Найти в Дзене
Пока мы воспринимаем знание, как оно есть — как мы доверяем знанию, а значит Богу, — оно тянется из самого начала мира, из вечности
Пока мы воспринимаем знание, как оно есть — как мы доверяем знанию, а значит Богу, — оно тянется из самого начала мира, из вечности. И тянется в вечность. Оно эластично. Оно может менять форму, но сохраняет смысл и принцип нарастающего воспроизводства. Оно способно проявляться так, как мы не ждём. И тогда говорим о чуде. Однако, стоит нам опереться на факт, впустить оценочное сознание, мы в этой самой точке пришпиливаем знание к факту. Теперь его эластичность начинается от точки осознания. Знание сохраняет смыслы, но смыслы сокращены, диапазон их проявления «узок и страшно далёк от человека»...
1 месяц назад
Подумал о памятниках, ребят
Подумал о памятниках, ребят... Что-то с ними не так. Ну вот любите вы писателя, композитора, там, певца или ещё какого деятеля. Сильно любите, жизнь он вам раскрасил и на нужные мысли навёл. Но вот вы встречаете этого человека в камне. И что? Должно это вызвать у вас восторг? Слёзную радость? Экзальтацию и звонко-красные ладошки? Как-то, наверное, нет. Мёртвая глыба холодного камня останется мёртвой глыбой. Всё-таки помнишь же ты, что памятники ставятся на могилах и вообще — в ногах. Утверждают смерть, формализируют и припечатывают к земле. Какие уж тут ладошки? И разве хочется тебе нести цветы к свидетельству о смерти? Скульптура, говоришь? Ан тут вот — нет...
1 месяц назад
Давайте присмотримся к такой штуке, как обида
Давайте присмотримся к такой штуке, как обида. А штука интересная, особенно если брать её в динамике, не срезом. Для затравочки такое: любое наше обращение к прошлому несвободно от обиды. Мы либо любуемся «рубцами травм», либо тоскуем по чему-то настоящему, что было хорошо, но куда-то делось. Мимо обиды не пройдём, это точно. И главная наша обида — безусловно, на мать. Это она принесла нам самую дикую боль: выгнала «в свет дня», в мир распада и неуклонного движения к смерти. Причём, выгнала из самого настоящего рая. И в то же время именно этой памятью, этим опытом, который в жизни и близко не повторим, мы любим маму...
2 месяца назад
Учитель
Учитель... Интересная фигура — учитель. Настоящий который. Который не называет себя учителем, а подчас и не догадывается о тебе-ученике. Который не наполняеет тебя знанием, но подносит спичку, предварительно заставив тебя найти фитиль. Который — зеркало, — и в нём ты видишь ложные пути свои. И в нём же — забытый правдивый свой путь. Который не тянет тебя и не толкает, но благодаря ему ты, сквозь очередную бумажную стену, врываешься квантово на новую ступень. Мы благодарны ему, но лучше нам даже не знать об этом. Живая благодарность горит так глубоко, куда умом лучше не лезть: заблудишься. Придётся возвращаться...
