28 ноября 1915 года родился Кирилл (Константин) Симонов
Мать Кирилла Симонова была урожденная княжна Александра Оболенская, отец — генерал-майор царской армии Михаил Симонов. Трудно избежать соблазна задуматься, кем бы стал этот мальчик, сложись российская история иначе или родись он поколением ранее. Но сколько ни думай, все кажется, что он избрал бы ту же судьбу — и офицерскую, и поэтическую.
Текст: Ирина Лукьянова
Мальчик родился в 1915 году. Отец к моменту его рождения уже был на фронте, служил начальником штаба 43-го армейского корпуса, затем, с осени 1917-го, — в штабе 5-й армии. Про отца своего Симонов писал, что тот пропал в Первую мировую войну. Сын поэта, Алексей Симонов, пишет, что дед долго не объявлялся, а потом в 1921–1922 годах писал жене из Польши, куда эмигрировал, и звал ее к себе вместе с сыном. Она отказалась к нему ехать. После 1922 года его следы теряются. В любом случае, отца своего поэт Симонов не знал и не видел.
Из голодного советского Петрограда Оболенские уехали в Рязань. Александра Леонидовна там вышла замуж за бывшего полковника Александра Иванишева, который преподавал будущим красным командирам военное дело. Иванишев участвовал в русско-японской и Первой мировой войнах, был трижды ранен, отравлен газами, имел Георгия за храбрость. Именно Александр Иванишев растил Симонова с 5-летнего возраста, именно его поэт считал своим отцом, называл своим "добрым гением". Подражая ему, в детстве пытался бриться и полоснул бритвой по языку — отчего не выговаривал потом "р" и "л". Поэтому он позже и стал Константином.
Детство Симонова прошло в Рязани и Саратове, где служил отчим, и было тесно связано с армией. В автобиографии Симонов вспоминал: "Наша семья жила в командирских общежитиях. Военный быт окружал меня, соседями были тоже военные, да и сама жизнь училища проходила на моих глазах. За окнами, на плацу, производились утренние и вечерние поверки. Мать участвовала вместе с другими командирскими женами в разных комиссиях содействия; приходившие к родителям гости чаще всего вели разговоры о службе, об армии. Два раза в месяц я, вместе с другими ребятами, ходил на продсклад получать командирское довольствие.
Вечерами отчим сидел и готовил схемы к предстоящим занятиям. Иногда помогал ему. Дисциплина в семье была строгая, чисто военная. Все делалось по часам, в ноль-ноль, опаздывать было нельзя, возражать не полагалось, данное кому бы то ни было слово требовалось держать, всякая даже самая маленькая ложь презиралась..."
Отчим растил мальчика настоящим солдатом — в том старинном и прекрасном смысле, который у этого слова есть: храбрым, ответственным, честным. Мама вела хозяйство и воспитывала сына. Она была красавица, выпускница Смольного института; домашние звали ее Алинькой. Она писала стихи, прекрасно знала немецкий и французский языки, любила литературу. Была эмоциональна, кажется, до взбалмошности, импульсивна, сына любила всей силой души, всю жизнь хранила все, написанное его рукой, даже маленькие записочки (а он — все ее письма). Внешне он был очень на нее похож, особенно это видно на фотографиях, где она уже немолода.
Симонов впервые всерьез ослушался отчима, когда решил после семилетки поступить в фабрично-заводское училище и получить специальность токаря. Отчим считал себя обязанным дать мальчику хорошее образование, поэтому к его планам отнесся неодобрительно. "Была в разгаре первая пятилетка, -— вспоминал Симонов, — у нас в школе были кружки по изучению обоих вариантов — и основного и оптимального — пятилетнего плана: я увлекался этим куда больше, чем школьными предметами. Недалеко от Саратова, на Волге, гремело строительство Сталинградского тракторного, в самом Саратове строили комбайновый завод и одновременно с этим быстро построили для нужд Сталинградского тракторного маленький завод тракторных деталей — все это, вместе взятое, сыграло свою роль в том, что вопреки мнению отчима, через которое переступить мне было не так-то просто, и при нейтралитете матери я после седьмой группы школы вместе с половиной своих одноклассников пошел в ФЗУ". Целый год отчим почти не разговаривал с пасынком.
