Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

СКВОЗЬ ГОДЫ...

РАССКАЗ. Глава 1.
Глава первая
Чемодан стоял на пороге, как приговоренный.
Кожаный, потрепанный, с медными углами, потемневшими от времени и бесчисленных дорог.

РАССКАЗ. Глава 1.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Глава первая

Чемодан стоял на пороге, как приговоренный.

Кожаный, потрепанный, с медными углами, потемневшими от времени и бесчисленных дорог.

Он был открыт, и из его нутра торчал рукав шинели, будто рука, протянутая в последней мольбе.

Владимир, застегивая на ходу воротник гимнастерки, наступил на половицу, и та жалобно скрипнула — старый дом всегда предупреждал о беде раньше, чем люди успевали открыть рты.

— Опять? — голос Веры прозвучал не как вопрос, а как приговор. Она стояла у печи, держа в руке ухват, и тени от огня плясали на ее лице, делая острые скулы еще резче, а глубоко посаженные глаза — темнее. Орлиный взгляд, за который Владимир когда-то и полюбил ее, сейчас полоснул по нему, будто клинок.

— Третью неделю не просыхал, а теперь опять?

Вчера еще сено не досушили, крышу не починили, а он, видите ли, в командировку!

Она швырнула ухват на припечек, и железо звякнуло, перекрывая треск поленьев.

В избе стало вдруг тесно от ее ярости.

За окном, в сумеречном саду, шумел ветер — не весенний, ласковый, а какой-то злой, северный, хотя апрель уже перевалил за середину.

Он гнул молодые березки, прижимал их к земле, будто заставлял кланяться.

Тяжелые свинцовые тучи ползли с востока, медленно, но неотвратимо, как военное подразделение, идущее на позиции.

Владимир, не оборачиваясь, взял с вешалки фуражку.

Пальцы у него были большие, крестьянские, но двигались с той спокойной точностью, что дается только долгой службой. Он поправил козырек, провел ладонью по сукну.

— Вера, — сказал он негромко, и в этом голосе не было ни просьбы, ни вины. Только усталая твердость человека, который привык, что его слово — последнее. — Не начинай.

— Это я начинаю? — она сделала шаг вперед, и половицы под ней застонали,но в этом доме она всегда была тяжелее на вес слова. — Двадцать лет. Двадцать лет, Владимир Тимофеевич, я за тебя в огонь и в воду, а ты... Ты вечно бежишь. От дома, от меня, от...

Она не договорила. Вместо слов взметнулась рука, и тяжелый чугунок, стоявший на лавке, полетел в стену.

Ударился глухо, отскочил, и его крышка, звеня, покатилась по полу, описав круг перед сапогами Владимира.

Он медленно, очень медленно, опустил глаза на крышку. Поднял. Посмотрел на нее так, будто она могла объяснить ему, зачем в этом доме, где двадцать лет он добывал хлеб и кров, где он помнит запах ее волос в ту зиму, когда они только поженились, вдруг стало столько пустоты.

На улице хлестнул дождь.

Не весенний, благодатный — а злой, косой, будто кто-то за окнами рвал небо на части

. Капли били в стекла с такой яростью, что казалось — еще миг, и они пробьют их, ворвутся в избу и погасят последний огонь.

Ветер завыл в печной трубе долгим, тоскливым воем — тоскливее, чем воет собака в полнолуние.

— Вера, — повторил Владимир, ставя крышку на лавку. — Я приеду. Как всегда.

Я всегда приезжаю.Не надо скандалить.

— А я всегда жду, — выдохнула она, и в этом выдохе не было гнева — только горечь, густая, как тот деготь, что она смолила бочки по осени.

В глазах ее — орлиных, острых — вдруг блеснуло что-то влажное, но она моргнула, и блеск пропал, растворился в пламени очага.

— Жду и молюсь. И считаю дни, пока ты где-то там, в своих казармах, а здесь — ветер, дождь, крыша течет, скотина ревет.

За окном, поверх мокрых берез, в просвете между тучами на миг проглянуло солнце — бледное, больное.

Но луч его упал на порог, на чемодан, на медные углы, и они блеснули, словно монеты на дне могилы. А потом туча сомкнулась, и стало еще темнее, чем было.

Владимир шагнул к ней.