2 месяца назад
Чувствую, что «обратный проход» через семь ступеней/печатей/книг/гномов должен коррелировать с порядком Шестоднева (6+1) — но, соответственно, в обратной последовательности. То есть, сначала — подобие дня субботнего — ощущение полного мрака от мира без Бога; а в конце — полное соединение материи и Духа. Давайте попробуем с самым очевидным — семью смертными грехами по Данте ;-). Здесь мы должны сохранить дантовский порядок, ибо он, Данте, как раз и возвращается в Бога и любовь. То есть, Дантов путь прямой, Шестоднев — обратный. Идём? Итак, 1. Гордыня | День 7-й, субботний: Бог опочил от дел, мир на автомате. Я отчаялся найти свет в этом мире, потому что всегда шёл не туда. Я брёл дорогой солипсизма, я привык делать всё сами, не уповая на Бога. Я во тьме самозацикленности, мне тесно и темно. Мрак и холод гордыни, «жизнь не удалась», «Давайте, ага, смейтесь-смейтесь, счастливые паршивцы...» 2. Зависть | День 6-й: сотворены звери и гады земные, скот и человек. Я начинаю видеть других— и они совсем не радуют. Они красивые! Они лучше меня. Меня распирает зависть, жизнь не удалась ещё крепче. 3. Гнев | День 5-й: сотворены рыбы, пресмыкающиеся и птицы. Во мне бушуют животные инстинкты, отрава ненависти требует выхода. Я злюсь, ярюсь, говорю: «Ты скот!», стучу кулаками по всему, до чего дотянусь. 4. Уныние | День 4-й: сотворены светила на тверди небесной. Я устал махать руками, мне уже всё равно. Свет, тьма, день, ночь — какая разница? Я лежу, вяло покусывая травинку, и невидяще смотрю в небо: «Жизнь не удалась уже точно. Да и может ли она удаться вообще?..». Верхняя точка творения светил — и нижняя точка падения человека. 5. Корысть, сребролюбие | День 3-й: сотворены суша, море и растения. Мне надоело валяться камнем. Я хочу жизни. Я вижу «прекрасно оборудованный» мир — и хочу оборудовать жизнь. Коротко пораскинув мозгами, я решаю, что для этого нужны деньги. Я мелко раскрываю душу, я широко распахиваю кошелёк, я отправляюсь жить. 6. Чревоугодие | День 2-й: сотворена твердь посреди воды, вода над твердью отделена от воды под твердью, твердь названа небом. Я понимаю, что через деньги, удовлетворение ума и создание антуража для жизни, жизнь никак не начинается. Ум не помогает, я пробую удовлетворить тело — соединить живую и мёртвую воду, собрать всю материю, чтобы напитаться. 7. Сладострастие | День один; сотворены небо, земля и свет, свет отделён от тьмы. «Плоть не пользует нимало». Сладость на языке и тяжесть в желудке не дают жизни в той мере, в какой я по ней тоскую. В какой взыскую. Мне остаётся одно: пробовать найти жизнь через душу, через возврат в гордыню — но уже в паре с женщиной. А ну как получится? Я соединяю гордыню с любовью, мужское с женским, небо с землёю, тьму со светом... Нет больше ни еллина ни иудея, ни мужчины ни женщины, ни времени ни пространства. Есть жизнь))
2 месяца назад
Лично я не верю в педофилию Достоевского. Он очень много каялся жене (жёнам) за всякие свои грехи, но о таком не упоминал никогда. Но, по большому счёту, это и не важно. Важно другое. Со всеми этими наездами на писателей-художников-музыкантов создаётся очень неслабый соблазн наброситься с оценками на автора и напрочь отрезать себя от того, что он старался донести.)) Думаю, отчасти ради этого нам и очерняют чьи-то имена. Привыкшие судить других — отвалятся.)) Но ж, блин, не на тех напали! Насельники Сашиного канала прекрасно знают, что творчество ни в коем случае не сводимо к фигуре автора, что бы он там в жизни ни совершал. Напротив: грешил, значил что-то вынес собственной шкурой. Конечно, если пришёл к метанойе. Да и то верно: не сгорай мы стыдом за содеянные мерзости, мы никогда б и не подумали, что