Найти в Дзене
🌞 В бытии сегодня: Парадигма, ушедшая от своего автора Семнадцатого июня 1996 года в Кембридже, штат Массачусетс, умер американский философ науки Томас Кун. Семьдесят три года. Профессор Массачусетского технологического института, бывший историк физики, автор небольшой книги в двести с лишним страниц, опубликованной в шестьдесят втором году и навсегда изменившей наше понимание того, как работает наука. Книга называлась «Структура научных революций». До неё в философии науки доминировало представление, согласно которому наука движется плавно — учёные накапливают знания, корректируют теории, постепенно приближаются к истине. Кун эту картину разрушил. Он показал, что научное развитие устроено иначе. Большую часть времени, говорил Кун, учёные работают в режиме «нормальной науки» — внутри установленной картины мира, которую он назвал парадигмой. Парадигма — это не просто теория. Это набор образцовых решений задач, на которых студенты учатся работать с реальностью, фоновые допущения, методы измерения, словарь концептов, способы постановки вопросов и критерии того, что считается ответом. Внутри парадигмы наука работает успешно, накапливает результаты, решает головоломки. Это нормальное состояние. Изредка, однако, в нормальной науке начинают накапливаться аномалии — наблюдения, которые не помещаются в парадигму. Сначала их пытаются объяснить локально, через мелкие модификации. Когда таких объяснений становится слишком много, наступает кризис. И тогда возникает новая парадигма, в которой аномалии перестают быть аномалиями — потому что весь мир, в котором они существовали, оказывается переописан другим образом. Это и есть научная революция. Между старой и новой парадигмами нет плавного перехода. Между ними — разрыв, в котором старые понятия заменяются новыми, не сводимыми к старым. Кун называл это «несоизмеримостью» парадигм. Птолемеевская астрономия и коперниковская не есть две разные теории об одном и том же предмете. Это два разных «предмета», описанные таким образом, что между ними нельзя установить прямого перевода. То же самое — ньютоновская физика и эйнштейновская. Масса у Ньютона и масса у Эйнштейна — формально называются одним словом, но обозначают разные вещи в разных мирах. Эта концепция была революционной для шестидесятых годов и вышла далеко за пределы философии науки. Слово «парадигма» вошло в общественный язык. «Парадигмальный сдвиг» стало выражением, употребляемым в маркетинге, политике, культурологии, бизнес-литературе. Любое серьёзное изменение в любой сфере стало называться «парадигмальным сдвигом». К восьмидесятым годам это понятие было настолько перегружено, что значительно отдалилось от того, что Кун имел в виду. В поздних интервью и работах Кун с удивлением, иногда с раздражением, наблюдал, что его технический термин стал модным словом. В книге «Структура» слово «парадигма» использовалось в двадцати с лишним разных значениях, и сам Кун признавал, что это было недостатком — позже он пытался уточнить термин, заменить его на «дисциплинарную матрицу», уточнить концепцию несоизмеримости. Но было поздно. Парадигма ушла от него. Она стала общественной принадлежностью, и общество использовало её так, как ему было удобно, а не так, как имел в виду автор. Это и есть особый философский казус. Концепт о том, как меняются концепты, сам испытал то, что он описывал. Парадигмальный сдвиг произошёл с самим понятием «парадигмального сдвига». То, что Кун называл строго определённой структурой смены научных оснований, в общественном обращении превратилось в синоним всякого изменения. И эта эволюция концепта точно соответствует тому, что Кун пытался описать — кроме того, что объектом эволюции оказался его собственный текст. P.S. Куна часто спрашивали, считает ли он свою книгу научной революцией в философии науки. Он отвечал: если бы я ответил «да», это означало бы, что моя книга подтверждает мою же теорию, что подозрительно. Если я отвечу «нет», это означало бы, что моя теория к собственной судьбе не применима, что тоже подозрительно. Поэтому я предпочитаю не отвечать.