Один шаг — и его тень упала на нее, длинная, строгая, как он сам. Он положил руки ей на плечи — тяжелые, теплые ладони, пахнущие порохом и табаком.

— Ты знаешь, — сказал он тихо, почти шепотом, — что я не брошу. Что иного пути нет. Я не могу иначе,пойми .

Она не отстранилась.

Стояла, глядя ему в грудь — не в глаза, потому что в глаза смотреть было бы слишком честно.

И под ее опущенными веками, в глубине, горела все та же орлиная злость, но теперь — смешанная с чем-то древним, бабьим, что сильнее злости.

— Иди, — сказала она наконец, и голос ее был сух, как листва в октябре. — Иди. Только знай: я не буду сидеть у окна.

Мне некогда. Крышу чинить, сено спасать нужно ...

— Знаю, — ответил он.

Он поцеловал ее в макушку — жесткий, короткий поцелуй, пахнущий дорогой. Повернулся, застегнул чемодан.

Медные углы щелкнули, принимая свой груз.

И когда он перешагнул порог, навстречу косому дождю и ветру, за спиной что-то грохнуло — она сбросила с полки горшок. Или сама упала. Владимир не обернулся.

Только за калиткой, придерживая фуражку рукой, он на миг замер. Обернулся на дом — серый под серым небом, с покосившимся крыльцом, с занавесками, что хлестали по стеклам, как флаги на ветру.

В окне мелькнул ее силуэт — прямой, несгибаемый. Стояла. Смотрела.

Ветер донес откуда-то запах мокрой земли, прелой листвы и — странно — полыни.

Горькой, терпкой полыни, что растет у забора, там, где они с Верой сажали ее в первый год свадьбы.

"Чтобы зло не вошло", — сказала она тогда.

Дождь хлестнул сильнее, и Владимир пошел прочь, вниз по размокшей дороге, к проселку, где ждала пролетка.

А дом остался стоять, вжавшись в землю, старый, нахохленный, будто зверь, провожающий вожака.

И вскочивший внезапно, откуда ни возьмись, ворон сел на покосившийся штакетник.

Каркнул раз. Каркнул два. И улетел вслед за уходящим.

А на востоке, за лесом, небо уже начало светлеть — серое, равнодушное, будто ничего и не случилось

. Будто не было ни скандала, ни чемодана, ни ее орлиного взгляда, который и сквозь дождь, и сквозь годы все еще искал его в темноте.

*****

Пролетка тряслась по разбитому проселку, как больная кляча, и каждый толчок отдавался в позвоночнике Владимира глухим, ноющим эхом. Лошадь, старая, с выпирающими ребрами, шла неохотно, словно тоже чувствовала тяжесть этого утра.

Возница, мужик с лицом, изрезанным морщинами глубже, чем борозды на его поле, молчал, только изредка понукал животину сиплым «но-о». Дождь хлестал в брезентовый верх пролетки, и вода, скапливаясь в складках, срывалась тяжелыми каплями прямо на колени Владимиру, расползаясь по сукну гимнастерки темными, холодными пятнами.

Он смотрел на мелькающие за мокрой пеленой деревья — березы, осины, чахлый ольшаник у самой дороги, — и думал не о том, что ждет его впереди. Он думал о доме.

О том, как Вера сейчас одна в этой избе, насквозь промокшей, должно быть, и холодной, потому что он сам забыл закрыть дымоходную заслонку. О том, как она будет топить печь, как ее руки, сильные, натруженные, будут отдирать мокрую золу с поддувала.

Она никогда не просила помощи

. Даже когда поднималась температура, даже когда кашель разрывал ей грудь после осеннего сенокоса.

— Сказала ведь: «не буду сидеть у окна», — мысленно повторил он, — а сама встанет, как только я за калитку выйду, и будет стоять, пока не скроюсь из виду

. Зоркая. Увидит и через туман, и через ливень…

Он закрыл глаза. Под веками еще стоял ее силуэт в окне — прямой, несгибаемый, как та береза, что росла у колодца и выдерживала все бури.

— Эй, барин! — окликнул его возница, когда пролетка выкатилась на взгорбок.

— Дальше-то как? До усадьбы али до станции?

Владимир открыл глаза. Усадьба — так в этих краях называли старый помещичий дом, где разместили штаб его батальона.

