Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
На одном дыхании Рассказы

Знахарка из Вороньего приюта. Часть 2. Глава 18. Рассказ

все главы здесь
Часть 1
НАЧАЛО
Дни после родов потекли один за другим, не отличаясь почти ничем, кроме того, что свет за окном появлялся все раньше. Весна входила в приют осторожно, иногда все еще позволяя зиме пересыпать по ночам землю снегом. Но все понимали — это ненадолго. Настоящая весна, а потом и лето — не за горами.

все главы здесь

Часть 1

Глава 18

НАЧАЛО

Дни после родов потекли один за другим, не отличаясь почти ничем, кроме того, что свет за окном появлялся все раньше. Весна входила в приют осторожно, иногда все еще позволяя зиме пересыпать по ночам землю снегом. Но все понимали — это ненадолго. Настоящая весна, а потом и лето — не за горами. 

Девчушка Катенька держалась за жизнь крепко, будто с самого начала знала: легко ей не будет, а потому и сдаваться — не время. 

Дышала поначалу тяжело, неровно, с паузами, быстро уставала, когда сосала грудь, но жила — и этого было довольно, чтобы в приюте не угасала надежда. Каждое утро начиналась в хатах с всеобщей молитвы во здравие Катеньки, и каждый день заканчивался так же. 

Бабка Лукерья с дедом Тихоном целыми днями что-то варили, настаивали, измельчали для малышки. 

Между тем у Насти на сердце было тяжко. Молока у нее не было вовсе. Как ни старалась бабка Лукерья — варила свои отвары, поила Настю горьким и сладким, шептала старые заговоры, крестила ей грудь — такую же маленькую, худенькую, как и сама Настя, — ничего не выходило. Соски были сухие, будто и не женские вовсе, а девичьи, и от этого Насте становилось совсем худо.

Она подолгу сидела на кровати, прижимая к себе дочурку, смотрела, как та ищет губами сосок, и каждый раз сердце у нее сжималось так, что хоть плачь, хоть вой.

— Прости мене, доченька… — шептала она, наклоняясь к крошечному личику. — Прости… не могу я…

И плакала — тихо, беззвучно, чтобы никто не видел. Не потому что боялась осуждения, а потому что стыдно было перед ребенком: вот она, мать, а накормить — не может.

Зато у Гали молока было — хоть залейся. Она кормила свою Аннушку, потом без лишних разговоров брала Катеньку, прижимала к полной, горячей груди — и девчушка ела. И все равно молока у Гали еще оставалось столько, что можно было накормить еще одного ребенка. А однажды ее даже так прихватило, что она еле дышала от жара, а грудь распирало, наливало камнем.

Бабка качала головой:

— Ишь ты… богатая ты, Галка. Не в убыток.

И снова бабка варила отвары и крестила грудь, только теперь уж не Настину, а Галину, и строжилась: 

— От же какая дурна девка! А! Наказывала ить — сдаивай! А ты што ж? Лентяйка! 

Галя просила прощения у бабки и божилась, что «таперича» будет слушаться. 

А однажды случилось так, что Архипка, забежав в хату за чем-то, вдруг увидел Галю в самый неподходящий миг. Замер, округлил глаза, а потом, красный как маков цвет, выскочил в сени, где его ждал Мишаня.

Наклонился к нему и прошептал с таким уважением, будто говорил о чем-то великом:

— У тетки Гали… — и запнулся, подбирая слово, — титька… ну… не меньше, чем у Зорьки вымя, када тетка Марфа яе доить садитси. 

Мишаня сначала ничего не понял, потом понял — и оба прыснули, зажимая рты ладонями, но смех у них вышел не озорной, а какой-то робкий, смущенный, будто они прикоснулись к тайне взрослой жизни и сами не знали, рады этому или напуганы. Подрастали настоящие мужички в приюте. 

А Настя в это время сидела у окна, глядя, как Галя кормит ее Катеньку, и в груди у нее мешались разом благодарность, боль и любовь — такая сильная, что от нее кружилась голова.

«Жива, — думала она, глядя на дочурку. — Сосеть, растеть. А остальное… остальное стерплю».

И, прижав ладонь к груди, добавляла про себя:

«Лишь бы жила. Усе остальное — не бяда».

Иной раз Настя вдруг вспоминала, как выпила тот злосчастный отвар, желая избавиться от ребенка. В такие моменты у нее внутри поднимался животный страх: «А что если бабка Лукерья не заприметила бы тогда?» 

От ужаса внутри все холодело. Но это чувство быстро менялось на теплую благодарность — Настя незамедлительно валилась бабке в ноги, вызывая у той оторопь. 

