Цикл рассказов "33 несчастья бабушки Агафьи"
Глава 1
Глава 26
— Что это ты, Михайловна, в город к детям не перебираешься? — спросила я как-то раз Анну Михайловну, когда мы вместе сидели на завалинке, отдыхая от полуденного зноя. — Дом большой, одной-то тяжело. Неужто из родной деревни уезжать не хочется?
Михайловна посмотрела на старую яблоню, ветви которой тяжело клонились к земле, и как-то странно усмехнулась.
— Если честно, Львовна, то чихать я хотела на эту деревню. Грязь по весне, сплетни по осени... Есть у меня причина. Веская. Потому и не уезжаю, сижу здесь, как привязанная.
Она тяжело вздохнула, и в этом вздохе было столько горечи. Допытываться не стала — жизнь научила: если человеку надо, он сам расскажет, что за камень у него на сердце. Так и случилось. Михайловна помолчала, поправила платок и заговорила снова.
— Ты же моих только двоих видела? Старшего Алёшку, что в городе на заводе, да Настеньку — она у меня в банке работает, важная такая стала. А ведь у меня ещё сынок есть. Вовкой зовут. Средний мой.
Я даже брови вскинула от удивления.
— Ни разу не видела, Михайловна. Он что же, совсем к тебе не приезжает? Забыл мать?
— Ты слушай, Агафья, да не перебивай, — мягко осадила она меня. — Слушай...
***
Вовка — он у нас особенный был. Средний, а будто за десятерых жил. Самый шустрый, самый смышленый. Пока Алёшка, увалень наш, сидит, затылок чешет да думу думает, Вовка уже всё обтяпает. И ведь талант у него был редкий: сам вроде ничего не делает, а всё крутится. Найдёт, кому перепоручить, кого уговорить, кого подключить... И ведь ни копейки за это не заплатит, а все довольны! Дипломат рос, не иначе.
А как на гитаре играл! Господи... Без всяких ваших городских музыкалок, без нот этих заумных. Сядет вечером на крыльцо, по струнам ударит — и музыка сама льётся, аж сердце заходится.
Сам щупленький был, маленький, шея тонкая, как у цыпленка. Но если кто Настеньку, сестрёнку младшую, обидит — всё, тушите свет. Он за неё горой стоял, лез в драку с парнями в два раза больше себя. И ведь не боялся! Мечта у него была одна, он мне её каждый вечер нашептывал:
— Вот станешь старенькой, мамка, — говорил он мне, — перевезу я тебя в город. Куплю квартиру на самом высоком этаже, чтоб облака из окна видно было. Будешь в мягком кресле сидеть, сериалы свои смотреть. Ничего делать не будешь — ни огорода тебе, ни коров. Только отдыхай да чай пей.
— Ишь ты, какой выискался, барин! — смеялась я, а у самой на душе теплело. — А пироги-то с щавелем кто печь будет? Твои же любимые!
— Какие пироги, мам? — он глаза округлял. — А наши с Алёшкой жёны на что? Пусть крутятся!
— Ну, ты-то понятно, — подначивала я его, — парень видный, быстро женишься. А вот Алёшка наш... Он же стеснительный, слова из него не вытянешь.
— А что Алёшка? — Вовка хитро прищуривался. — Ты думаешь, у него девчонок нет?
— А разве есть?
— Ещё как есть! Слушай, я тебе сейчас всё-всё расскажу, только Лёхе не выдавай!
И рассказывал. Всё мне выкладывал. Была у нас с Володькой какая-то связь невидимая, ниточкой через сердце прошитая. Бывало, работаю в огороде, над грядками спину гну, и вдруг — раз! Сердечко как ёкнет, как заноет. Бросаю тяпку, бегу к калитке. Знаю — с Володькой что-то. И точно: приносят его друзья с речки, мокрого, бледного. Оступился, ногу подвернул, ступить не может. А я ему:
— Ты как умудрился, растяпа ты эдакий!
— Ну оступился, мам, ну с кем не бывает?
И не ругала я его. Не могла. Рука не поднималась на него голос повысить.
Другие-то дети, как подросли, ревновать начали. Обиду затаили. Алёшка особенно хмурился. Высказал мне как-то раз, когда я про его родительское собрание в школе забыла:
— Возишься тут со своим Вовчиком, — говорит, — а про нас совсем забыла! Мы тебе будто и не родные вовсе.
— Не забыла, Лёшенька, что ты такое говоришь! — оправдывалась я.
А сама понимала — и правда забыла. Из головы вылетело. Настеньке-то проще было, она «папина дочка». Только вот папа у нас с годами всё больше по стакану уходить стал. С работой в колхозе перебои начались, он и запил. Сначала по чуть-чуть, а потом и вовсе выгнали его. Решил домашним хозяйством заняться, да только какое там хозяйство... Две коровы да телята. Он им утром сена кинет кое-как — и в гараж к дружкам. Сидят там, вливают в себя всякую гадость, жизнь свою топят. Он у меня из-за этой дряни и до пятидесяти не дожил. Сгорел, как свечка на ветру.