В 1931 году, когда 15-летний Симонов должен был начать производственную практику, отчима арестовали, а его семью немедленно выставили из казенной квартиры. Мать была тяжело больна, и сыну пришлось самостоятельно искать квартиру, организовывать переезд и даже тащить в гору домашнюю мебель по бездорожью, потому что грузовик не смог подъехать к дому. Он справился. Вскоре он стал работать и получать вполне приличную зарплату, которая помогла ему с матерью прожить те четыре месяца, которые отчим провел в тюрьме. Иванишева освободили, так и не доказав ни одного обвинения. Он уволился из военной школы, вышел в отставку и уехал в Москву, где стал преподавать на военной кафедре Индустриального института имени Либкнехта.
В столице Симонов пошел доучиваться на второй курс ФЗУ, потом работал на авиационном заводе, а потом токарем в механической мастерской кинофабрики "Межрабпомфильм". Он писал потом, что руки у него вовсе не были золотыми, однако со временем он стал токарем седьмого разряда (всего в СССР было 8 разрядов).
ЛИТЕРАТУРНАЯ УЧЕБА
Он уже писал стихи (собственно, первые стихи написал в 7 лет). В начале 30-х годов, как и большинство сверстников, он был совершенно захвачен стихией социалистического созидания. В 1934 году вышла книга писателей о Беломорско-Балтийском канале — о перековке бывших уголовников в строителей социализма; Симонов, вдохновленный темой, написал поэму "Беломорканал", фрагменты которой вышли в сборнике произведений молодых писателей; затем Гослитиздат отправил его в командировку на Беломорканал, чтобы доработать поэму. "Допускаю, что я был поглощен своим, поэмой, стихами, вообще был еще, как говорится, молод и глуп, но из этой странной, на нынешний взгляд, лагерной командировки я вернулся без ощущения тяжести на душе. Наоборот, с готовностью писать заново поэму о перековке людей трудом, с ощущением, что я пусть недолго, но своими глазами видел, как это реально происходит, и с верою в то, что, наверное, так оно и должно быть, — какой же другой путь, кроме работы, которая списывает с человека его прошлые грехи, может существовать в таком обществе, как наше?" — вспоминал он много лет спустя в своей печальной книге "Глазами человека моего поколения". Он задавался в ней тяжелыми для этого поколения вопросами — о вере в Сталина, о мере собственного ослепления и собственной ответственности за историю страны.
Поэму о Беломорканале он еще много раз переделывал, потом она получила название "Павел Черный" — но впоследствии он ее уже не переиздавал и в собрания сочинений не включал, сейчас это букинистический раритет.
В 1934 году он поступил в вечерний Литинститут; проучившись там год, перевелся на дневное отделение. Он учился у Луговского и Антокольского. Его однокурсниками были Матусовский, Долматовский и Маргарита Алигер.
В 1935 году, после убийства Кирова, когда из Ленинграда высылали людей дворянского происхождения, трех сестер Александры Леонидовны отправили в ссылку в Оренбург. Двоих, тетю Долли и любимую тетю Соню, в 1937–1938 годах репрессировали, они обе погибли в тюрьме; третья, тетя Люля, Людмила Леонидовна, вернулась из ссылки только в 1955 году. "Не могу вспомнить, что же я думал тогда, как рассуждал, как объяснял для себя происшедшее. Лес рубят — щепки летят, так, что ли?" — задумывался Симонов на склоне лет. В 1937-м арестовали нескольких его сокурсников из Литинститута. Публичные процессы, разоблаченные враги народа — все это не увязывалось с серьезными, наполненными разумным трудом буднями страны, не вполне укладывалось в сознании.