очиститься можно только огнём. Больше: не подумали б даже, что вообще нуждаемся в очищении.)) Никто из святых не приходил к святости от праведности. Не-а. Только от греха. Кого ни возьми. Нельзя мечтать о вершинах Духа, не нырнув прежде в самый свой ужасный мрак. Да и глупо было бы рассматривать человека как статую, не меняющуюся вдоль жизни. И не по нарастающей отнюдь — по синусоиде. И вот параллель: без этих самых глубин творить на уровне Духа тоже не получится. Нечестно выйдет. И мелко. По себе знаю: самые чистые представления о красоте возникают как раз в огне стыда от собственной мерзости, в слёзной метанойе, перемене ума. В других состояниях — многословная плоско-логичная чушь.)) Мы можем ненавидеть Гамсуна, Хайдеггера и Элиаде за то, что когда-то они поддерживали Гитлера, можем воротить нос от Уайльда и Торнтона Уайлдера за пидаризм. Но стоит ли лишать себя мудрости, оставленной ими на бумаге? Как бы там ни было, написанное Достоевским лично меня перелопатило как следует. Ткнуло мордой в собственную гнусь, в бездну гораздо ниже чьих-то «чужих грехов». Оттуда я уже точно не могу осудить другого. Но зато, благодаря Фёдору Михайловичу, жду в каждом «другом» увидеть свет Бога и Его любовь. И люблю
3 месяца назад
Господа! Если к правде святой Мир дороги найти не умеет, Честь безумцу, который навеет Человечеству сон золотой! из стихотворения «Безумцы» Пьера Жана Беранже (1780–1857) в переводе (1862) Василия Степановича Курочкина (1831–1875)
4 месяца назад
В торговом центре рассказ Один подошёл откуда-то сзади и сверху, похлопал по плечу. — Держи, друг. Давай, поешь хорошо, — он чуть кивнул, протягивая деньги. — На третьем приличный ресторан есть, «Перепела» называется — не был? — Нет. — Ну, когда-то надо. Перепелов не бери: кости одни, а вот на телятинке в молоке настаиваю. Ммм! Вина возьми... На вот, держи ещё, — он снял с запястья часы. — И это забери, — протянул необычно длинный худой фонарик. — Под водой работает. — Зачем вы это? — спросил я, отбросив пресное «спасибо»: показалось, одно это слово убьёт благодарность, сведёт её к пошлому приличию. — Зачем?! Сам ведь знаешь. Он подмигнул сразу обоими веками и поджал губы, уголки глаз тепло блеснули. Взял меня за плечи. А через мгновение уже стягивал короткую дублёнку, подлетая к скамейке. Там девушка прижимала к груди маленькое дитя. «Набросьте. Нет-нет, да вы что, холод-то какой!.. Вот так. Во-от. Грейтесь». Он посмотрел на малютку и быстро отдёрнул лицо. Закрыл рукой. Вернулся. Поставил сумку рядышком на скамейку, раскрыл. Посмотрел наверх и расправился. Затем, с широко распахнутой грудью, смешался с людьми. Торговый центр стонал и дрожал. Здесь обнимались, рыдали, дрались и молились, здесь выли, вознеся руки, здесь тихо лежали, уткнувшись во что придётся, здесь бились в истерике, здесь пытались заснуть. Здесь пытались заснуть и делали вид, что получается. Открыли выход на крышу — потоки людей запрудили лестницы. Шли с бутылками и платформами пицц, шли с плащами из бутиков, шли с зонтами из «Фамилии», шли с кругами и лодками из «Экспедиции», с матрасами из «Спортмастера», с досками и надувными игрушками, с криками и матюками, смехом и лихорадкой. Шли и шли. И пели. И пили из горла. И горланили что-то ужасно понятное и совершенно нераздельное. Вспомнились лестницы в аквапарке. Кто-то прорывался вниз — людей пронизал слух о якобы герметичных убежищах под парковкой. Детей пропихивали вперёд, детьми пробивали толпу, детей тащили за рукава и воротники, детьми оправдывались и укрывались. Я достал телефон: «не доставлено». Перечитал. «Мамочка, как ты? Держись, родная, и не переживай. У меня всё в порядке. Связь дурная, буду недоступен. Люблю