7 часов назад
🌞 В бытии сегодня: День, которого не было, и который мы празднуем Сегодня шестнадцатое июня. В литературном мире этот день называется Bloomsday — «Блумов день». Это, по-видимому, единственный праздник в мировой культуре, посвящённый одному дню из жизни вымышленного человека. Леопольд Блум, ирландец еврейского происхождения, рекламный агент дублинской газеты, муж Молли Блум, отец умершего в младенчестве сына, тридцати восьми лет от роду, шестнадцатого июня 1904 года вышел из своего дома по адресу Эклс-стрит, семь, в восемь утра и вернулся туда около двух часов ночи следующего дня. За эти восемнадцать часов он купил почку у мясника, позавтракал, посетил похороны знакомого, прогулялся по дублинским улицам, выпил в нескольких пабах, искупался в море, поужинал с молодым поэтом по имени Стивен Дедал, и наконец вернулся домой к жене, которая в этот день изменила ему с любовником. На семьсот тридцать с лишним страниц романа. Леопольд Блум не существовал. В реальном Дублине шестнадцатого июня 1904 года ходили реальные люди, ели реальную еду, целовались на реальных улицах. О них мы ничего не помним, потому что их забвение было предусмотрено самим устройством истории: один обычный день в одном обычном городе, один из миллиардов таких же дней. Но именно этот день мы помним, и помним до мельчайших подробностей, до маршрутов трамваев, до меню ресторанов, до того, во сколько именно Леопольд Блум переходил через Лиффи. Помним из-за человека, который не существовал. Это первый случай в мировой культуре, когда вымышленный день полностью вытеснил реальный из коллективной памяти. Шестнадцатое июня 1904 года для нас сегодня — это день Блума. Что в этот день делали реальные дублинцы — никого не интересует, кроме узких историков. Что в этот день делал Леопольд Блум — изучают на филологических факультетах всего мира. Здесь возникает странная философская конфигурация. У Джеймса Джойса был реальный шестнадцатое июня 1904 года, и он был для него глубоко личным. В этот день он впервые гулял с Норой Барнакл, горничной из дублинского отеля Финна, на которой через шестнадцать лет он женится и с которой проживёт остаток жизни. Это была их первая прогулка, и Джойс выбрал этот день как точку, в которой Нора впервые ответила на его взаимность. Когда через десять лет он начал писать «Улисса» в Триесте, он выбрал именно эту дату для романа. Личный праздник любви он превратил в фиктивный день вымышленного человека, ничего не знающего о Норе. Через сто двадцать с лишним лет тысячи людей по всему миру празднуют этот день, не зная, что празднуют чужое свидание. Это четыре дня одновременно. Реальный день Дублина шестнадцатого июня 1904 года, известный сегодня только историкам. Личный день Джойса и Норы, превратившийся в семейную дату. Фиктивный день Леопольда Блума, описанный в романе. И ежегодно повторяющийся праздник, в котором реальные люди прогуливаются по реальному Дублину, читая вслух описания вымышленного человека, идущего по тому же городу сто двадцать лет назад. Эти четыре дня живут параллельно. Они не сводятся друг к другу. И ни один из них не может быть назван «настоящим», вытесняющим остальные. Это и есть особая онтология литературы: жизнь, попадая в текст, не теряет своей собственной реальности, но обретает ещё одну — текстовую. И иногда текстовая реальность оказывается долговечнее и плотнее жизненной.
1 день назад
🌞 В бытии сегодня: Хартия, которая выросла из самой себя Пятнадцатого июня 1215 года на лугу Раннимид у реки Темзы, в нескольких милях от Виндзора, английский король Иоанн Безземельный приложил свою печать к документу из шестидесяти трёх статей, составленному его мятежными баронами. Король делал это под прямым давлением: армия восставших стояла рядом, Лондон был ими занят, и Иоанн понимал, что отказ означает гражданскую войну, которую он, скорее всего, проиграет. Через несколько недель он обратился к папе римскому Иннокентию Третьему с просьбой признать документ недействительным. Папа удовлетворил просьбу. К концу года Англия всё равно погрузилась в гражданскую войну, и сама хартия казалась мёртвой буквой, выжатой из проигрывающего короля и отозванной при первой возможности. Сегодня этот документ называется Magna Carta, Великая хартия вольностей, и считается одним из идейных оснований современного конституционализма. Восемьсот одиннадцать лет назад он не был ни хартией в современном смысле, ни великим, ни признанным. Он был сделкой между феодальным королём и феодальными баронами, в которой бароны выторговывали себе защиту от королевских поборов, а король выторговывал себе мирную жизнь до того момента, когда сможет всё переиграть. И тем не менее именно этот документ через восемьсот лет лёг в основание Билля о правах в Англии семнадцатого века, Декларации независимости в Америке восемнадцатого, и Всеобщей декларации прав человека в двадцатом. Что произошло. Здесь работает один из самых интересных философских механизмов в истории права. Текст, в момент своего создания служивший узкому и корыстному интересу, оказался устроен так, что его язык поддавался гораздо более широкому прочтению, чем имелось в виду. Сорок вторая статья хартии гласила: «Никакой свободный человек не будет задержан, лишён имущества или поставлен вне закона иначе, как по законному суду равных или по закону страны». Бароны, писавшие эту фразу, под «свободным человеком» имели в виду себя — феодальную аристократию, владевшую землёй и людьми. Они защищали свои сословные привилегии, и им не приходило в голову, что «свободным человеком» когда-нибудь может оказаться крестьянин, торговец или индийский подданный