Симонова, выросшего среди военных, с детства привлекали люди этого душевного склада — может быть, люди, похожие на отчима: суровые, прямые, верные слову и долгу. Отсюда и его увлечение Киплингом, которого он переводил в 30-е, и лаконичность, даже скупость стиха, и темы его ранних поэм — "Ледовое побоище", "Суворов"...
Князь перед русскими полками
Коня с разлета повернул,
Закованными в сталь руками
Под облака сердито ткнул.
"Пусть с немцами нас Бог рассудит
Без проволочек тут, на льду,
При нас мечи, и, будь что будет,
Поможем Божьему суду!"
Время было еще мирное, но в воздухе уже сгущалась гроза. И понятно было, пожалуй, что это будет серьезный военный поэт. Впрочем, второй жене он однажды сказал, что, если бы не происхождение — не занимался бы литературой, пошел бы в политику. Он был честолюбив и, конечно, глядел в Наполеоны.
В Литинституте он успел жениться на однокурснице, дочери известного драматурга и сатирика Виктора Типота Наталье, которую друзья звали Атой. Брак этот был незарегистрированным и не особенно удачным; в 1938 году Симонов ушел от Аты Типот к Евгении Ласкиной — и ей принес показать поэму "Пять страниц" — прощание с прежней любовью.
Брак с Евгенией Ласкиной, которая стала матерью его сына, тоже оказался недолгим: уже в 1940 году Константин Симонов влюбился всерьез — так, как бывает только раз в жизни. В последние годы жизни он говорил, что это было самое большое его счастье — и самое большое горе. Валентину Серову, молодую вдову летчика-героя Анатолия Серова, он увидел в театре, она играла роль Павлы в спектакле "Зыковы" — и с этого времени ходил на каждый ее спектакль и сидел в первом ряду с цветами. Красавица-актриса и знаменитый поэт — это прекрасный зачин для легенды, для поэмы, для сказки. В жизни из этого может получиться счастье, а может и беда. Он долго осаждал ее, а она, не пережившая еще свое вдовство, не сдавалась; даже когда они сблизились, он все ждал от нее настоящего, искреннего "люблю" — сказанного честно, а не в пылу страсти. Он любил, она не любила, не сдавалась. "Тело она отдавала с легкостью, душа же принадлежала только ей. А ему хотелось завоевать ее душу", — написала однажды в "Независимой газете" Татьяна Кравченко; скорее всего, так и было.
Ее признания в любви он дождался только тогда, когда между ними встало огромное, всенародное горе:
Такой я раньше не видал
Тебя, до этих слов разлуки:
Люблю, люблю... ночной вокзал,
Холодные от горя руки.
ЕСЛИ ЗАВТРА ВОЙНА ...
В 1938 году, после окончания Литинститута, Симонов поступил в аспирантуру ИФЛИ. Практически сразу его назначили редактором "Литературной газеты" — правда, проработал в ней он совсем недолго: его отправили военным корреспондентом на Халхин-Гол; он писал стихи в газету "Героическая красноармейская", но позднее от стихотворных очерков отказался, предпочитая прозаические. Для него, мирного и необстрелянного, это был первый настоящий военный опыт, настоящая опасность, настоящая смерть кругом. "На этой войне сложился фундамент военного писателя и журналиста, каким Симонов останется на всю жизнь: преклонение перед военным профессионализмом, уважение к храбрости врага, милосердие к поверженным, верность фронтовым друзьям, воинскому долгу, брезгливость к слабакам и нытикам, подчеркнутое гусарство по отношению к женщинам", — писал его сын Алексей Симонов.