тебя». Не доставлено. Из «Вкусно-и-точки» вынесли поддоны с едой. Выставили на пол. — А ты молись, сынок, молись. Бог всё сладит, — прошамкала бабушка и пошагала спасать остальных. Я шагнул в «Эльдорадо», телевизоры здесь перенесли прямо ко входу. На «Культуре» отыграла «Сарабанда» Генделя, на смену ей застучала Седьмая Бетховена. Какие-то каналы горели незрячим «Спасибо!», другие — настроечной таблицей. «Клетка несгибаемого оптимизма», — усмехнулся я. На Первом вечная Катерина в красном в который раз не своим голосом объявляла о конце света, о чудовищной волне, пожравшей уже Британию и Португалию и разверзшей теперь пасть над богоспасаемой Россией. «Вода придёт с Балтики. Это наш последний эфир, мы... встретимся в раю. Восточные регионы, сил вам и терпения. И памяти. Твёрдой и верной памяти о русской земле. Храни нас Бог!» — повторяла Катерина, впервые за карьеру позволив голосу утонуть в слезах. Из пламени голосов вырывались искры отдельных фраз. — Ну, не война, так волна! — А!.. Один хер. — Да пропустите вы ребёнка, черти! — Таня! Какой муж?! Нам жить два часа осталось! Пойдём скорее... — И всё-таки Запад нашёл способ нас накрыть, а, шельмецы! хе-хе. — Господи, прости и помилуй. — Аиша, ты куда? — На воздух... Ой, проходите, проходите вперёд с малышом, я за вами. — Да держи ты грёбаные деньги, урод! Не понимаешь, мне душу спасти надо! — ...ты же всегда меня любила, Таня! Ну, ты чего, а? Давай, давай... Идём, говорю! — ...от червия же злаго и тартара... — ...ну и подавись своим безденежьем, скотина гордая! — Ты глянь, как Финку накрыло: чернота стеной. — Говорят, Лахту штурмуют уже. Ага. Да какой там! По стенам снаружи лезут!.. — Первым Кронштадт падёт, а там через пару минут... — Настя, где дети? — ...ты тоже, что ль, не возьмёшь?! да я грешил всю жизнь, как сатана, пойми ты это! мне душу
4 месяца назад
спасать... хоть как-то... тьфу чёрт! — Мама! Мамочка, ты где? — Зоя, мы ещё в «Милавицу» зайдём... Я подошёл к девушке. Малютка растревожилась, мама приложила грудь. «Горе питающим сосцами в те дни», — зажмурился я. Присел рядом, поправил дублёнку. Напротив стыдилась потухшим апломбом вывеска “Brioni.” На миг возникла мысль приодеться, как подобает случаю... — отбросил, к псам. Мамочка согрела благодарной улыбкой, я придвинулся. «Ба, да она и на большом месяце ещё! — обнаружил я. — Горе же и беременным». Сердце сжалось. Обнял. Она положила голову на плечо. Ангелочек-доченька оторвалась от груди, чтобы подарить улыбку. Из церковной лавки выносили иконы, кольца, цепочки, гайтаны, кресты. Принялись раздавать. «А в клетке ему томиться тоже ведь не годится: трудно с ним, понимаешь?» — я невольно подпел про себя забытые слова: этажом выше оркестр, сбившийся наспех из прохожих музыкантов, играл вокруг казённого рояля. Играли так, как, видимо, не сыграли бы никогда... Как на «Титанике». — Улетаешь — лети пожалуйста! — грохнуло вдруг откуда-то справа, где стайка современных хиппи бойко встречала судьбу, размахивая алкоголем и чадя невесть где раздобытым кальяном. — ...как отпразднуем встре-э-э-э-э-эчу!.. — с хохотом отозвалась группа слева. Громыхало теперь во всю ширину остекления. Огромного остекления на сторону Финки, откуда за струями ливня неслась кромешная тьма. — Зоя, там кожу выбросили. В «Снежной королеве», что ли, или где там... Пойдём, хоть начнём жить по-людски. На соседней скамейке мужчина в невозмутимых очках повернул книгу. «Станислав Гроф», — успел разглядеть я. Я тихонько накрыл рукой мамочкин живот. Розовый плакат напротив зазывал: «Роды в воде. В присутствии отца». Волну, показалось, стало уже слышно. Телефон неслышно встрепенулся. Приложил к уху. Откуда-то сверху заговорила мама...
