводит такой анекдот, якобы произошедший с Чарлзом Дарвиным во время его плавания на корабле «Бигль» (на самом деле это бродячий европейский сюжет, еще античных времен).
Итак, «Бигль» на Огненной Земле, Дарвин сошел на берег, от холода в шубу кутается. Вдруг видит туземца, практически голого. И спрашивает: «Разве тебе не холодно, ты же ничем не прикрыт?» А туземец ему: «А вот у тебя лицо не прикрыто, не мерзнет?» — «Нет, я привык». — «Ну так у меня везде лицо» — говорит ему туземец.
И Волошин замечает, что все-таки дело тут не в привычке. Тот же Дарвин, вернувшись в теплое помещение, снимает с себя только шубу, а не всю одежду и не ходит голышом. А если бы снял, то ему было бы не столько холодно, сколько стыдно.
Но Волошин не зря все-таки связал с этим сюжетом именно Дарвина, потому что у Дарвина есть замечательная книжка, которая называется «Выражение эмоций у животных и человека», и одна из ее глав посвящена вопросу о том, в каких ситуациях и как люди разных культур краснеют от наплыва эмоций, такое кросс-культурное исследование. И Дарвин пишет, что люди, все время расхаживающие с голым торсом, всем этим торсом и краснеют, не только лицом.
И Волошин делает вывод, что «лицо» — это культурно-конкретное понятие. Это не просто некая часть тела, которой не холодно на морозе, а такая часть тела, которую не стыдно выставить наружу. То есть у нас это, например, руки и фронтальная часть головы. А в других культурах «лицо» может быть организовано иначе.
В этой связи у Волошина и Евреинова есть интересное обсуждение проблемы наготы на сцене. В свое время в Россию приехала знаменитая танцовщица Асейдора Дункан. Ее выступление сопровождалось скандалом. Не только потому, что Асейдора была дама корпулентная, не похожая на обычных танцовщиц. Она еще танцевала в свободном хитоне, под которым было нагое тело, даже не присыпанное рисовой пудрой, как тогда полагалось. Газеты писали о разврате юношества, но более прогрессивные критики издали сборник под редакцией Евреинова «Нагота на сцене» и объясняли, что нагой и голый — это не одно и то же. Голый — это, скажем, в бане или каком-то эротическом контексте. А нагое тело на сцене не голое, оно как бы заключено в духовный эквивалент одежды, следовательно, его выставлять не стыдно.
И этого Евреинов делает следующий вывод об одежде — ее происхождение связано не с потребностью защитить себя от холода. Прежде всего, одежда удовлетворяет потребность человека в украшении. Одежда выделяет те части тела, на которые ее обладатель хочет обратить внимание окружающих. Даже туземцы, живущие в климате, не требующем никакой защиты от холода, украшают те или иные части своего тела.
Таким образом, одежда изначально служит для украшения, а стыд, удобство и неудобство от того, что у тебя есть шкура, — это уже производные вещи, благодаря им человек просто расширяет спектр своего взаимодействия с природой. Следовательно, на первом месте тут символический аспект поведения, более важный, чем вопросы приспособления к природе. Он не менее важен, чем прагматика, и от прагматики не отделим.
Вызываю дождь, недорого
Вообще человек играет с природой и допускает ходы, которые с точки зрения всезнающего существа были бы лишены смысла. Человек и сам иногда знает, что лишены, но цинично этим пользуется.
Вот мой любимый пример из начала 90-х годов. Тогда вокруг было много кооперативов, и как-то я увидел в газете рекламу кооператива, который оказывал услуги сельскохозяйственным организациям. В частности, вызывал дождь. Причем нигде не говорилось, как он это делает. Просто оплата по результату. То есть мы заключаем договор: если количество осадков окажется, скажем, на 10 процентов больше, чем было в прогнозе Гидрометцентра, то вы переводите нам деньги.
Как вы понимаете, это беспроигрышный бизнес. Во-первых, не надо никаких вложений, кроме рекламы и, может, юридического оформления. Во-вторых, в целом прогнозы погоды у нас, мягко говоря, не идеальны — в половине случаев условия договора будут выполнены, в половине — не выполнены.
Если вы не знаете принципы работы какой-то технологии, то ее результат для вас не отличим от магии. Скажем, искра, созданная трением, — это такой же продукт магии, как вызванный манипуляциями заклинателя дождь.
Я процитирую Макса Вебера: «Только мы, с точки зрения нашего теперешнего понимания природы, могли бы разделить их манипуляции на объективно “правильные” и “неправильные” в отношении причинно-следственных связей и отнести “неправильные” к иррациональным, а соответствующую деятельность — к “колдовству”. Тот же, кто эти действия совершает, разделяет их только по большей или меньшей повседневности».
То есть, условно говоря, хлеб мы режем каждый день, а дождь вызываем каждую неделю. При этом, если ты не знаешь, что вызывает результат, как устроены причинно-следственные связи, тебе проще повторить всю последовательность действий, копируя то, что однажды когда-то дало результат. Поэтому самое важное — не отклоняться, а то «как бы чего не вышло».
Ведьмы вступают в игру
А если нас постигла неудача? Вполне возможно, это — не наша неумелость, а колдовство. У Эдварда Эванса-Причарда есть классическая работа про колдовство у народности занде. Там говорится, что если люди пытаются выманить термитов из термитника, а они не вылезают; если урожай попортила тля; если кто-то заболел или охота не удалась; если жена не проявляет эротической страсти, — то все это ведьмовство. Исключения — те случаи, когда нарушено табу или не соблюдены моральные правила, или кто-то уж совсем неумело делал свое дело.
Получается, для занде (они живут сегодня в Центральноафриканской республике, Демократической республике Конго и в Южном Судане) упомянуть колдовство это примерно как для нас сказать: кто-то грипп подцепил. И хотя мы имеем в виду вирусную инфекцию, для многих из нас она не сильно прозрачнее колдовства.
С точки зрения исследователя, у жизненных неудач есть вполне понятные, вернее, естественные причины. Но тот же Эванс-Причард научился использовать и другую интерпретационную модель, научился глядеть на мир глазами людей народности занде. И для занде в том, что охотника подстерегают ведьмы, нет ничего сверхъестественного. Он к ним почтения не испытывает, он сердится: наверняка среди соседей есть ведьмы, которые завидуют его успехам.
Другой пример: обжигали горшки, один горшок треснул — бывает, хотя горшечник и исполнил все запреты. Он, прежде чем идти за глиной, несколько дней не вступал в половые связи, а горшок все равно треснул. И что прикажете думать, за что? Или: мальчик шел по дорожке и запнулся об пень, повредил палец, и началось нагноение: это же колдовство!
Эванс-Причард говорит ему: «Ведьма не выращивала пня на тропинке, ты сам оказался невнимателен, ведь столько людей там прошли». «Да, — отвечает мальчик, — но я внимательно все время смотрел, чтобы ни на что такое не ступить». Вообще-то они внимательно смотрят, босиком ходят.