Из Монголии его сразу отправили в Западную Белоруссию, только что присоединенную к СССР; там он тяжело заболел пневмонией, мама прорвалась к нему и увезла еле живого в Москву; пока он приходил в себя — коллеги отправились на финскую войну, некоторые там погибли. В январе 1940 года он, не вполне еще здоровый, пошел на двухмесячные курсы подготовки военных корреспондентов при Академии Фрунзе. Он умел наблюдать и думать над тем, что видит, и понимал, что будет война, что войны не избежать. Это предчувствие войны сквозит в его пьесе 1940 года "Парень из нашего города", которая стала всенародно любимой. И на обсуждении пьесы — в это время все крупные произведения советских писателей обсуждались в Союзе писателей — Симонов говорил о том, что закончил пьесу словами о войне с фашистами, потому что был уверен в том, что она непременно будет.
С октября 1940-го по июнь 1941-го Симонов снова на курсах, на сей раз при Военно-политической академии; перед самым началом войны он успел побывать на сборах в военном лагере и получить звание интенданта — в военно-хозяйственном и административном составе оно соответствует званию майора.
И все равно война оказалась неожиданной, не такой, как представлялась по книгам. Одно из первых военных стихотворений Симонова — "Из дневника", зарисовка испуганной Москвы:
Неподвижные, круглые, желтые, как фонари,
Над твоей головою — ракеты...
Да, война не такая, какой мы писали ее, —
Это горькая штука...
С НЕЙ И БЕЗ НЕЕ
Семейная жизнь даже не началась: он уехал корреспондентом на фронт, даже не зная, верить в ее "люблю" или нет. Он постоянно писал ей с фронта, писал письма, которые даже цитировать неловко — столько в них тоски и мужской страсти (он перед смертью уничтожил письма, но копии были сняты и часть писем опубликована).
Он сразу попал на Западный фронт, где положение было катастрофическим. Он даже не смог добраться до газеты, в которую был командирован. Здесь он пережил самые тяжелые минуты своей жизни — бой на Буйническом поле под Могилевом, где полк, в который он попал, оборонялся от немецких танков. Потом он приведет на это поле своего героя, журналиста Синцова в "Живых и мертвых", с ним поделится своим опытом ужаса от беспомощности первых дней войны и надежды, внезапно появляющейся в безнадежной ситуации. На этом Буйническом поле Симонов завещал развеять свой прах.
Всю войну он прошел корреспондентом "Красной Звезды". "Стал одним из лучших военных журналистов, — подытожил военный опыт отца Алексей Симонов, — ходил на подводной лодке в румынский тыл, с разведчиками — в норвежские фьорды, на Арабатской стрелке — в атаку с пехотой, видел всю войну от Черного до Баренцева моря, закончил ее в Берлине, присутствовал при подписании акта капитуляции гитлеровской Германии и на всю жизнь остался военным писателем, летописцем и историком этой войны". Его военные корреспонденции составили потом книгу "От Черного до Баренцева моря".
В августе 1941-го на чужой даче, тоскуя по Валентине Серовой, он написал знаменитое "Жди меня" — наверное, главные стихи той войны. Он не публиковал их — слишком лирические, в первые месяцы войны казалось, что военные стихи должны быть строгими, гневными, звучными — никоим образом не камерными, а здесь — каждый слышал, "как тоскует мой голос живой", говоря словами другого знаменитого стихотворения той войны, другого поэта. Голос живой — это то, что все услышали. В моей семье сохранилась открытка с этими стихами, которую дед прислал с фронта бабушке; перепечатанные и переписанные стихи разлетелись по всей стране, а их автор стал не столько даже знаменитым — это неподходящее слово, — а народным поэтом, как становится народной песня, попадающая в нерв. Этот живой голос слышится и в "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины..." — стихотворении, которое при всей его хрестоматийности невозможно читать без мучительной боли. Военные стихи Симонова разные — не все выдерживают сравнение с лучшими; иные принципиально публицистичны, иные кажутся избыточно пафосными на взгляд из далекого и мирного времени, но их читали и любили, и в большинстве своем — они и сейчас живы.