4 месяца назад
грудь. «Горе питающим сосцами в те дни», — зажмурился я. Присел рядом, поправил дублёнку. Напротив стыдилась потухшим апломбом вывеска “Brioni.” На миг возникла мысль приодеться, как подобает случаю... — отбросил, к псам. Мамочка согрела благодарной улыбкой, я придвинулся. «Ба, да она и на большом месяце ещё! — обнаружил я. — Горе же и беременным». Сердце сжалось. Обнял. Она положила голову на плечо. Ангелочек оторвался от груди, чтобы подарить улыбку. Из церковной лавки выносили иконы, кольца, цепочки, гайтаны, кресты. Принялись раздавать. «А в клетке ему томиться тоже ведь не годится: трудно с ним, понимаешь?» — я невольно подпел про себя забытые слова: этажом выше оркестр, сбившийся наспех из прохожих музыкантов, играл вокруг казённого рояля. Играл так, как, видимо, не сыграли бы никогда... Как на «Титанике». — Улетаешь — лети пожалуйста! — грохнуло вдруг откуда-то справа, где стайка современных хиппи бойко встречала судьбу, размахивая алкоголем и чадя невесть где раздобытым кальяном. — ...как отпразднуем встре-э-э-э-э-эчу!.. — с хохотом отозвалась группа слева. Громыхало теперь во всю ширину остекления. Огромного остекления на сторону Финки, откуда за струями ливня неслась кромешная тьма. — Зоя, там кожу выбросили. В «Снежной королеве», что ли, или где там... Пойдём, хоть начнём жить по-людски. На соседней скамейке мужчина в невозмутимых очках повернул книгу. «Станислав Гроф», — успел разглядеть я. Я тихонько накрыл рукой мамочкин живот. Розовый плакат напротив зазывал: «Роды в воде. В присутствии отца». Волну, показалось, стало уже слышно. Телефон неслышно встрепенулся. Приложил к уху. Откуда-то сверху заговорила мама...
4 месяца назад
Один подошёл откуда-то сзади и сверху, похлопал по плечу. — Держи, друг. Давай, поешь хорошо, — он чуть кивнул, протягивая деньги. — На третьем приличный ресторан есть, «Перепела» называется — не был? — Нет. — Ну, когда-то надо. Перепелов не бери: кости одни, а вот на телятинке в молоке настаиваю. Ммм! Вина возьми... На вот, держи ещё, — он снял с запястья часы. — Зачем вы это? — спросил я, отбросив пресное «спасибо»: показалось, одно это слово убьёт благодарность, сведёт её к пошлому приличию. — Зачем?! Сам ведь знаешь. Он подмигнул сразу обоими веками и поджал губы, уголки глаз тепло блеснули. Взял меня за плечи. А через мгновение уже стягивал короткую дублёнку, подлетая к скамейке. Там девушка прижимала к груди маленькое дитя. «Набросьте. Нет-нет, да вы что, холод-то какой!.. Вот так. Во-от. Грейтесь». Он посмотрел на малютку и быстро отдёрнул лицо. Закрыл рукой. Вернулся. Поставил сумку рядышком на скамейку, раскрыл. Посмотрел наверх и расправился. Затем, с широко распахнутой грудью, смешался с людьми. Торговый центр стонал и дрожал. Здесь обнимались, рыдали, дрались и молились, здесь выли, вознеся руки, здесь тихо лежали, уткнувшись во что придётся, здесь бились в истерике, здесь пытались заснуть. Здесь пытались заснуть и делали вид, что получается. Открыли выход на крышу — потоки людей запрудили лестницы. Шли с бутылками и платформами пицц, шли с плащами из бутиков, шли с зонтами из «Фамилии», шли с кругами и лодками из «Экспедиции», с матрасами из «Спортмастера», с досками и надувными игрушками, с криками и матюками, смехом и лихорадкой. Шли и шли. И пели. И пили из горла. И горланили что-то ужасно понятное и совершенно нераздельное. Вспомнились лестницы в аквапарке. Кто-то прорывался вниз — людей пронизал слух о якобы герметичных убежищах под парковкой. Детей пропихивали вперёд, детьми пробивали толпу, детей тащили за рукава и воротники, детьми оправдывались и укрывались. Я достал телефон: «не доставлено». Перечитал. «Мамочка, как ты? Держись, родная, и