Ключ был тёплый. Глупо так про железку, но он лежал у Игната в кармане, и когда брат сунул его мне в ладонь у подъезда, я почувствовал тепло. — Держи. Мать же тебе её отписала, не мне. Я просто присматривал. Мать умерла в марте. Однушку на Сортировке она оставила мне — так в завещании. Игнат жил в другом конце города, но сказал, что будет заезжать, проветривать, платить за свет. — Спасибо, Игнат. Я бы сам не потянул сейчас. — Да брось. Свои же. Меня зовут Захар. Сорок шесть лет, монтажник вентиляции, руки в порезах...
Соседка рассказала
Я взяла два билета в одно купе, чтобы ехать одной
— Женщина, вы же сами просили нижнюю и верхнюю, обе на свою фамилию, — кассирша смотрела на меня поверх очков, будто я что-то украла. — Просила, — сказала я. — И верхнюю мне не нужно. Просто чтобы пусто было. Мне пятьдесят семь. Я тридцать лет отработала в районной поликлинике, в регистратуре, где люди приходят с бедой и уходят с талончиком. Я научилась слышать сто человек в день и не слышать ни одного. И вот первый раз за всё это время я поехала на море. Не к детям, не к больной сестре. На море...
Друг продал нашу группу за усилитель, а через тридцать лет принёс мне катушку, которую я считал сожжённой
Я чинил чужой проигрыватель, когда в дверь мастерской вошёл Савелий. Я узнал его по походке раньше, чем по лицу — он всегда чуть заваливался влево, будто нёс невидимую гитару. — Здравствуй, Гордей, — сказал он. Я не встал. В руках у меня была отвёртка, и я держал её крепче, чем нужно. — Тридцать лет, — сказал я. — Мог бы и не приходить. Он поставил на верстак коробку. Старую, картонную, перевязанную бечёвкой. От неё пахло чердаком и пылью. — Я ненадолго. Отдам и уйду. Мы играли вчетвером. Дом культуры «Заря», репетиции по средам и субботам, гитары через один усилитель на всех...
Двадцать лет я хранила чужую тайну, а правда жила в соседнем подъезде
— Глаша, ты радио помнишь? Заводское, проводное, — спросил меня Сёма, когда мы разбирали коробки на даче. Я застыла с чайником в руке. Меня зовут Аглая. В девяносто первом мне было двадцать восемь, и я работала диктором заводской радиорубки. Был такой завод в нашем городке — «Красный металлист», три тысячи человек, своя поликлиника, свой Дом культуры и крошечная радиорубка над проходной. Каждое утро я включала микрофон и говорила: «Доброе утро, товарищи. Сегодня среда». А по средам у меня всегда дрожали руки...
Почему чужой почтальон сорок лет нёс мне письмо, которое я не писала
Дверь открыла, а на пороге стоит старик в потёртой синей куртке и держит конверт двумя руками, будто стакан с водой, расплескать боится. — Раиса Степановна? — спрашивает. — Я вам письмо принёс. Сорок лет нёс. Я чуть половник не уронила, как раз борщ снимала с плиты. Думаю, перепутал человек, бывает. У нас в подъезде до меня Раиса жила, потом съехала, я уж двадцать лет тут. — Вы, дед, ошиблись, — говорю мягко. — Нет тут никакой Раисы Степановны. А он смотрит на меня так, что у меня по спине холодок...
Дед молчал про войну сорок лет. А потом я нашёл чужую гармонь — и понял почему
— Гриш, не трогай, — сказал дед, когда я полез на чердак за удочками. Голос был такой, каким он со мной никогда не говорил. Не сердитый. Тихий, будто я наступил на что-то живое. Мне было четырнадцать. Лето в Калужской области, жара. Я стоял на лестнице, головой под самой крышей, и видел в углу под старым тулупом что-то длинное в мешковине. — Деда, тут гармонь, что ли? Он не ответил. Я слез. Дед сидел на крыльце, крутил папиросу и смотрел в окно так, будто за стеклом не огород, а кто-то стоял. Звали деда Прохор Савельевич...
