Найти в Дзене
Поддержите автораПеревод на любую сумму
вы помните, вы всё, конечно, помните —
но будто через чёрную плёнку,
где лица — рентгеновские вспышки,
а голоса — как эхо с Венеры. есенин и космос — нераздельны.
он — не мужик с гармошкой,
а последний спутник перед падением.
он смотрит на деревья,
а слышит — радиошумы звёзд. в каждом его «поцелуи, волосы, смерть» 
кварки, распад и гравитация.
он не про Русь, он про чёрную дыру,
в которой пахнет яблоками и кровью. он ушёл не от жизни, 
а туда, где нельзя сказать «прости»,
где свет разлетается на части
и возвращается в строки: «Я теперь с другими не тот…»
чувствуешь?
не «печаль».
а смещение временных осей. есенин — это сигнальный луч,
отправленный из глубинной тоски
в сторону того,
кто тоже однажды сорвётся
и будет долго лететь,
с закрытыми глазами,
сжимая в кулаке
чьё-то имя.
7 месяцев назад
«Ты один, как последний глаз у идущего к слепым»: почему Маяковский был несчастлив в любви и в жизни
Про него часто говорят — громкий, надрывный, революционный. В сознании многих он так и остался: с мегафоном, с чёткими рифмами, будто закованными в металл. Но если немного прислушаться, если пробраться за шум — там дрожит что-то очень хрупкое. Одинокое. Почти детское. Маяковский — это человек, который любил слишком сильно и слишком безответно. Он говорил о любви так, будто это война. Он страдал не шепотом, а во весь голос. И если его читать внимательно, без шелухи, без мифов и лозунгов, — можно увидеть, насколько он был несчастлив...
7 месяцев назад
Гоголь жёг. Серьёзно, жёг. Огромный второй том «Мёртвых душ», написанный на нерве, на паранойе, на каком-то внутреннем крике — и в печку. Сам. Руками. Потому что не так. Потому что душа сдавила грудь. Потому что истина не выдержала бумаги. Он не просто сжёг книгу — он сжёг выход. Люди годами пишут, чтобы выбраться, а он выбрался и обратно. Добровольно. В темноту. Никакой роман не выдержал бы его реальности. Никакой Чичиков не вытянул бы ту пропасть, в которую смотрел Николай Васильевич. Он хотел светлого — а вышел снова этот грязноватый русский гротеск, с перегаром и мышами в голове. И он испугался. Потому что понял: за мёртвыми душами идут живые. А там — мы. Пепел второго тома, говорят, пах не бумагой. Пах страхом. И правдой. Такой, которую не печатают. Такой, которую даже Бог читать бы не стал. Вот и всё. Сжёг. Чтобы мы никогда не узнали, что за дверью. Но мы всё равно догадываемся.
7 месяцев назад
«Бесы» Достоевского
С чего бы начать? Наверное, с самого ощущения от этой книги... Оно липкое. Тревожное. Как будто заходишь в комнату, где только что что-то страшное произошло, но всё уже стерли — только воздух остался тяжелым. Достоевский пишет не просто о людях. Он пишет о буре внутри человека, как будто вытаскивает наружу не поступки, а самые тёмные импульсы.   Попробую сначала опереться на простое. Название — «Бесы». Уже само слово шепчет: «внутри нас живут силы, которые не подвластны разуму». Не люди одержимы идеями — идеи одержимы людьми...
7 месяцев назад
Россия Блока: тоска, ветер и платок до бровей. У Блока — всё как всегда. Пыль, ветер, дорога. Стихи скрипят, как телега, как старая кость в суставе истории. Россия — нищая, серая, босая. В тряпье, но с глазами, которые прожигают века. Он не любуется ею. Он не поклоняется. Он просто идёт рядом, как идут рядом с безумием — не споря, не спасая, а принимая. Шлеи треплются, спицы вязнут в колеях — всё идёт не туда, и всё равно — туда. Потому что так заведено: по ухабам, по грязи, наобум. И ты её не спасёшь. Да и зачем? Она сама выбирает — кому отдаться: чародею, разбойнику, утопленнику, царю. Блоку важно другое — не блеск, не власть, не победа. А вот это: «твои мне песни ветровые — как слёзы первые любви». Любовь как тоска, Россия как первая, не прожитая до конца. И не жертва она, и не героиня. Она — плат узорный до бровей, молчит и смотрит. И даже когда пропадает, — не сгинет. Потому что нечему сгинуть. Потому что она — ты. Россия — это когда всё сломано, но ты идёшь. Когда песня ямщика рвёт душу, а ты слушаешь. Когда дорога — это рана, но в ней светится взгляд из-под платка. На секунду. И всё — ради этой секунды.
