Август в тот год наступил не летним, а пепельным. Воздух, ещё вчера прозрачный и звонкий, вдруг стал тяжёлым, будто перед грозой, только грозы не было. Была духота, пыль на дорогах, и тишина такая, что уши закладывало. И был запах. Сначала едва уловимый, будто кто-то далеко-далеко жёг прошлогоднюю траву. А потом — всё сильнее, гуще, тревожнее. Запах гари.
Первый пожар случился в ночь на второе августа. Я проснулась от того, что за окном было светло. Не от луны — луна в ту ночь только народилась, тоненький серп. Свет был жёлтым, тревожным, он плясал на стенах, заставляя тени метаться по веранде, как живые.
— Вставай, — шепнула я Светке. — Горит где-то.
Светка села на раскладушке, протёрла глаза. Увидела зарево, и лицо её стало белым, будто вся кровь отлила.
— Это не у нас, — сказала я. — Далеко. У фермы, наверное.
Мы выскочили на крыльцо. За домами, в той стороне, где колхозные сеновалы, небо полыхало. Не зарево даже — огненный столб, который поднимался к небу и там, наверху, расползался чёрным, маслянистым дымом. Пахло гарью, палёной шерстью, чем-то сладковатым и страшным.
Мужики бежали по улице. Кто с вёдрами, кто с баграми, кто просто так — смотреть. Папа выскочил на крыльцо, застегивая штаны на ходу.
— Сидите дома! — крикнул он и побежал к ферме.
Мама вышла следом. Я видела, как дрожат её руки, как подрагивает нижняя губа.
— Мам, а что горит? — спросила Светка.
— Сено, — ответила мама. — Стог. Может, не один.
Пожарную машину из Упорово ждали два часа. Приехала, когда сгорело уже всё. Три стога, двадцать тонн сена, заготовленного на зиму. Для колхозных коров это был приговор. Для всей Суерки — беда. Скотину будет нечем кормить, молока не будет, мяса не будет. Зимой — голод.
На пепелище мы пошли утром. Земля ещё дымилась, пахло так, что першило в горле. Чёрные головешки, серый пепел, искореженные прутья ограды. Посреди этого пепелища стоял дед Михаил, смотрел на выжженное поле и молчал. Я подошла, встала рядом.
— Подожгли, — сказал он тихо, не оборачиваясь. — Не мог сам загореться. Гроза была далеко, молнии не били. А сено уже сухое, только с лугов привезли.
Второй пожар случился через два дня. Горел сарай у соседей, через два дома от нас. Ночью, как и в первый раз. Мы проснулись от крика тёти Зины — она голосила так, что, казалось, стекла вылетят. Сарай был старый, деревянный, сгорел за полчаса. Инструменты, старый мотоцикл, который хозяин собирал по запчастям, запасы дров на зиму — всё, всё превратилось в пепел.
На этот раз пожарная машина приехала быстрее, но было уже поздно. От сарая остались только обгоревшие стены да ржавая железная кровать, которая чудом уцелела в углу.
— Это не случайность, — сказал папа, когда мы стояли у пепелища. — Кто-то балуется.
— Или мстит, — добавила мама.
Я смотрела на обгоревшие стены и думала. Кому нужны эти пожары? Зачем жечь чужое добро? В деревне и так тяжело, каждый рубль на счету, каждая доска, каждое полено.
— А я знаю кто поджигает! — вмешалась баба Шура. — Это Марадона. Он странный, по ночам ходит, на гармошке своей играет. Психи все такие, у них ум за разум заходит.
— Марадона не мог, — сказала я, выходя из-за угла. — Он добрый.
— Добрый? — баба Шура усмехнулась. — Он чужой, из Москвы приехал. Хорошего человека бы из городу не выгнали. Так что ты, Олька, помалкивай, не в свои дела не лезь.
Я обиделась, но спорить не стала.
Третья ночь была самой страшной. Горела столовая — единственная в Суерке, где можно было купить горячий обед, где собирались мужики после работы в колхозе, где бабки пили чай с пирожками. Огонь начался около двух часов ночи, и когда мы прибежали, крыша уже рухнула. Языки пламени взметались выше берёз, освещая полдеревни. Искры летели на соседние дома, и мужики поливали крыши водой, чтобы не занялось.
— Всё, — сказала тётя Клава, заведующая. — Всё сгорело. И кухня, и склад, и посуда.
Она не плакала. Стояла с каменным лицом, смотрела на пепелище. А потом села прямо на землю, обхватила колени и замерла. Я подошла, присела рядом.
— Тётя Клава, — позвала я. — Новую столовую построят.
Она подняла на меня глаза — пустые, мутные, будто не видящие.
— Кто построит? — спросила она. — Денег нет, материалов нет. А теперь и обедать людям негде.
Я не знала, что ответить.
— В деревне псих завёлся, — шептались бабки на лавочках. — Никто не знает, чья очередь следующая.