— Ну ты чевой енто удумала? А? Иди вона, под иконы! А мене нечево поклоны бить! — бурчала Лукерья, внутренне благодаря Спасителя, что он показал ей в тот день, как Настя тайком брала траву. 

Бабка после Настиных родов лежала три дня, не вставая, и в приюте все ходили на цыпочках и говорили шепотом. Бабы плакали тайком, думая, что погост вскоре увеличится. 

И только дед был абсолютно уверен в том, что Луша еще чуть отдохнет и встанет. Так и случилось. На четвертый день бабка встала раньше всех и принялась ворчать, что в хате пол не метен, а пыль по потолку так и вьется. Дед засмеялся от радости: 

— Ну так их! Так! Давай, Луша, давай! Костери почем зазря! 

…Настя стала замечать: все чаще стал Степан уходить к реке. Не по делу, не по надобности — просто шел и стоял там, глядя на лед, на дальний, еле видный берег Кукушкина. Возвращался всегда грустный, молчаливый, с опущенными плечами, будто нес на себе что-то тяжелое и невидимое.

Она однажды все-таки спросила, хоть и знала ответ заранее:

— Чевой ты, Степушка?

Он посмотрел мимо нее, куда-то вдаль, вздохнул, да так и не сказал ничего толком. А Настя и без слов понимала. Ждал он. Ждал, когда река освободится ото льда, когда пойдет вновь вода и можно будет добраться до Кукушкина. Там — родители, родная деревня, свой двор, где каждая щепка знакома. Как бы ни было тепло и людно в приюте, а родные — они одни. И тоска по ним грызла Степана изнутри, тихо, но без передышки.

В одно утро все как всегда разошлись по своим делам. Митрофан возился в конюшне с Вороном — чистил стойло, проверял сбрую, приговаривая что-то свое коню. Бабы тоже по своим делам: кто белье полоскал в корыте, кто печь чистил, кто латку на рубахе подшивал.

Ребятишки тоже без дела не сидели. Архипка с Мишаней собирали по кромке леса, вблизи двора, щепу да сухие веточки — на растопку. Анфиска, путаясь в собственных ногах, таскала вязанки соломы, больше нее самой. Приют жил своей обычной, весенней жизнью — шумной, пестрой, но спокойной.

И вдруг — странный звук. Не крик, не треск, а что-то такое, от чего внутри сразу холодом обдало. Глухой, нарастающий гул, будто земля глубоко под ногами застонала.

Степан замер. Лицо у него в одно мгновение стало другим — собранным, острым.

— Пошло… — коротко сказал он и, не объясняя ничего, рванул к лесу. 

Ребята, почуяв важность момента, бросили свои дела и увязались следом.

И там, за деревьями, открылось зрелище — такое, что дух перехватывало.

Лед на реке ломался. Река оживала, сбрасывая с себя зимний панцирь. Огромные пласты льда трещали, вставали на дыбы, наползали друг на друга, ломались с оглушительным грохотом. Словно кто-то невидимый рвал их изнутри, не щадя силы. Льдины сталкивались, переворачивались, вздымались белыми, грязноватыми глыбами, а между ними уже чернела живая вода — быстрая, нетерпеливая.

Гул стоял такой, что в груди отзывался. Казалось, сама река говорила, нет — орала! Громко, властно, нетерпеливо. 

Степан стоял на берегу, не шевелясь, и смотрел. И в этом шуме, в этом ломающемся льде было все: надежда, и тревога, и дорога домой, которая вот-вот откроется… и беспокойство. А как оно все будет? А вдруг родители раздумали? А он ждет всю зиму, надеется. 

Ребятишки притихли. Даже говорливый Архипка не шепнул ни слова.

Весна теперь пришла точно. И пришла не тихо — с грохотом, с силой, с обещанием перемен, от которых уже было не отвернуться.

Степан не отрывал глаз от реки, и внутри у него вдруг поднялось такое — будто сердце разом распахнулось. Восторг, чистый, детский, давно забытый, ударил в грудь, перехватил дыхание. Хотелось — прямо сейчас, не раздумывая, не слушая разум, сбросить сапоги, шагнуть в ледяную воду, плыть, ломая остатки шуги плечами, лишь бы туда, на тот берег, в Кукушкино. К родному порогу, к материнскому голосу, к отцовской тишине.

Он даже шаг вперед сделал, да тут же остановился. Опомнился. Нельзя. И даже на лодке нельзя. Рано еще. Река сейчас коварная — возьмет и не спросит, крепкий ты али нет. Понимал это Степан умом, да сердце все равно рвалось, билось, как пойманная птица.

Милмои! Благодарствую Вама за то, что подсобляете мене!

Продолжение

Татьяна Алимова