7 месяцев назад
Утёсов. Леонид Осипович. Маэстро голосов без надрыва. Он не кричит — он шепчет. И в этом шепоте — целый мир. Не сцена. Не театральщина. А будто твой старший брат, который ночью на кухне наливает тебе чай и говорит: «Не держи в себе. Скажи ей. Или хотя бы её подружке.» 1936 — это не время для любви. Это время страха. Но именно поэтому песня работает. Потому что она — как вспышка света в длинном тоннеле. Потому что любить тогда — это подвиг. И песня становится исповедью. Сначала — нежной. Потом — почти мольбой. А потом — просто воздухом, в котором ты растворяешься. Итог? Песня «Скажите, девушки» в исполнении Утёсова — не просто музыкальный номер 1936 года. Это — капсула времени. Это — письмо, которое кто-то когда-то написал, но не отправил. Это — признание, застывшее между строк. И если ты хоть раз любил так, чтобы молчать — она для тебя.
7 месяцев назад
Когда книги не просто читаются, а держат тебя за горло
или как выглядит настоящая ночь с русской классикой Иногда достаточно просто разложить их перед собой. Не открывать. Не читать. Просто положить рядом — и в комнате становится тише. Словно кто-то вошёл. Кто-то, кто уже всё понял. Вот Достоевский — тёплый, дрожащий, с гнильцой души, но честный до последнего стыда. «Игрок». Азарт не про карты, азарт про жизнь. Как сорваться, чтобы почувствовать, что ты жив. Как проиграть всё — и всё же остаться. «Подросток». Когда ломает изнутри. Когда ты никто — и одновременно всё...
7 месяцев назад
«Бесы» — это не просто роман. Это предупреждение. Это диагноз. Это вскрытие души, из которой вынули Бога и оставили пустоту.
И в эту пустоту, как в старый чердак, заползли голоса. Шепчущие. Рвущееся. Чужие.
Ты читаешь — и ощущаешь не сюжет, а вибрацию. Как будто что-то тревожное ползёт по краю сознания. Ставрогин — не герой и не злодей. Он — пустота, красиво завёрнутая в форму.
Харизма, жесты, притяжение — всё есть. Кроме одного: света.
Он молчит — и в этом молчании начинает тухнуть всё вокруг.
Он не толкает людей в бездну. Он просто стоит рядом — и бездна открывается сама. А остальные…
Они мечутся. Каждый с идеей, с истиной, с болью.
Но без молитвы. Без внутреннего основания.
Шатов с верой, но без прощения. Кириллов с теорией, но без надежды.
Верховенский с планом — но без любви. Это мир, в котором Бога уже нет. И никто даже не удивлён.
Где душа — это не дом, а проходной двор.
Где человек — больше не образ, а инструмент.
И в этой атмосфере начинают рождаться чудовища. Не где-то там — а внутри. «Бесы» — не о событиях.
Это о том, как тьма входит в человека, когда он отказывается от света.
Когда совесть подменяется логикой.
Когда вера становится схемой.
Когда слово «грех» — звучит старомодно, а слово «идея» — как оправдание. И ты читаешь — и становится не по себе.
Потому что всё это — не о XIX веке.
Это — про то, что происходит, когда Бог больше не нужен.
Когда человек говорит: «Я сам».
А в ответ — тишина. И эхо. И шаги. Чьи-то.
7 месяцев назад
Он не просто пьёт. Он затыкает душу. «Мне ничего не надо. Мне никого не жаль». Вот с этой фразы всё и начинается. Словно человек достал сигарету из мрачного угла своей груди и закурил — медленно, обречённо. Грубым — радость. Нежным — печаль. Есенин тут не делит людей, он режет их по нервам. Грубый пройдёт по жизни, не заметив в собственной ладони чужой крови. А нежный — сломается, запнувшись о собаку на обочине. И ведь жалко ему не мать, не Родину, не друга. Себя. И собак. Эти два вида бездомных, два вида ненужных. Он идёт в кабак не напиться. Он идёт туда как в церковь. Закладывать не только штаны, но и остатки веры, остатки языка. Ведь «каждый из нас закладывал за рюмку свои штаны». Общий грех. Коллективное падение. Почти нежность. А потом картинка из окна. Жарко. Тоска в сердце и зной — почти как снаружи. Улица течёт, будто жизнь, не спрашивая, готов ли ты. А на улице — мальчик. Сопливый. Весёлый. Ковыряет в носу. Счастливый. Он ещё не знает, что и в душу лезть нельзя. Потому что потом придётся пробками затыкать. И вот оно: «Я собираю пробки — душу мою затыкать». Вот с чего всё начинается. И вот чем всё кончается. Не вино, не грех, не стихи. А пробки. Из-под бутылок. Как будто каждое запечатанное «больше не чувствую» — это спасение. Хотя на самом деле — это просто другой способ умереть.
