В каждом доме, в каждом учреждении, в каждом трамвае есть такой человек. Вы его знаете, видели и не запомнили. Он сидел рядом на собрании, стоял за вами в очереди за кефиром, придерживал дверь в почтовом отделении.
Вы сказали спасибо или не сказали – и пошли дальше. Через минуту забыли его лицо. Так вот, этот рассказ про такого человека.
Её звали Шура Кузнецова, и с ней никогда ничего не случалось. Ни подвигов, ни приключений, ни даже приличного скандала в домоуправлении. Она не разбивала сердец, не перевыполняла планов и не стояла на трибуне.
Она чертила, варила картошку и говорила: "Конечно, конечно". И жизнь проходила мимо неё, как троллейбус, в который она не успела сесть.
Но однажды, а именно 31 декабря 1972 года, жизнь зачем-то остановилась, открыла двери и сказала: "Следующая – Кузнецова". Впрочем, обо всём по порядку.
***
Проектный институт Росгоснедострой – а если по-казённому, то Российский государственный институт недостроенных сооружений и перспективных конструкций – занимал четыре этажа кирпичного здания на улице Кирова.
Название, разумеется, никого не смущало.
Во-первых, потому что его никто не произносил целиком, а во-вторых, потому что к началу семидесятых советский человек привык к тому, что название учреждения и род его деятельности связаны между собой примерно так же, как расписание электричек с реальным движением поездов.
30 декабря 1972 года институт работал. То есть формально работал. Свет горел, двери были открыты, гардеробщица Зинаида Кузьминична сидела на месте и выдавала номерки.
Но если бы какой-нибудь дотошный ревизор прошёлся по кабинетам, он обнаружил бы следующую картину.
На первом этаже бухгалтерия пила чай с тортом "Прага", который принесла Нелли Васильевна по случаю дня рождения, случившегося ещё в октябре, но отмечаемого только сейчас, потому что в октябре Нелли Васильевна сидела на больничном, а потом было не до того.
На втором этаже плановый отдел составлял список, кто что приносит на завтрашний стол. И список этот обсуждался с такой серьёзностью, с какой, вероятно, обсуждалась продовольственная программа в Совете Министров.
На третьем этаже два инженера играли в шахматы, прикрыв доску чертежами. На четвёртом было тихо, потому что весь четвёртый этаж ушёл домой ещё вчера.
Отдел, в котором работала Шура Кузнецова, располагался на третьем этаже в большой комнате с семью кульманами и одним фикусом.
Фикус, к слову, чувствовал себя значительно увереннее некоторых сотрудников. Из двадцати человек списочного состава на рабочих местах присутствовали шестеро.
Двое из них откровенно читали: одна – "Работницу", другой – "Советский спорт", развернув газету на столе и прикрыв её калькой. Ещё трое пили чай и разговаривали так, чтобы потянуть время и продержаться до конца рабочего дня.
Шестой была Шура, и Шура чертила.
Она стояла у кульмана с карандашом в руке и аккуратно по линеечке вела линию. Восточный фасад жилого дома серии 1-515, корпус Б, лист четырнадцатый.
Дом этот не будут строить раньше марта, а скорее всего – раньше следующего ноября. А ещё скорее всего – вообще перенесут в другой микрорайон. Но Шура обещала сдать чертёж до Нового года, а значит, сдаст.
Шура Кузнецова была из тех людей, которые, если сказали: "Сделаю к среде", сделают к среде, даже если среда – 30 декабря, а заказчику этот чертёж понадобится не раньше, чем растает снег.
Шуру не то чтобы не замечали – её замечали примерно так же, как замечают вешалку в огромном гардеробе, когда нужно повесить пальто.
"Шура, будь добра, подшей". "Шура, передай Семёнычу". "Шура, у тебя есть лишний ластик?" На все просьбы Шура отвечала: "Конечно", – и делала. Лишний ластик у неё, кстати, был всегда.
Ей было двадцать шесть. Она приехала в город из Колязина три года назад, жила в коммунальной квартире на Пролетарской улице и чертила так ровно и чисто, что начальник отдела Семён Семёнович однажды показал её чертёж комиссии из Главка как образец, забыв, разумеется, упомянуть, кто его сделал.
О внешности Шуры нужно сказать следующее. Если бы она шла по улице, вы бы её не запомнили. Не потому, что некрасивая – нет. Лицо у неё было вполне приятное, с ямочками на щеках и светлыми, чуть удивлёнными глазами.