британской короны. Текст, однако, не зафиксировал того узкого значения, которое в него вкладывали авторы. Текст зафиксировал формулу. И эта формула в течение веков расширялась — медленно, через судебные прецеденты, парламентские ссылки, революционные манифесты, конституционные сборники. Каждое следующее поколение читало хартию шире, чем предыдущее. И каждое чтение оставалось формально совместимым с буквой документа, потому что буква не уточняла, кто такой «свободный человек». К семнадцатому веку английский парламент использовал хартию против Карла Первого, чтобы ограничить королевскую власть. Бароны двенадцатого века этого не предполагали, но текст это позволил. К восемнадцатому веку американские колонисты использовали её против английского парламента, чтобы обосновать свою независимость. Парламент этого не предполагал, но текст это позволил. К двадцатому веку «свободный человек» оказался каждым человеком, и Всеобщая декларация прав человека стала далёким, но прямым потомком Раннимида. Это и есть особый философский казус хартии. Документ может перерасти намерения своих авторов настолько, что станет инструментом против самой той власти, ради защиты которой он был написан. Бароны создавали инструмент защиты своих привилегий. Через восемь веков из этого инструмента выросло ограничение всякой власти как таковой. Текст оказался умнее тех, кто его писал. P.S. Папа Иннокентий Третий объявил хартию недействительной в августе 1215 года. Письмо называется булла «Etsi karissimus». Сегодня хартия считается основанием современного права. Булла Иннокентия — историческим курьёзом. Время решило, кто из них был прав, и решило не в пользу того, кто был выше по статусу.
1 день назад
🌞 В бытии сегодня: Расколдованный мир, который снова заколдовывается Четырнадцатого июня 1920 года в Мюнхене умер от воспаления лёгких пятидесятишестилетний немецкий социолог, юрист, историк и философ Макс Вебер. Испанский грипп. К моменту смерти не были закончены ни «Хозяйство и общество», ни третий том «Собрания работ по социологии религии» — обе книги вышли посмертно усилиями его вдовы Марианны и стали основанием современной социологической теории. В России Вебера знают как автора тезиса о связи протестантской этики и капитализма. Это знание правильное, но узкое. У него есть другая концепция, философски более значимая и сегодня поразительно актуальная, и она прозвучала в одной из последних его лекций, прочитанной в Мюнхене в семнадцатом году. Лекция называлась «Наука как призвание». Концепция называлась «расколдовывание мира». Что Вебер имел в виду. В прежних эпохах, говорил он, мир был населён силами, которым человек не имел рационального доступа. Молния била — и в этом был жест божества. Болезнь приходила — и за ней стоял злой дух. Урожай вырастал — и это было благодарностью земли тому, кто её должным образом обработал. Дикарь и древний грек жили в окружении тайн, и эти тайны были фундаментальной чертой мироустройства. Мир был заколдован. Современный человек живёт в мире, который расколдован. Не потому, что он лучше понимает явления. Это критическая оговорка Вебера, и она часто забывается. Современный человек не знает, как работает электрическая лампочка, как устроен внутри двигатель его автомобиля, как лекарство, которое он принимает, действует на его тело. Большинство наших современников знают про эти вещи меньше, чем средневековый кузнец знал про свой металл. Дело не в знании. Дело в презумпции. Современный человек живёт с уверенностью, что в принципе всё это может быть рационально объяснено. Что нет ни одного явления, которое в конце концов не сводилось бы к понятной причинной цепочке. Что любая тайна есть лишь временно неразрешённая задача, и наука, в принципе, способна её разрешить. Эта презумпция исчисляемости и есть расколдовывание мира. Тайны как фундаментальной черты бытия больше нет. Есть только проблемы, ожидающие своего решения. Вебер видел в этом неоднозначное завоевание. С одной стороны — освобождение от страха перед иррациональными силами, основа науки, техники, рационального управления, бюрократии. С другой — утрата того, что он называл «теплом», смысла, ощущения мира как населённого живыми силами, к которым человек принадлежит. Расколдованный мир продуктивен, но холоден. Сегодня в этой картине происходит сдвиг, которого Вебер не мог предвидеть. Технологии последних двадцати лет, особенно последних пяти, начали производить системы, чья работа непрозрачна даже для их создателей. Большие языковые модели работают, но никто, включая компании, которые их разрабатывают, не может объяснить в деталях, почему конкретный ответ был дан именно таким. Нейросети для медицинской диагностики работают лучше врачей, но не могут предъявить рассуждения, по которым они пришли к выводу. Квантовые вычисления используют свойства, которые описываются математически, но интерпретируются по-разному различными физическими школами. Это не возврат к домодерному заколдованию. Никто не верит, что в нейросети живёт дух. Но это и не классическое веберовское расколдовывание, где презумпция объяснимости поддерживает себя через накопление знания. Это нечто третье: технологическая система, которая работает рационально, но не объясняется рационально. Принципиально не объясняется — не потому, что мы пока не доразобрались, а потому, что её устройство таково, что прозрачное объяснение в принципе невозможно. Вебер описал расколдованный мир, верящий в свою прозрачность. Сегодня мы строим мир, который работает, но прозрачным быть перестаёт. Не магия. Не наука в её классической форме. Что-то ещё, для чего у нас нет имени.