Там ждали бумаги, донесения, доклады о состоянии орудий, списки пополнения. Но станция — она ближе, на шесть верст. Можно успеть к вечернему поезду, если лошадь не встанет.

— До усадьбы, — сказал он коротко. — Потом — на станцию. Поторапливайся.

Мужик хлестнул вожжами, и лошадь, вздрогнув, прибавила шагу, хотя ненамного.

Дождь начал стихать, превращаясь в мелкую, как пыль, морось, повисшую над полями. Небо на западе, позади них, все еще было черным, тяжелым, а на востоке уже проступала бледная, водянистая голубизна.

И в этом просвете, как в разорванном конверте, мелькнули крыши усадьбы, шпиль старой церкви и — Владимир напряг зрение — дым, черный, густой, неправильный, что поднимался над лесом.

— Что там горит? — спросил он, подавшись вперед.

Возница привстал на облучке, прищурился.

— Да уж не иначе — лес. Гроза, поди, ударила. Или...

Он не договорил, но Владимир понял.

Или не лес. Или что-то другое, то, о чем не говорят вслух. Он нашарил в кармане портсигар, достал папиросу, чиркнул спичкой — ветер задул пламя

. Чиркнул еще раз. Затянулся, чувствуя, как горький дым смешивается с сыростью, оседает в легких, успокаивая. Успокаивая ложным, обманным теплом.

*****

Усадьба встретила его запахом гари

. Не пожара — нет, пожар был где-то далеко, в лесу, ветер отнес туда, и дым рассеялся, оставив только кисловатый привкус на языке. Но в воздухе витало что-то еще — напряжение, ожидание, та особенная тишина, что бывает перед боем или перед грозой, когда даже собаки не лают и птицы замолкают.

Он вошел в бывший кабинет помещика, теперь — капитанскую комнату. Высокий потолок с лепниной, облупившейся и пыльной.

Тяжелые бархатные портьеры, задернутые, хотя за окнами и так стояли сумерки. На столе — карты, папки, гильзы от патронов, недопитая кружка чая.

И человек в шинели, стоящий у окна спиной к двери — сутулый, с узкими плечами, какой-то весь сжатый, как пружина.

— Капитан Кравцов? — спросил Владимир, хотя знал, что это он. Голос сорвался — слишком громко прозвучал в этой мертвой тишине.

Кравцов обернулся

. Лицо его было серым, как та бумага, на которой печатали сводки. Глаза впалые, красные — не от слез, от бессонницы.

— Владимир Тимофеевич, — сказал он, и голос его был как песок. — Слава богу. Я уже думал — не приедете

. Дороги развезло, связи нет, а тут...

Он махнул рукой в сторону окна, будто за ним что-то стояло. Что-то, что не помещалось в слова.

— Что случилось? — спросил Владимир, снимая фуражку и кладя ее на подоконник.

— Горит лес, я видел...

Кравцов горько усмехнулся.

— Лес. Это лес, да. Но не от молнии. Его подожгли

. Вчера ночью — с восточной стороны. Прямо у нас под носом. Мы — караул выставили, а они — по ту сторону оврага, и с факелами, и с окаянством этим своим... А у нас людей — два взвода, и те — необстрелянные.

Вчера только прибыли.

Он замолчал, отвернулся, провел рукой по лицу. Владимир видел, как дрожат его пальцы — мелко, беспомощно.

— Я не могу... — прошептал Кравцов. — Я не могу их в бой бросить, Тимофеевич

. Мальчишки. Вчера один — ростом с ружье, спрашивает: а куда стрелять-то, товарищ капитан?

Куда стрелять, понимаете? Они травою пахнут, а не порохом.

И тут Владимир понял.

Понял, зачем его вызвали. Не за бумагами, не за докладами.

За этим. За тем, что он умел, что носил в себе двадцать лет — спокойную, тяжелую твердость, которая не дает развалиться даже тогда, когда все вокруг рушится.

— Сколько у нас времени? — спросил он, подходя к столу и разворачивая карту. Пальцы его уже сами ложились на линии, на изгибы речек, на высотки, на лесные просеки — привычно, как входили в перчатки.

— День, — ответил Кравцов. — Может, два.

Они за рекой, у них — понтоны есть.

Ждут, когда ветер переменится и дым пойдет на нас. И тогда — пойдут. Мы — как слепые.