не переживай. У меня всё в порядке. Связь дурная, буду недоступен. Люблю тебя». Не доставлено. Из «Вкусно-и-точки» вынесли поддоны с едой. Выставили на пол. — А ты молись, сынок, молись. Бог всё сладит, — прошамкала бабушка и пошагала спасать остальных. Я шагнул в «Эльдорадо», телевизоры здесь перенесли прямо ко входу. На «Культуре» отыграла «Сарабанда» Генделя, на смену ей застучала Седьмая Бетховена. Какие-то каналы горели незрячим «Спасибо!», другие — настроечной таблицей. «Клетка несгибаемого оптимизма», — усмехнулся я. На Первом вечная Катерина в красном в который раз не своим голосом объявляла о конце света, о чудовищной волне, пожравшей уже Британию и Португалию и разверзшей теперь пасть над богоспасаемой Россией. «Вода придёт с Балтики. Это наш последний эфир, мы... встретимся в раю. Восточные регионы, сил вам и терпения. И памяти. Твёрдой и верной памяти о русской земле. Храни нас Бог!» — повторяла Катерина, впервые за карьеру позволив голосу утонуть в слезах. Из пламени голосов вырывались искры отдельных фраз. — Ну, не война, так волна! — А!.. Один хер. — Да пропустите вы ребёнка, черти! — Таня! Какой муж?! Нам жить два часа осталось! Пойдём скорее... — И всё-таки Запад нашёл способ нас накрыть, а, шельмецы! хе-хе. — Господи, прости и помилуй. — Аиша, ты куда? — На воздух... Ой, проходите, проходите вперёд с малышом, я за вами. — Да держи ты грёбаные деньги, урод! Не понимаешь, мне душу спасти надо! — ...ты же всегда меня любила, Таня! Ну, ты чего, а? Давай, давай... Идём, говорю! — ...от червия же злаго и тартара... — ...ну и подавись своим безденежьем, скотина гордая! — Ты глянь, как Финку накрыло: чернота стеной. — Говорят, Лахту штурмуют уже. Ага. Да какой там! По стенам снаружи лезут!.. — Первым Кронштадт падёт, а там через пару минут... — Настя, где дети? — ...ты тоже, что ль, не возьмёшь?! да я грешил всю жизнь, как сатана, пойми ты это! мне душу спасать... хоть как-то... тьфу чёрт! — Мама! Мамочка, ты где? — Зоя, мы ещё в «Милавицу» зайдём... Я подошёл к девушке. Малютка растревожилась, мама приложила
4 месяца назад
Если мы поделим жизнь на два периода — внутриутробный и внешний — мы чётко увидим разницу. Первый явится нам чистым развитием, ростом и метаморфозой в раю, а вот второй — наш, насущный видимо-текущий — окажется «бытием в смерть», непобедимой энтропией и увяжанием. Парадигма жёсткая, но, пожалуй, твёрдая, с какой и не поспоришь. Апропошечкой подмечу: если посмотреть из этой точки, кáк сразу изменится смысл «Волшебной горы» Манна или «Приговора» Отохико Кага! Но как изменится в то же время и смысл глубинных текстов, позволяющих держаться за вечность в трясине времени! Бытие в смерть. Чёрный аспект Гекаты, Кали, Маат, Астарты, Мокоши... Оборотная грань Всерождающей матери. Мир, где каждый продуманный шаг ведёт в мрак. Мир, где каждая продуманная мысль становится осмыслением умирания. Мир, где социум занят лишь изобретением средств, чтобы подольше не замечать мира. Мир, где все дороги ведут в вечный город — город — творение первого убийцы, заставившего землю стенать... Нужно ли удивляться, что войны, голод, болезни, презрение, ненависть и гордыня кажутся здесь неистребимым инструментарием? И всё же это мир Бога. Мир, сотворённый любовью. Рай. Мир, к тому и предназначенный, чтобы сбросить смертный кокон и выпустить пневму-бабочку. Мир, где бабочка-Бог виден в каждом: в каждой занесённой руке, в каждой горькой слезинке, в каждом матерном слове... Мир, где можно зацепиться за вечность, если не цепляться за мир. Если развернуться к человеку. Если найти в нём огонь. В утробе-воде мы формировались; в энтропии-воздухе мы окисляемся в пепел. Осталось найти огонь
5 месяцев назад