7 месяцев назад
Когда умер Достоевский Он умирал не громко. Без пафоса. Просто замолк. 28 января 1881 года. Петербург. Снег не ложился, а падал с грузом. В комнате было тихо, как в церкви после выстрела. Последние часы — как исповедь. На губах — молитва. На столе — Евангелие. И черновики «Братьев Карамазовых». Он успел. Он не умер — он исчез, как исчезают кометы: не сразу, с послесветом. На похороны пришли тысячи. Несли книги вместо венков. Слезы вместо слов. Прощались не с писателем — с пророком. С тем, кто вытащил на свет тёмное. И заставил на это смотреть. Но вот правда. При жизни — он был не тем, кем стал после. Да, его читали. Но в нём видели безумца. Политического каторжника. Беспокойного гения. Не все выносили его страницы. Слишком острые. Слишком честные. А потом — Европа. Ницше говорит: «Достоевский — единственный психолог, у которого я мог учиться». Фрейд ставит его рядом с Софоклом. Альбер Камю называет его своим учителем. Мир смотрит на Россию — и видит Достоевского. Не Пушкина. Не Толстого. Его. Он умер — и началась слава. Глухая, холодная, вечная. Потому что есть тексты, которые оживают только после смерти автора. Есть души, которые звучат только в тишине. И когда он ушёл, что-то в мире перекосилось. Стало слишком тихо. И слишком страшно.
7 месяцев назад
Достоевский и Бог. Разговор сквозь трещины черепа. Он не писал про Бога — он стонал им.
Каждая его строчка — это не фраза, это судорога.
Не вера, а борьба. Не молитва, а допрос.
Как будто человек стоит у стены и шепчет: «Если ты есть — объясни мне, зачем всё это».
А в ответ — тишина.
Та самая, глухая. Глухая, как смерть. Достоевский не верил просто — он веру вымучивал. Сквозь кровь, сквозь каторгу, сквозь взгляд убийцы.
Он говорил: «Если Бога нет — то всё позволено».
И все это повторяют, не врубаясь: он не оправдывал грех — он ужасался бездне, в которую проваливается человек, когда остаётся один.
Без света. Без смысла. Без страха наказания.
Просто один. Он цеплялся за Христа, как утопающий за доску. Не как за Бога — как за Человека.
Потому что Христос у него — это не небесный судья, а тот, кто страдал больше всех.
Тот, кто не отрёкся, хотя мог.
Тот, кто взял на себя грязь — не абстрактно, а реально.
Рядом.
Сидит с тобой в грязи и говорит: «Я тоже знаю, каково это». И когда Достоевский говорил «Я верую, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа», — это не цитата для проповеди.
Это крик изнутри.
Как будто он провалился на дно — и там, на самом дне, нашёл его.
Того самого. Без блеска нимба, но с глазами, полными боли. В его романах вера не торжествует — она дрожит.
Словно свечка в тоннеле, по которому идёт поезд.
И может быть, Бог у него — это не тот, кто сверху.
А тот, кто внутри.
Которого ты носишь, и который иногда…
молчит.
7 месяцев назад
Это не просто встреча. Скорее — возвращение. Туда, где когда-то жило дыхание. Пустой переулок — не география. Это чувство. Оно, в некотором смысле, возникает только тогда, когда надежда уже легла спать. Ты идёшь не потому, что ждут. А потому что не можешь не идти. Стучишь — почти как извиняешься перед прошлым. И — слышишь. Голос. Глухой, гулкий. Не зовёт. Не отталкивает. Просто впускает. Как если бы кто-то внутри сказал: «Ну заходи. Посиди». Он — как всегда, как правило — у печки. Не у огня. У центра. Там, где всё ещё что-то теплится. Над ним — синева. Не дым, нет. Что-то из другого измерения, между небом и забвением. В углу спит человечек. Слава. Не в смысле — громкая, вечная. А в смысле — уставшая. Скрутившаяся в комочек. Как котёнок под пледом. По правде говоря, больше всего похоже на Поэзию, которой тоже надо отдохнуть. Хотя бы чуть-чуть. И вот — ты рядом. Он смотрит. Не словами. Молчанием. Но всё уже сказано. «Ты знаешь, Аня… из истории — никуда». Эти слова — как будто дверь захлопнулась. Мягко, без звука. Но безвозвратно. И дальше — только тишина. Та самая, в которой беда звенит. Звенит не громко. Звенит так, что в груди становится тесно. Почти до слёз. Потому что ты вдруг понимаешь: всё было по-настоящему. И ничего — нельзя исправить.
7 месяцев назад