3 дня назад
🌞 В бытии сегодня: Поэт, который не был одним человеком Тринадцатого июня 1888 года в Лиссабоне родился Фернанду Антониу Ногейра де Сеабра Пессоа. Прожил сорок семь лет, работал переводчиком в торговых конторах, выпил, по-видимому, опасное количество вина за последние десять лет жизни, и при жизни был известен в узком кругу португальских модернистов как один из талантливых, но не самых заметных поэтов своего поколения. После его смерти в шкафу его лиссабонской квартиры обнаружили большой деревянный сундук. Внутри лежало более двадцати пяти тысяч рукописных страниц. Это было только начало. Когда тексты начали разбирать и публиковать, выяснилось, что Пессоа написал их не один. Он написал их семьдесят пять. Не псевдонимами. Псевдоним — это, грубо говоря, маска, надетая одним и тем же человеком ради удобства. Жорж Санд была Авророй Дюпен, Стендаль был Анри Бейлем, и в каждом случае под маской существовал один автор, один взгляд на мир, одна сквозная индивидуальность. Пессоа сделал нечто другое. Он создал семьдесят пять отдельных авторов, у каждого из которых были собственное имя, биография, стиль письма, философская позиция, политические взгляды, литературные пристрастия, отношение к женщинам и Богу. Между этими авторами были разногласия. Они спорили друг с другом в текстах. Один отрицал то, что утверждал другой. Третий писал статью с критикой первых двух. Главных гетеронимов было четыре. Альберто Каэйро — поэт-пастух, не получивший образования, философ-сенсуалист, утверждавший, что мыслить значит предавать восприятие, и что вещи нужно видеть, а не понимать. Альваро де Кампош — инженер, обучавшийся в Глазго, страстный модернист и футурист, поклонник Уолта Уитмена, писавший длинными, нервными, индустриальными строками. Рикардо Рейш — врач, классицист, латинист, монархист, изгнанник в Бразилии, писавший строгие сапфические оды о смирении перед судьбой. Бернарду Соареш — помощник бухгалтера в лиссабонской торговой фирме, автор «Книги непокоя», тончайшего меланхолического дневника, в котором повседневность жизни мелкого служащего разворачивается в онтологическую драму. И сам Фернанду Пессоа — пятый автор среди других, не более привилегированный, чем остальные. В письме литературному критику Адольфо Казаешу Монтейру Пессоа описывал, как это произошло. Восьмого марта тысяча девятьсот четырнадцатого года он подошёл к высокому письменному столу, взял лист бумаги и начал писать. За один присест написал тридцать стихотворений. Закончил. И понял, что эти тридцать стихотворений написаны не им, а кем-то другим — человеком, который только что появился в нём и который сейчас имеет собственное имя, Альберто Каэйро. С этого дня Пессоа жил с множеством людей внутри. Это не литературный приём и не мистификация для критики. Это онтологический жест огромной силы. Пессоа задал вопрос, которого западная литература до него не задавала: что, если единство авторского голоса есть иллюзия. Что, если в каждом человеке живёт множество людей, и обычная биография есть способ скрыть это множество за фасадом одного имени и одного характера. Пессоа отказался от этого фасада. Он позволил своим внутренним людям существовать в полной мере, каждому со своим именем, со своими стихами, со своей правдой. Двадцатый век дал нам разные модели расщепления субъекта. Фрейд расщепил его на Я, Оно и Сверх-Я. Юнг описал систему архетипов, населяющих коллективное бессознательное. Лакан показал, что субъект всегда находится в зазоре между означающими. Но никто из них не решился сделать то, что сделал Пессоа: позволить расщеплению быть в полной мере, не сводя множественность обратно к единству. В Лиссабоне сегодня есть статуя Пессоа перед кафе «Бразилейра», где он любил сидеть. Статуя одна. Изображает одного человека. Это, наверное, последняя ирония в его биографии. P.S. Бернарду Соареш в «Книге непокоя» писал: «Я никогда не был одним из тех, кто верил, что я существую». Это одна строка от одного из семидесяти пяти. Согласия с ней нет даже у других гетеронимов.
4 дня назад
Если нравится — подпишитесь
Так вы не пропустите новые публикации этого канала