Но Шура обладала редким даром: она умела не занимать собою пространство. Входила – и воздух не шевелился. Садилась – и стул не скрипел. Говорила – и никто не оборачивался.
Впрочем, в обеденный перерыв Шура всё-таки существовала, потому что в обеденный перерыв все сдвигали стулья к столу Тамары Гавриловны и пили чай, и не позвать Шуру было бы уж совсем неприлично.
Тамара Гавриловна, сорок восемь лет, чертёжница высшего разряда, бюст четвёртого размера и голос, которым можно было останавливать товарные поезда, разливала кипяток из электрического чайника и командовала процессом.
– Девочки, у кого сахар? Женечка, не сыпь столько, а то слипнется.
Женечка, двадцать четыре года, тёмные кудри, губы бантиком, два года в отделе и ни одного дня без маникюра, сыпала сахар с видом человека, которому сама жизнь подаёт рафинад.
– А я, между прочим, встречаю Новый год в ресторане, – сказала Женечка, помешивая чай так, будто это был коктейль в "Интуристе".
– Ой! – сказала Верочка, самая молоденькая в отделе, двадцать лет и круглые глаза, на которых отражалось всё, что происходило вокруг, как в двух маленьких телевизорах. – В каком?
– В "Метрополе".
Тамара Гавриловна подняла бровь. Бровь поднялась медленно и значительно, как шлагбаум на железнодорожном переезде.
– Это кто ж тебя в "Метрополь" ведёт?
– Аркадий, – сказала Женечка и сделала паузу, достаточную для того, чтобы все успели заинтересоваться.
– Какой Аркадий?
– Тот новый.
– Господи, – сказала Нина Петровна, женщина неопределённого возраста и определённых взглядов на мужской пол. – А старый куда делся?
– Старого не было, был предыдущий. Это разные вещи. Аркадий работает в Госплане.
– Ого, а в каком отделе? – спросила Верочка.
– В Госплане – и всё, – повторила Женечка таким тоном, каким обычно говорят "в Кремле".
И этого оказалось достаточно. Все помолчали. Слово "Госплан" обладало в семьдесят втором году особым магнетизмом. Оно могло означать торговлю, снабжение, стройку или вообще ничего.
Но звучало так, будто за ним стоят закрытые распределители и югославские сапоги.
– А ты, Тамара, к свекрови? – спросила Нина Петровна.
– К ней? Куда ж я денусь? – вздохнула Тамара Гавриловна. – Борис в пять заедет. Господи, опять её холодец. Она в него столько чеснока кладёт, что потом неделю на людей дышать нельзя.
– А мой-то на базу отдыха путёвку достал, – сказала Нина Петровна. – "Берёзка" за Клязьмой. Говорит: ёлка, танцы, культурная программа. Я говорю: "Коля, какие танцы? Тебе пятьдесят три года". А он: "Вот именно, пока ноги ходят".
Все засмеялись. И тут Тамара Гавриловна, то ли от полноты души, то ли потому, что чай кончился и надо было чем-то заполнить паузу, повернулась к Шуре.
– А ты, Шур, куда?
Шура, которая до этого момента тихо сидела на краю стола с кружкой, на которой было написано "Привет из Сочи", открыла рот.
– Я...
– Ой, девочки, я забыла сказать! – перебила Женечка. – Аркадий сказал, что может достать чешские бусы, настоящие, стеклянные, из Яблонца. Если кому надо – скажите, но только до завтра, потому что потом он...
Женечка понесла про Аркадия, и про бусы, и про Яблонец, и про то, что у Аркадия есть знакомый, у которого есть знакомый, у которого жена привезла из Карловых Вар такое...
И Шурин ответ остался при Шуре – невысказанный, ненужный, как чертёж восточного фасада жилого дома серии 1-515 корпус Б.
Впрочем, если бы Шура и ответила, ответ был бы простой. Она никуда не шла. Она думала, что идёт, потому что Клавдия Степановна, соседка по коммуналке, вчера сказала: "Шурочка, приходи непременно, будет весело, я пирожков напеку".
Но об этом Шура ещё не знала – ей предстояло узнать вечером. Она думала, что идёт, поэтому и рот открыла. Но может, оно и к лучшему, что Женечка перебила.
Рабочий день кончился в пять. Собственно, он кончился в три, когда последний шахматист на третьем этаже поставил мат и ушёл, но формально – в пять.