Мы, дети, слушали и боялись. Лера спала с нами на веранде — ей в доме было страшно одной. Светка просыпалась по ночам, всхлипывала. Я гладила её по голове, шептала: «Тише, всё будет хорошо». А сама не верила.
— Кто это может быть? — спросила Лера, когда мы лежали в темноте и слушали, как за окном стрекочут кузнечики.
— Не знаю, — ответила я. — Но узнаем.
Мы решили дежурить. По ночам, тайком от взрослых. Я с Колей — в первую ночь, Оксана с Риткой — во вторую, Наташка с Лерой — в третью. Мальчишки из соседних улиц тоже собирались, но мы не впутывались — своя банда крепче.
— Если увидите что-то — свистите, — сказал Коля. — И бегите, не геройствуйте.
Две ночи мы просидели в кустах, всматриваясь в темноту, слушая каждый шорох. На третью ночь Наташка и Лера увидели фигуру — тёмную, крадущуюся вдоль заборов. Они свистнули, но фигура исчезла, растворилась в темноте, будто её и не было.
— Видели? — спросила я наутро.
— Видели, — ответила Наташка. — Но кто — не поняли. Тёмный силуэт, шапка.
— Мужчина?
— Наверное.
Мы сидели на веранде, перебирали в голове всех, кто мог бы это делать. Никто не подходил.
И тут Коля, который молчал всё время, вдруг сказал:
— А если это всё же Марадона?
— Ты с ума сошёл? — я повернулась к нему. — Марадона — наш друг.
— Друг, — кивнул он. — Но он действительно странный. И живёт один.
— Это не он, — твёрдо сказала я. — Я знаю.
— Ты хочешь так верить, — поправил Коля. — А кто на самом деле — мы не знаем.
Я замолчала. Внутри поднималась обида. На Колю, на этих подозрениях, на то, что друг может оказаться врагом. Но я не верила. Не могла.
Пятую ночь дежурили мы с Колей. Спрятались в кустах у столовой — от неё остались только обгоревшие стены, но оттуда была видна полдеревни. Сидели, прижавшись друг к другу, слушали тишину. Я дремала, положив голову ему на плечо.
— Тш-ш-ш, — прошептал Коля.
Я открыла глаза. В конце улицы, у дома Марадоны, мелькнула тень.
— Смотри, — сказал он.
Тень остановилась у забора, замерла. Потом медленно, крадучись, двинулась к калитке.
— Это не Марадона, — прошептала я, вглядываясь в силуэт. — Тот ниже ростом. И он не ходит так — тихо, будто вор.
— Тогда кто?
— Не знаю.
Силуэт возился у забора, потом отступил, оглянулся и побежал прочь — быстро, не оглядываясь.
— Ушёл, — сказал Коля.
— Айда за ним?
— Поздно. Не догоним.
Мы вышли из кустов, подошли к забору. На земле лежала спичка — обгоревшая, чёрная, будто её уже пытались зажечь.
— Хотел поджечь, — сказал Коля. — Не успел. Или передумал.
— Или испугался.
Мы постояли ещё немного, глядя на тёмные окна дома Марадоны. Он спал. Или делал вид, что спит.
— Надо ему сказать, — сказала я. — Пусть знает.
Утром мы пришли к Марадоне. Он сидел на крыльце, кормил Машку — та облизывала миску, потом подошла к нам, потёрлась о ноги.
— Здравствуйте, гости дорогие, — сказал Марадона, но в голосе не было обычной весёлости. — Чего рано пришли?
— Ночью кто-то к вам подходил, — сказала я. — Хотел поджечь.
Марадона помолчал, хмурил брови.
— Знаю, — сказал он.
— Как знаете?
— Видел. Не спал я, вышел покурить. А он у забора — шмыг, и бежать.
— Кто это? — спросил Коля.
— Не разглядел, — Марадона покачал головой. — Темно было. Но, кажется, свой.
— Свой? — я вздрогнула.
— Деревенский. Наши тут все свои.
— А зачем он это делает? — спросила я. — Зачем жечь?
Марадона долго молчал. Потом вздохнул.
— Страх, Олюшка, — сказал он. — Когда человеку страшно, он делает глупости. Или зло. Не знаю. Может, боится, что его самого обидят. Вот и обижает первым. Время такое. Никто не знает, что будет завтра.
Мы замолчали. Машка запрыгнула ко мне на колени, свернулась клубком. Я гладила её тёплую спинку и думала: может, Марадона прав. Может, страх — вот он, настоящий поджигатель. Не человек, а страх, который живёт в каждом.
***
Пожары прекратились так же внезапно, как начались. Участковый приезжал, опрашивал, но так никого и не нашёл. Бабки шептались, мужики хмурились. А потом, через неделю, случилось то, что никто не ждал.
Мы шли с рыбалки — я, Коля и Светка. Вёдра были пустые, рыба не клевала. На пустыре за старым клубом я увидела человека. Он сидел на траве, обхватив колени, и смотрел на небо. Я узнала его — Петька-чудак, который жил в покосившемся доме на краю Суерки.