"С тобой и без тебя" — книга мучительной любовной лирики; он все еще пытается завоевать возлюбленную — уже не сияющую красавицу в шелковом платье, уже уставшую, умученную войной; "злую, ветреную, колючую, хоть ненадолго, да мою" — ее пытается звать женой. Он предельно откровенен в своих любовных стихах — "по праву тех, кто может не вернуться"; он обезоруживающе печален, почти цинично горек, нежен; он умоляет и проклинает и надеется, надеется...
В январе 1944 года Симонов выступал в Москве с чтением стихов из сборника "С тобой и без тебя" — при огромном стечении народа, в присутствии Валентины Серовой. Мама его, Александра Леонидовна, написала ему потом об этом выступлении, что вышло все не так, неправильно: "И в зал пришла не мыслящая в своем большинстве, не оценивающая, заставляющая поэта расти аудитория, а та толпа, которая не постеснялась вставать, напирать друг на друга, толкаться, чтобы видеть ту женщину, кот<орую> одни осуждают, другие завидуют и все очень не любят, женщину, кот<орую> ты все равно что раздеваешь перед всеми. Не думаю, чтобы ей это могло быть приятно. <...> Такими театральными эффектами дурного тона не исправляют своих ошибок и не покупают прощения. А как мне больно, что все эти годы все дальше и дальше разматывается вокруг тебя этот грязный клубок сплетен и ты не находишь в себе сил и понимания жизни, чтобы все расставить по местам". Сплетен в самом деле было множество, в том числе о ее романе с Рокоссовским, например (который гневно отрицает дочь Симонова и Серовой Мария Кирилловна), и сам этот роман оказался под прицелом всенародного интереса, государственного внимания — а этого не выдерживает интимная лирика — вот такая:
Какой была ты сонной-сонной,
Вскочив с кровати босиком,
К моей шинели пропыленной
Как прижималась ты лицом!
Это — не для чтения со сцены Колонного зала Дома союзов.
Но короткое счастье им досталось.
Он прошел всю войну безупречным солдатом, вернулся к ней — со всей силой надежды, страсти, тоски и любви. И была молодость, и война кончилась, и была надежда, что все пойдет иначе, что все заслужили счастье и будут счастливы...
Актриса Римма Маркова, которая дружила с Серовой, вспоминала, как Валя в послевоенной Москве выпархивает после премьеры из театра в сиреневом платье, с букетом цветов и садится в открытую машину... "А потом мы приехали в квартиру Симонова и Серовой на улице Горького. В лифт все не поместились, и Симонов пошел пешком. На каждой лестничной клетке он подходил к лифту, открывал дверь, тот останавливался, и Симонов говорил: "Валя, скажи, что любишь меня". Серова отвечала: "Ни-ког-да!" Лифт проезжал еще один этаж, Симонов снова подходил к двери: "Ну скажи, что любишь". А Валентина Васильевна стояла на своем: "Ни за что!" Вошли в их огромную, в пол-этажа наверное, квартиру. Валя эффектно так туфли с ног сбросила и упала на диван. Она когда выпивала, у нее становились алыми уши. И вот сидит красавица-блондинка, ушки алые, глаза горят. А Симонов смочил салфетку холодной водой, нежно положил ей на лицо. И начал читать стихи..."
В 1946 году они вместе ездили в Париж — Симонов встречался с Буниным, с Тэффи... Обсуждали их возможное возвращение в Советский Союз. Рассказывают, что Серова, выждав, когда Симонов отошел, сказала Бунину — не слушайте его, не возвращайтесь...
ЧУЖАЯ ТЕНЬ
После войны началось новое время в их жизни — время, о котором Симонов больше всего, пожалуй, сожалел. Время, когда он взлетел в писательской иерархии вверх, когда присутствовал на совещаниях у Сталина, когда руководил писателями, когда полностью, пожалуй, реализовал свои амбиции быть политиком, руководителем — амбиции, которые едва не погубили его как писателя и стоили ему многих мук на склоне лет.