Шура доделала чертёж, свернула его в тубус, подписала и положила в шкаф. Вымыла руки, надела пальто – серое, с каракулевым воротником, купленное два года назад в универмаге по случаю премии. Завязала платок.
В дверях отдела стоял Семён Семёнович, начальник, человек рыхлый, лысоватый и до того добродушный, что даже выговор объявлял извиняющимся тоном. Он ловил уходящих сотрудников и каждому жал руку.
– Тамара Гавриловна, с наступающим. Здоровья вам, счастья. Ниночка дорогая, с наступающим. Передайте Николаю Ивановичу. Верочка... с наступающим, деточка.
Шура подошла последней. Семён Семёнович пожал ей руку, открыл рот и на мгновение замер. Так замирает человек, который открыл дверь и забыл, зачем пришёл.
– И тебя, Шура, э-э... – он отчаянно посмотрел куда-то в бок, как будто Шурино отчество могло быть написано на стене. – С наступающим.
– Спасибо, Семён Семёнович, – сказала Шура и улыбнулась.
Отчество у Шуры было Васильевна, но Семён Семёнович, похоже, так и не запомнил. Она работала в этом отделе три года.
На улице шёл снег – мелкий, колючий, деловитый, как будто у снега тоже был план на пятилетку. Шура поправила платок и пошла к автобусной остановке.
До Нового года оставалось чуть больше суток, и Шура Кузнецова, чертёжница третьего разряда, двадцать шесть лет, незамужняя, шла домой в полной уверенности, что 31 декабря ей есть куда пойти.
Бедная Шура, которая ещё не знала, что её ждёт.
***
31 декабря Шура узнала про Клавдию Степановну в половину одиннадцатого утра. Клавдия Степановна постучала в дверь её комнаты, вошла в пальто и с сумками, потому что уже уходила, и сообщила следующее.
Племянница из Рязани внезапно приехала, совершенно неожиданно, привезла детей, мужа и тёщу, и поэтому Клавдия Степановна едет к племяннице, а пирожки, к сожалению, она не успела напечь, но поздравляет с наступающим и желает всего самого лучшего.
"Ты же не обидишься, Шурочка?" "Нет-нет, что вы", – сказала Шура. Клавдия Степановна ушла. За ней ушли соседи из второй комнаты – Борис и Зина с детьми, к Зининой маме в Химки.
За ними уехал студент из третьей – куда-то к друзьям. В коммунальной квартире на Пролетарской улице стало тихо.
Шура постояла в коридоре. Пошла на кухню, поставила чайник. Сняла трубку телефона и послушала гудок – долгий, ровный, пустой. Повесила трубку и стала смотреть в окно.
За окном шёл снег – уже не вчерашний мелкий, а нормальный, новогодний, крупный. Снег шёл так, как будто специально старался. За окном была улица, пустая почти – только дворник с лопатой и кошка, перебегающая дорогу.
Шура налила кипяток. Взяла кружку, обхватила ладонями – горячо, хорошо. Села за стол. На столе лежала газета "Вечерняя Москва" с программой телепередач на 31-е.
В двадцать три пятьдесят – обращение Генерального секретаря. После курантов – "Голубой огонёк". Шура прочитала это, отложила газету и посмотрела снова в окно.
Встала, сняла фартук и пошла в магазин.
***
Она вернулась через час. В сумке лежали: пачка майонеза, горошек в банке, яйца, колбаса варёная, картошка, морковь, свёкла, селёдка, бутылка "Советского" полусладкого и мандарины – полкилограмма, потому что больше не было.
В хлебном взяла буханку белого и батон. У цветочного ларька долго стояла, смотрела на тощие гвоздики, потом купила маленькую ёлку, сорок копеек, со сломанной нижней веткой.
Дома Шура надела старый халат, поставила на плиту картошку вариться и стала делать салаты. Резала аккуратно, кубиками, не торопясь. Разделала селёдку – ловко, быстро, как умела.
Тесто для пирога завела на кефире – без дрожжей, быстрое, сорок минут в духовке. Ёлку поставила на подоконник в консервную банку, обложила снегом из ваты.
Достала из шкатулки три ёлочных шара – красный, синий, золотой – и повесила. Достала скатерть с вышитыми по краю словом "трудящиеся" – скатерть была от бабушки, из Колязина, единственная нарядная вещь в этом хозяйстве.
Постелила. Поставила тарелки. Стол получился маленький, но красивый.