Владимир молчал.

Провел пальцем по карте — от села Дубовка до старой мельницы, где дорога раздваивается.

Если они пойдут через мельницу — значит, у них есть артиллерия. Если через просеку — пехота.

А может, они умнее. Может, они пойдут и так, и так. Две колонны.

Зажать в тиски.

— Слушай, — сказал он, не поднимая глаз, — у меня при себе — двадцать человек резерва. Они будут через час.

Пока есть время — подними всех, кто может держать винтовку.

Даже писарей. Даже тех мальчишек. Поставь их на северный скат — там овраг, ложбина.

Укрой брезентом, чтобы с неба не увидели.

И жди.

Кравцов смотрел на него с надеждой — той, что возникает у утопающего, когда видит берег.

— А вы? — спросил он.

Владимир застегнул воротник гимнастерки. Взял фуражку, поправил козырек — резко, привычно.

— Я поеду на станцию, — ответил он. — Я привезу нам и время, и людей. Или — не привезу.

*****

Он вышел во двор.

Дождь почти перестал, но ветер, злой, северный, все еще гнул деревья, срывая с них последние, прошлогодние листья.

Владимир задержался у крыльца, глядя туда, где над лесом поднимался тонкий, черный столб дыма. Дым шел с востока, и ветер гнал его прямо на усадьбу.

— Здравствуй, — сказал он тихо, одними губами, будто обращаясь к чему-то невидимому.

— Здравствуй, война. Не ждал я .

В кармане зазвенело.

Он полез рукой и нащупал крышку от чугунка — ту самую, что поднял в избе.

Сунул, наверное, машинально. Подержал в пальцах, ощущая холод металла, его круглый, ровный край.

На ней, с внутренней стороны, пальцем было нацарапано: «В. В.» — Вера Владимиру. Когда он уходил в первый раз, еще до войны, она нацарапала гвоздем на всех его вещах. Чтобы, говорила, никто не перепутал.

Чтобы вернулись к хозяину.

— Вернутся, — сказал он вслух. — Все вернутся.

И спрятал крышку обратно в карман, ближе к сердцу.

Маленькую,аккуратную,связанную с родным домом.

*****

Станция оказалась пустой.

Стекло в здании вокзала было выбито, двери распахнуты настежь, и ветер гулял по перрону, поднимая клочья бумаг, билетов, каких-то обрывков.

Часы на стене остановились — стрелки застыли на половине третьего, словно время само решило прерваться и выдохнуть.

Владимир пошел вдоль путей.

Рельсы были сырыми, отполированными дождем до блеска, и в их серебряных полосах отражалось серое небо. Где-то далеко, за поворотом, гудел паровоз — протяжно, надрывно, как раненый зверь.

Он остановился. Подождал.

Поезд появился не сразу — сначала пар, густой, белый, вырвался из-за леса, потом — лязг колес, грохот, запах угля и мазута.

Состав был воинским — открытые платформы с орудиями, затянутые брезентом, вагоны-теплушки, из окон которых выглядывали лица — молодые, бледные, счастливые, что они еще живы, что едут, а не стоят.

Владимир поднял руку.

Поезд остановился, скрипнув тормозами.

Из локомотива выскочил машинист — пожилой, с седыми усами, в промасленной робе.

— Ты что, капитан? — крикнул он, перекрывая шипение пара. — Здесь же — не остановка!

— Будет остановка, — ответил Владимир спокойно. — У меня приказ. Двадцать человек — выгрузить здесь.

Остальным — следовать дальше, до границы.

Машинист хотел возразить, но взглянул на него — и захлопнул рот. Взгляд у Владимира был такой, что спорить не хотелось. Совсем.

Из теплушек посыпались люди — нестройно, неумело, с винтовками, что болтались на ремнях.

Капрал, молодой, лет двадцати, с пушком на верхней губе, подбежал к Владимиру, вытянулся.

— Товарищ капитан! Группа резерва — в вашем распоряжении!

Владимир оглядел их.

Двадцать пар глаз — испуганных, но еще не сломанных

. Двадцать мальчишек, пахнущих потом и страхом, и почему-то — яблоками. Осенними, антоновскими, какими пахнет от Веры, когда она перебирает урожай перед закладкой в погреб.