Время шло, дети оперялись, как птенцы, и разлетались кто куда. Алёшка мой университет в городе закончил, там и прижился — серьезный стал, в галстуке. Настя, егоза, замуж рано выскочила. Здесь же, в селе, нашла себе парня, и вроде жили ладно.
А Володька всё со мной оставался. И мечта эта его детская никуда не делась, только заматерела вместе с ним. Всё твердил, что заработает на квартиру в городе, чтобы меня туда перевезти, как королеву.
— Свою бы жизнь устраивал, дурень ты этакий! — ворчала я на него, когда он в очередной раз отказывался на танцы идти. — Девки вон на тебя как смотрят, а ты всё у мамкиной юбки сидишь.
— Да успею ещё, мама! — подмигивал он мне. — Сначала тебя в комфорт определю, а там и о невестах подумаем.
И вот затянули его в какую-то авантюру. Пришел однажды, глаза горят: «Вахта, мам! Работа на севере, стройка крупная. Деньги такие обещают, что за полгода на квартиру накопим». Я тогда похолодела вся, сердце недоброе почуяло.
— А не кинут тебя, сынок? — спрашиваю, а у самой руки дрожат, когда чай наливаю.
— Кого? Меня? — он только усмехается своей лучезарной улыбкой. — Я же тёртый калач, мама. Не переживай, через три месяца приеду с гостинцами.
И что ты думала, Агафья? Уехал. И как только поезд тронулся — всё, пропал мой мальчик. Неделя, две, месяц — на связь не выходит. А я, дура старая, даже ничего не спросила: ни куда именно едут, ни как контора эта проклятая называется. Только и знала, что «на север».
К участковому бегала, ревела. Не к этому нынешнему, а к старому нашему, Афанасьевичу — он сейчас на пенсии уже, огурцы выращивает. А он мне тогда говорит:
— Я тебе что, Михайловна, экстрасенс, чтобы по воздуху человека вычислять? Ты же мне ну вообще ничего не даёшь: ни адреса, ни фамилий напарников. Как я, по-твоему, искать его буду? В тайге аукать?
Время шло, а я места себе не находила. В огород выйду — и руки опускаются. Даже в программу эту телевизионную звонила, где людей ищут. Ждала, смотрела каждый выпуск, плакала вместе с чужими матерями, а своего так и не увидела. Как сквозь землю провалился Володька мой.
И только снится мне... А может, Агафья, и не снится это вовсе, может, наяву было, я уж и сама грани не вижу. Снится, что телефон звонит, номер незнакомый, длинный какой-то. Беру трубку, а там тишина, и только дыхание тяжелое. Я кричу:
— Володенька! Сынок! Это ты?
А он молчит, только дышит так, будто гору на плечах тащит. А на фоне слышно — разговаривает кто-то строго, на чужом языке, будто лаются псы. А потом — короткие гудки, и пустота такая, что выть хочется…
Тут Алёшка мой, старший, решил нас с Настюхой в город перетянуть. Дела у него в гору пошли, директором каким-то большим стал, при деньгах теперь. Решил, значит, родным помочь, из деревни вывезти.
Настька-то сразу чемоданы собрала. Они с мужем и сами в город рвались. У них сынишка, внучек мой, подрастал, они его на спорт какой-то модный хотели отдать — у нас-то в деревне из спорта только бег от гусей да метание навоза.
А я что? Я Алёшке сразу, как отрезала, сказала:
— Покуда Вовик мой не придёт, я никуда отсюда не сдвинусь. Хоть золотые горы мне там пообещай.
Посуди сама, Агафья: у него, у Володьки моего, у него же ни телефона, ничегошеньки нет, раз не звонит. А на память он никогда цифры не запоминал — смеялся всегда, мол, зачем голову мусором забивать, когда записная книжка есть. И единственное, что у нас осталось, единственная ниточка, которая нас связывает — это дом наш старый. Придёт он сюда, истоптанный, измученный, а здесь — замок на дверях и бурьян в человеческий рост. Ну как я уеду? Как я его предам?
***
Я слушала Михайловну и не стала с ней спорить. Не стала лезть с советами, мол, можно же соседям адрес оставить или записку на дверях прибить.
Да и Алёшка, старший её, видать, не просто так мать в город тянул. Хотел, видать, исполнить мечту брата своего меньшого — вывезти мамку в комфорт, раз тот не смог. Я по глазам его, когда он в деревню приезжал, поняла: Володьку в семье уже никто не ждал живым. Кроме Анны Михайловны, разумеется.
Потому что мать будет до последнего вздоха дитя своё ждать. Даже если весь мир вокруг уже свечки за упокой поставил и не верит, что он когда-нибудь переступит порог. Она будет сидеть на этой завалинке, смотреть на дорогу и верить: пока она здесь, у него есть куда возвращаться.