Шура вышла в коридор, посмотрела на него из дверей. Стол стоял, скатерть лежала, ёлка светилась тремя шарами на подоконнике. Часы на стене показывали четыре.
До Нового года оставалось восемь часов. Не хватало только зрителей. Шура постояла ещё минуту. Пошла обратно на кухню и сняла крышку с кастрюли.
***
Стол был накрыт. Оливье в большой миске посередине. Селёдка под шубой на длинном блюде слева. Пирог с капустой справа – ещё тёплый, золотистый, пахнущий так, что Мурка снова появилась в дверях и села, обернув хвост вокруг лап.
Огурцы Антонины Тимофеевны в вазочке – красиво. Хлеб, нарезанный на блюдце.
Первой пришла Антонина Тимофеевна. Было около семи, когда она появилась в дверях кухни – в домашнем платье, шерстяной кофте и тапочках на войлочной подошве, которые не издавали ни звука, отчего Антонина Тимофеевна всегда возникала внезапно, как привидение с педагогическим стажем.
– Кузнецова. А где Мурка?
Мурка сидела под табуреткой и смотрела на селёдку под шубой. Неподвижно. Только кончик хвоста чуть шевелился.
– Да вот же, Антонина Тимофеевна, пришла полчаса назад.
– Безобразие.
Антонина Тимофеевна посмотрела на кошку. Кошка посмотрела на Антонину Тимофеевну. Между ними произошёл безмолвный обмен мнениями, после которого Антонина Тимофеевна села на стул.
– Я на минутку – заберу Мурку и пойду.
– Может, чаю? – спросила Шура.
– Чаю? – Антонина Тимофеевна произнесла это слово так, как будто Шура предложила ей прыгнуть с парашютом.
Посмотрела на стол, на скатерть, на тарелки, на оливье, на пирог – и плечи у неё чуть опустились. Не от усталости.
– Ну, разве что чаю, – сказала она.
Через пять минут Антонина Тимофеевна сидела за столом с чашкой и больше не упоминала ни Мурку, ни минутку. Ещё через пять минут она сходила к себе и вернулась с рюмкой хрустальной, на тонкой ножке, и с четвертинкой водки, запечатанной сургучом.
– Это для сугрева, – пояснила Антонина Тимофеевна, ставя четвертинку на стол с достоинством человека, выставляющего на аукцион фамильную драгоценность. – Мне доктор прописал перед сном по двадцать граммов.
– Конечно, конечно, Антонина Тимофеевна, – сказала Шура.
Доктор, вероятно, удивился бы, узнав о своём назначении, но спорить с Антониной Тимофеевной он бы не стал.
В седьмом часу в дверь постучали. На пороге стоял молодой человек, лет двадцати, худой, взъерошенный, в свитере с растянутым горлом и в одном ботинке. Второй ботинок он держал в руке.
– Здравствуйте. Извините, мне бы позвонить. У вас телефон есть?
– Есть, – сказала Шура. – Проходите. Вон там, в коридоре, на тумбочке.
Молодой человек прошёл в коридор и начал звонить. Звонил долго: на вокзал, потом на другой вокзал, потом опять на первый.
Из обрывков разговора стало ясно: студент-заочник, зовут Лёша, живёт этажом выше, должен был ехать к родителям в Тулу, но проспал поезд. Следующий – второго января.
– Вот это да! – сказал Лёша, повесив трубку, и посмотрел на свой ботинок так, будто тот был во всём виноват.
– А что ж вы один? – спросила Шура.
– Ну... – Лёша развёл руками. – Один. Ребята разъехались. Серёга в Воронеж, Димка к невесте...
– А есть хотите?
– Нет, нет, что вы, спасибо.
– У меня пирог, – сказала Шура. – С капустой, свежий. Сегодня пекла.
Лёша посмотрел на Шуру, потом в сторону кухни, откуда действительно пахло пирогом – и этот запах проникал в коридор, как агитация проникает в народные массы: неотвратимо.
– Ну, может, кусочек?
Кусочек превратился в два куска пирога, тарелку оливье и три огурца.
Лёша ел так, как едят двадцатилетние студенты, проспавшие поезд: быстро, благодарно и много. Антонина Тимофеевна наблюдала за ним с тем выражением, с каким энтомолог наблюдает за редким жуком.
– Молодой человек. Вы когда последний раз ели?
– Вчера, – честно ответил Лёша. – Но если нормально – то позавчера.
– Господи, – сказала Антонина Тимофеевна и пододвинула ему хлеб.
Продолжение следует...