— Чего он там делает? — спросила Светка.
— Не знаю, — ответила я.
Мы подошли ближе. Чудак не обернулся, даже не шелохнулся. Только смотрел вверх, где зажигались первые звёзды.
— Дядя Петя, — позвала я.
Он повернул голову. Глаза у него были мутные, немигающие, но смотрели не на меня — сквозь.
— А, Олька, — сказал он. — Здравствуй.
— Что вы тут делаете?
— Звёзды смотрю. Красиво.
Я села рядом. Слова сами сорвались.
— Дядя Петя, — спросила я, чувствуя, как колотится сердце. — Вы знаете, кто у нас стога жжёт?
Он посмотрел на меня — долго, пристально. Я почти видела, как в его мутных глазах что-то проясняется, становится ясным, почти нормальным.
— Знаю, — сказал он. — Это я.
Светка охнула. Коля замер.
— Вы? — прошептала я. — Зачем?
Чудак отвернулся, снова посмотрел на звёзды.
— Красиво, когда горит, — сказал он. — Огонь — он живой. Он танцует.
— А люди? — спросила я. — Люди страдают. У них сараи сгорели, сено, столовая.
— Я не хотел, чтобы страдали, — чудак покачал головой. — Я хотел, чтобы красиво. А они... они сами.
Он замолчал. Долго молчал. Потом заплакал — тихо, по-детски, вытирая слёзы грязным рукавом.
— Я не хотел, — сказал он. — Я хотел красиво чтобы было.
Мы сидели втроём, смотрели на чудака, который плакал. Страшно было. И жалко. Так жалко, что хотелось обнять его, как ребёнка, сказать: «Ничего, всё будет хорошо». Но я не могла. Потому что не знала, будет ли хорошо. И потому что он сжёг наше сено, наши сараи, столовую, где пахло пирогами и тётя Клава угощала нас чаем с плюшками.
— Что с ним делать? — спросила я, отведя Колю в сторонку.
— Надо кому-то сказать. Участковому.
— А что будет с ним?
— Заберут. Посадят. Или в больницу отправят.
Я смотрела на чудака. Он уже не плакал, сидел спокойно, смотрел в небо. И мне казалось, что он — не здесь. Что он далеко, в том мире, где горит огонь, но не больно. Где звёзды — это фонарики, а люди — не люди, а тени. Красивые, светлые, нестрашные.
— Он не виноват. Он больной. Ему помочь надо, а не наказывать, — сказала я.
— А те, у кого дома сгорели? — спросил Коля. — Им от этого легче?
— Нет, — ответила я. — Но если его посадят, легче не станет.
Мы пошли к Марадоне. Он сидел на крыльце, курил.
— Мы нашли того, кто поджигает— с порога закричала я. — Это чудак Петя.
Марадона вздохнул. Затушил папиросу, посмотрел на нас.
— Я догадывался, — ответил Марадона. — Он чудик, но зла не желает. Так, заблудился.
— Надо ему помочь, — сказала я.
— Поможем, — Марадона встал. — Завтра поедем в Упорово, в больницу. Пусть врачи посмотрят. Может, вылечат.
Петьку увезли на следующий день. Марадона договорился с участковым, что в тюрьму его не посадят — сразу в больницу. Мы стояли на крыльце, смотрели, как синий фургон увозит его по пыльной дороге. Чудак сидел у окошка, смотрел на нас — не мигая, не улыбаясь. А потом поднял руку и помахал. На прощание.
— Прощай, Петя, — прошептала я.
— Прощай, — сказал Коля.
— Выздоравливай, — добавила Светка.
Фургон скрылся за поворотом. Мы стояли и смотрели на пустую дорогу.
Мы пошли домой. Солнце садилось, окрашивая небо в розовый и золотой. Пахло гарью — не так сильно, как в первые дни, но всё ещё чувствовалось. Будто память о пожаре, которую не выветрить.
И я подумала: как странно устроена жизнь. Сегодня ты ловишь рыбу, а завтра — ловишь поджигателя. Сегодня ты боишься, а завтра — жалеешь. Сегодня ты ребёнок, а завтра — почти взрослый. И не знаешь, что правильнее — наказать или простить. Посадить или вылечить. Остаться или уйти.
Я посмотрела на небо. Звёзды горели ярко, луна поднялась высокая. Где-то там, в Упорово, в больничной палате, лежит чудак Петя. Видит звёзды. Может, считает, что они — фонарики. И что огонь — это красиво. И что люди — добрые. Может, он не знает, что жечь чужое — нельзя. Не понимает, не чувствует. А мы — понимаем и чувствуем. И всё равно жалеем. Потому что жалеть — это единственное, что мы можем. Потому что мы — люди. А люди должны держаться друг за друга. Даже когда всё в огне.
Продолжение следует...
Это 18 глава в романе "Лето перемен"
Как найти и прочитать все мои книги смотрите здесь