Время его взлета было самым удушливым временем в русской литературе со времен РАППа — временем зажима, начальственных разносов, кампаний преследования то Ахматовой и Зощенко, то космополитов — и во всем этом он принимал участие. С другой стороны, того же Зощенко он пытался вернуть в литературу, опубликовав в "Новом мире" несколько его рассказов. Но уже после этого, на новом витке травли, выслушав на очередном собрании яростный монолог отчаявшегося, загнанного в угол писателя, Симонов сказал: "Тут товарищ Зощенко бьет на жалость"... Что это? Жестокость? Или та самая "брезгливость к слабакам и нытикам", смешанная с чудовищным непониманием ситуации, в которой оказался собрат-писатель? Иногда мотивы участия в том, в чем участвовать не следовало, были другие: как рассказывает Алексей Симонов, доклад о космополитах его отец взялся сделать вместо ушедшего в запой Фадеева, хотя его был готов сделать другой фадеевский зам, Софронов, но тот добавил бы к официальному списку еще несколько фамилий. Моральный выбор из двух зол сродни выбору Софи; Симонов сделал доклад и потом, как свидетельствует его сын, "тайком подкармливал некоторых фигурантов своего доклада", изгнанных после этого доклада из литературы.
Внешне все было идеально: высокий пост, заграничные поездки, несколько Сталинских премий, руководство "Новым миром", но стихи становились, под стать времени, все более неживыми, риторическими, а за пьесу "Чужая тень" ему самому потом было очень стыдно.
Симонов был солдат. Он делал то, что надо. Серова была женщина — прежде всего женщина, которая делает то, что хочет, и которую нельзя заставить терпеть то, чего она не хочет. Но теперь они жили одним домом, у них появилась дочь, с этой новой жизнью надо было считаться, а жизнь не клеилась. Отношения Симонова с пасынком не сложились, так что его отдали в интернат для трудновоспитуемых, Серова тосковала и пила — пила все больше, так что со временем и дочь у нее отняли, передали ее матери...
Он все больше становился большим начальником, а она — несчастной пьющей женщиной. Он ушел от нее, написав последнее безжалостное стихотворение:
Упреки поздно на ветер бросать,
Не бойся разговоров до рассвета.
Я просто разлюбил тебя. И это
Мне не дает стихов тебе писать.
БЕЗ СТИХОВ
Его новой женой стала вдова поэта Гудзенко Лариса Жадова, жена такого же склада, как он сам, — дочь военного, "стойкий солдатик", по выражению Алексея Симонова. В новой семье были дети — дочь жены Екатерина и их общая дочь Александра. Было тепло, был уют. Но стихов он почти не писал. Может быть, как он говорил, "лирические стихи, точнее сказать, интимные, пишутся тогда, когда жив нерв любви", а нерв отболел и умер. Новая любовь не была по-юношески страстной, а жена сама взяла с Симонова обещание не посвящать ей стихов.
Может быть, как это часто бывает с поэтами, "лета к суровой прозе клонят"; пришло время прозы. Может быть, ее требовало осмысление собственного опыта и опыта страны. "Оттепель" ставила перед Симоновым новые вопросы, и ответы надо было давать прежде всего самому себе.
На одной из встреч писателей с Хрущевым в конце 50-х генсек съязвил: мол, голос Симонова после ХХ съезда звучит как-то невнятно. Симонов ответил: "Даже автомобилисту, чтобы дать задний ход, необходимо выжать сцепление и перевести рычаг в нейтральное положение. Очевидно, многим из нас потребуется некоторое время на раздумье". Ему действительно было нужно время на раздумья, которые оказались тяжелыми. Вскоре после этой встречи Симонов, снятый с поста секретаря президиума Союза писателей, отправился в Ташкент, формально — в командировку, неформально — в ссылку. В Ташкенте у него было достаточно времени для прозы. Сейчас, когда он отошел от руководства Союзом писателей, он может быть просто писателем — может отдать Синцову свой военный опыт, заново перечитать свои дневники. Он может посмотреть на войну глазами немолодого человека. И герои его становятся старше — в написанной во время войны повести "Дни и ночи" герою нет тридцати, а в "Так называемой личной жизни" Лопатину за сорок; новому авторскому взгляду нужен другой герой — мирный человек в очках, сострадающий, стыдящийся, рефлексирующий.