— Вольно, — сказал он. — Отдыхайте. Через час — выступаем.

И пошел вдоль состава дальше, к последнему вагону, где ждал его адъютант с папкой бумаг и вестью, которая перевернет все.

*****

Когда он вернулся в усадьбу через три часа, небо над лесом было не черным, а багровым — пожар разгорался, пожирая сухостой, и ветер менялся, медленно, неумолимо, поворачивая дым к западу.

— Начинается, — сказал Кравцов, стоя на крыльце и глядя вдаль. — Еще немного — и они пойдут.

Владимир молчал. В руке он держал телеграмму — короткую, сухую, военную. В ней было всего одно слово, но этого слова хватило, чтобы земля ушла из-под ног.

«Приказ: отступать. Немедленно. Отходить на рубеж реки Сож. Ждать подкрепления. Продержаться двое суток».

Он смотрел на дым, на багровое небо, на мальчишек, что строились внизу, под крыльцом, неумело, но старательно.

И думал о доме. О Вере, что, наверное, уже чинит крышу, не смотря на дождь, о чемодане с медными углами, который ждет его на пороге.

— Продержимся, — сказал он тихо, так, что никто не услышал. — Я обещал.

И пошел вниз, к мальчишкам, к тем двадцати парам глаз, что смотрели на него с той же надеждой, с какой смотрел на него Кравцов.

С которой смотрела на него Вера — каждый раз, когда он уходил. И всегда — прощала.

Ветер донес запах гари, мокрой земли и — странно — полыни. Горькой, терпкой, что растет у забора.

«Чтобы зло не вошло», — шепнул кто-то за спиной.

Владимир обернулся — никого.

Только тени от огня плясали на стенах усадьбы, и в окне второго этажа мелькнул силуэт — не Веры, конечно. Но такой же прямой. Такой же несгибаемый.

Он улыбнулся. Впервые за этот день.

И шагнул в огонь.

******

Вере было сорок семь, и она знала о войне только то, что говорят по радио. Где-то там, на западе, немцы, стрельба, смерть. А здесь, в деревне, было тихо, сыро, и по утрам пахло мокрыми яблонями.

Она проснулась, когда за окном только начинало сереть.

Легла на спину, глянула на пустую подушку рядом. Муж ушел на войну Будь она проклята!

. Ушел — и забрал с собой тепло. Она потерла лицо ладонями, села.

Слез не было — она никогда не плакала по утрам. Слезы оставляла на ночь.

— Вставай, хозяйка, — сказала себе вслух. — Дела не ждут.

*****

Она вышла во двор.

Ноги ступали по мокрой траве босиком — так она любила, с детства. Земля была холодная, но живая.

Вера набрала воды из колодца, умылась.

В зеркальце на крыльце увидела свое лицо — морщины у глаз, резкие скулы, нос с горбинкой.

И глаза — темные, пронзительные.

Орлиные, говорил Владимир. За эти глаза и полюбил её.

Она была старше его на пять лет.

Когда они встретились, ей было двадцать семь, а ему двадцать два. Он только вернулся из армии, еще молодой, зеленый, с погонами младшего лейтенанта. А она уже считалась старой девой. Деревенские судачили: «Вера никому не нужна, гордая слишком, никто не возьмет».

Она и не искала никого. Работала в поле, пахала, косила, управлялась с лошадьми.

Мужчины в деревне боялись ее взгляда — острого, прямого, как у ястреба.

Боялись, что она их сильнее.

А Владимир не испугался.

Они встретились у сельсовета. Он стоял, курил, глядел на нее. Она шла с коромыслом, полные ведра воды на плечах. Подошла к калитке, а он вдруг говорит:

— Девушка, дайте помогу.

Она фыркнула:

— Справлюсь сама. Мне не привыкать.

А он шагнул, взял ведра из ее рук, не спросив, и понес до порога

. Нес, спотыкался, вода плескалась. А когда ставил ведра на крыльцо, зацепился рукавом шинели за гвоздь и порвал сукно.

Она тогда рассмеялась. Первый раз за долгие годы. Глянула на него, на этого неловкого парня, и в груди что-то дрогнуло.

— Вот видите, — сказал он смущенно, — без вас я пропаду. Давайте, выходите за меня.

Буду вас беречь.

— Я старше, — ответила она.