Военная проза Симонова — скупая и точная; война — это тяжелые рабочие будни хороших усталых людей; это кровь и смерть — но он нигде не груб и не физиологичен, даже когда речь идет о вывалившихся из живота убитого немца почерневших кишках. Может быть, в силу аристократического воспитания или потому, что для многих в этом поколении было то, о чем не пишут, — он никогда не обнажен до отчаянного бесстыдства — когда условности и табу уже теряют значение; даже когда он говорит о страсти — он сохраняет целомудрие слога в хорошем старинном смысле слова. И если в стихах он мог быть совершенно откровенен — впрочем, если до обнажения души, то не до выворачивания ее наизнанку, — то в прозе он застегнут на все пуговицы и никогда не расслаблен, он и в прозе вечный солдат. Он говорил всегда, что у каждого своя война, каждый ее видит по-своему. Война в его прозе — катастрофа, но человек может с этой катастрофой справиться. В ней нет кризиса гуманизма; нет, пожалуй, безысходного абсурда, нет экзистенциальных бездн и глубоких прозрений. Есть честный, суховато и лаконично описанный тяжелый опыт — опыт, оказавшийся ему по силам; впрочем, опыт не самый жуткий, он и сам признавал, что военный корреспондент — работа тяжелая и опасная, но не самая тяжелая и не самая опасная. Симоновская проза о войне выносима, хотя иногда трогает до слез — но не заставляет задыхаться от ужаса и жалости, и в конце нескончаемого тоннеля войны всегда свет.
ПРОЗРЕНИЕ
Самая трудная часть симоновского осмысления опыта — это, конечно, "Глазами человека моего поколения" — мучительная работа над ошибками, попытка понять и проанализировать роль Сталина в истории страны и свое отношение к Сталину — тогда и сейчас. Прозрение было медленным и трудным, работа над ошибками оказалась тяжелой. Но он отказывался поддерживать движение маятника в другую сторону — стереть память, вычеркнуть Сталина из истории, отказывался снимать его имя из ранних стихов, как будто не было ни Сталина, ни этого опыта захлебывающейся любви к нему и полного доверия. Не стирать, а осмыслять, не вычеркивать, а думать — это было для него принципиально. Он был советский человек — но он был честен и упрям. Он подписывал письма против Сахарова и Солженицына — но наотрез отказался поддержать ввод войск в Чехословакию; а книгу Солженицына, говорят, даже кому-то помог провезти через границу.
У него были несомненные организаторские заслуги перед литературой — и любая статья о Симонове их перечислит: тут и публикация "Мастера и Маргариты", и повторное, после долгого периода умалчивания, издание романов Ильфа и Петрова, и публикация Хемингуэя, и так далее, и так далее. У него, депутата, была масса хлопот об обычных людях — переписку с ними ему помогал вести отчим, и делал это со всей военной аккуратностью, — и переписки этой — кому помочь с жильем, кому с лечением, кому с пенсией — у него в архиве накопилось десять томов.
Самое скучное, что можно сделать, — это подводить баланс этой непростой жизни и пытаться подсчитать: а сходится ли дебет с кредитом? Искупаются ли вины заслугами? Жизнь прожита, и прожита трудно; линия, которая должна была быть безупречно, военно прямой и героической, получилась ломаной. Задуманный прямым и цельным, он двоится: вот вам две стороны истории о поэте и красавице — прекрасная и нестерпимо горькая, вот две стороны истории о верном солдате — победная и постыдная; вот строки, которые читать противно, а вот — читаешь и думаешь: хорошо, как это все-таки хорошо...