— А мне нужна не девочка, — сказал он твердо. — Мне нужна хозяйка. И жена.

И она поверила. Потому что в его глазах не было страха. Только решимость.

Через год они поженились.

Она переехала к нему в этот дом, и с тех пор все эти двадцать лет она держала хозяйство, держала его, держала себя.

Он часто уезжал — на учения, по службе. Она ждала. Он всегда возвращался.

Но теперь — война. Не учения, не командировка. Настоящая война. И он ушел на фронт, а она осталась.

Она не знала, где он. Он говорил — "на западе".

Она знала, что он капитан, что командует людьми.

Но где именно — не знала. И что с ним — не знала.

Писала письма на общую воинскую часть, отправляла с почтальоном. Не знала, дойдут ли.

Но писала, потому что молчать было страшнее.

****

Она пошла к хлеву.

Корова Зорька мычала, ждала. Вера подоила ее — тугие струи молока били в ведро, пахло теплом и парным молоком.

Насыпала дробленки курам, разбросала по двору.

Куры суетились, квохтали, рылись в мокрой земле.

Потом — крыша. Она помнила, что в углу течет.

Владимир не успел починить. Вера приставила лестницу, полезла наверх, подтащила тяжелый лист.

Стучала молотком, забивала гвозди, поправляла.

Руки привыкли к тяжести, спина не болела — она уже не чувствовала боли. Только работать, только двигаться, чтобы не думать.

С высоты было видно всю деревню. Серые крыши, дымки печей, и за оврагом — дорога, по которой уехал Владимир вчера. Она посмотрела туда и перекрестилась.

— Господи, сохрани его, — прошептала она.

К вечеру она устала. Села на крыльцо, вытерла пот.

Достала из кармана кисет, свернула цигарку.

Она не курила обычно — только когда муж уходил. Горький табак жег горло, но успокаивал.

Вспомнила, как в первый год их жизни он починил старую яблоню — сломанную ветку привязал, замазал глиной.

И яблоня ожила. «Как ты, — сказал он ей тогда. — Если за тобой ухаживать, все цветешь».

А она рассмеялась и ударила его по плечу — легко, по-свойски. Он тогда улыбнулся и поцеловал ее в лоб.

Сейчас та яблоня цвела бело-розовым, как и все эти годы.

Лепестки падали на траву, на крыльцо, на ее сапоги. Она взяла один лепесток, растерла пальцами — пахло сладко и чуть горьковато.

— Вернешься, Володя, — сказала она тихо. — Ты всегда возвращаешься.Я знаю, родной.

Зашла в избу, зажгла лампаду перед иконой. Встала на колени, перекрестилась.

— Господи, прошу тебя, — шептала она.

— Я не умею просить красиво. Я умею работать и ждать.

Дай мне силы дождаться его. Дай мне увидеть его живым. И чтобы он вернулся в этот дом.

Я больше ничего не прошу.

Тишина в избе была такой густой, что слышно было, как дышит лампада. Вера постояла, утерла глаза и встала.

Достала бумагу и перо. Села за стол.

Писала:

«Володя, милый. Ты ушел из дома, а я всё жду.

У нас все хорошо. Яблони цветут, крышу починила, скотина здорова. Ты не волнуйся за дом. Я справлюсь. Береги себя. Не рвись вперед без оглядки. Помни, что я здесь, и я тебя жду. Твоя Вера».

Свернула листок, запечатала конверт. Надписала: «Капитану Владимиру Раевскому». Дальше — она не знала.

Но почтальон говорил, что отправят и найдут.

Вера вышла на крыльцо.

Вечер был теплый, тихий.

За лесом, на западе, закат горел алой полосой — не кровавой, просто мирной. Соловей запел где-то в саду.

И этот звук был как обещание, что жизнь продолжается, что завтра наступит, и она снова встанет, и будет работать, и ждать.

Она посмотрела на дорогу. Там, за оврагом, темнел лес. Там, за лесом, была война. Там был он.

— Вернись, — прошептала она в тишину. — Я буду ждать.

Ветер качнул яблоневую ветку, и несколько лепестков упали ей на плечо. Она сдула их и улыбнулась.

Пора

ложиться спать.

Завтра — снова работа. Снова хозяйство. Снова жизнь.

Продолжение следует .

Глава 2