Рассказ.Глава 3.
Осень в Вековухе в тот год выдалась долгой и тягучей, как затянувшаяся болезнь.
Листья на берёзах не опадали до самого ноября, висели жёлто-рыжими лохмотьями, шуршали на ветру и казались живыми, будто не хотели покидать родные ветки. Дожди шли почти каждый день, превращая деревенские улицы в месиво грязи, сквозь которое пробирались бабы с коромыслами и мужики с тяжёлыми сапогами. Небо было низким, серым, и солнце появлялось так редко, что каждый его луч казался чудом.
Зося привыкала к новой жизни. Теперь она жила в доме Тараса, и каждый день начинался одинаково: она вставала затемно, зажигала керосиновую лампу, растапливала печь, ставила воду для чая.
Руки её двигались быстро и сноровисто, как у хорошей хозяйки, но душа была далеко — где-то там, за горизонтом, где она так и не побывала.
Тарас просыпался позже, но, едва открыв глаза, первым делом искал её взглядом.
Он вставал, сонный, лохматый, и подходил к ней, обнимал сзади, прижимался щекой к её плечу и клал ладони на её живот — уже заметно округлившийся, твёрдый.
Зося терпела эти прикосновения, но сама никогда не отвечала на них. Она застывала, как деревянная, и ждала, пока он уберёт руки.
Тарас этого не замечал — он был слишком счастлив, чтобы видеть её боль.
— Зось, — говорил он, и голос его светился мягким утренним теплом, — как наш малыш? Он спит ещё? Дай я послушаю.
И он опускался на колени прямо посреди кухни, прижимался ухом к её животу и замирал, прислушиваясь к тишине.
Зося стояла, глядя на его макушку, на русые кудри, на широкие плечи, и в груди у неё что-то сжималось от смешанного чувства — жалости и отвращения.
Она не могла понять, как можно любить человека так безоглядно и так слепо. Но Тарас любил. И это было единственное, что держало её на плаву.
Ганна, свекровь, переехала в соседнюю комнату, и каждый день напоминал Зосе о том, кто здесь хозяйка.
Ганна командовала, указывала, проверяла — всё ли приготовлено, всё ли вымыто, не забыла ли невестка покормить кур или наколоть дров. Зося молчала. Она выполняла всё, что ей говорили, как послушная рабыня, но в глазах её тлел тихий огонёк — тот самый, что не давал сломаться до конца.
— Ты, смотри, не ленись, — ворчала Ганна за столом, когда Зося подавала ей миску с горячими щами. — Ребёнка носишь, но это не значит, что можно сидеть сложа руки.
Ты теперь наша, и должна работать, как все. Нечего носом крутить, ровно барыня какая.
Зося ставила миску, кивала и отворачивалась. Она не позволяла себе плакать при Ганне.
Она уходила в сарай, к корове Зорьке, садилась на скамеечку, прижималась лицом к тёплому боку и молчала.
Иногда она разговаривала с коровой, шептала ей на ухо все свои боли, и корова мычала в ответ, облизывала её руки и смотрела влажными, понимающими глазами. Для Зоси это было единственное утешение — это живое существо, которое никогда не предаст и не осудит.
Однажды, холодным ноябрьским вечером, Зося сидела на лавке в избе и шила рубашку для будущего ребёнка. Тарас возился во дворе, колол дрова, и его голос доносился сквозь стены — он напевал какую-то глупую, бессмысленную песенку, радуясь жизни, как дитя. Ганна ушла к соседке, и в доме впервые за долгое время было тихо.
Зося положила шитьё на колени и задумалась.
Она смотрела на маленькую распашонку — белую, с вышитыми синими цветочками на рукавах, — и в груди её вдруг шевельнулось что-то новое, тёплое, чего она не испытывала раньше. Она провела ладонью по животу, и в этот момент внутри неё, там, где росла новая жизнь, что-то дрогнуло — слабо, почти незаметно, но отчётливо. Шевеление.
Первое шевеление.
Зося замерла, боясь дышать. Ей показалось, что мир замер вокруг.
Она снова приложила ладонь, и снова — лёгкий, едва уловимый толчок изнутри.
И тут слёзы хлынули из её глаз — не злые, не горькие, а какие-то другие, светлые и освобождающие. Она заплакала от того, что впервые за долгие недели почувствовала не боль, а жизнь.
Жизнь, которая росла в ней, которая была частью её, которая никуда не денется и не предаст.
— Ты там? — прошептала она, поглаживая живот. — Ты слышишь меня, маленький? Я здесь. Я твоя мама. Я не брошу тебя. Никогда. Даже если весь мир против нас, я не брошу.
Ребёнок внутри неё снова шевельнулся, будто отвечая, и Зося улыбнулась — впервые за много месяцев.
Улыбка была робкой, словно она разучилась улыбаться, но она была настоящей, идущей из самой глубины души.
В этот момент в избу вошёл Тарас, весь в снегу — к вечеру ударил первый мороз, и на землю начал падать мелкий, колючий снег.
Он стряхнул с плеч белые хлопья, снял тулуп, повесил его на гвоздь и увидел Зосю — её мокрые щёки, её улыбку, её руки, прижатые к животу.
— Зось? — спросил он, подходя осторожно. — Ты чего плачешь?
Тебе больно? Малыш плохо себя чувствует?
— Нет, — ответила она тихо, и голос её звучал мягче, чем обычно. — Он шевелится, Тарас. Он живой.
Тарас замер на мгновение, а потом лицо его озарилось такой радостью, что, казалось, в избе стало светлее. Он подбежал к ней, упал на колени, прижался ухом к её животу и замер, затаив дыхание.
— Шевелись, — прошептал он. — Давай, малыш, пошевелись для папки. Я тебя жду.
Я тебя люблю, хоть ты и не родился ещё.
И ребёнок, будто слыша его, снова толкнулся изнутри — слабо, но отчётливо.
Тарас ахнул, прижал руки к губам, и из его глаз тоже брызнули слёзы — крупные, мужские, не стесняющиеся. Он обнял Зосю за плечи, притянул к себе и зарылся лицом в её волосы.
— Спасибо, — бормотал он. — Спасибо, Зось.
Ты самое лучшее, что было в моей жизни. Я тебя буду беречь. Обещаю. Я вырасту из дурака, как многие думают обо мне и я стану настоящим мужчиной.
Для тебя и для него.
Зося не ответила, но и не отстранилась.
Она позволила ему обнимать себя, позволила его теплу проникнуть сквозь холодную броню, которая окутывала её сердце с того страшного дня.
Она не могла простить — прощение было ещё далеко, как весна, — но она могла принять.
Принять эту жизнь, этот дом, этого странного, простого человека, который любил её по-своему, как умел.
За окном падал снег.
Он ложился на крыши, на плетни, на голые ветви деревьев, и в этой белой тишине было что-то очищающее, что-то обещающее новый день.
Зося смотрела на снежинки, кружащиеся в свете лампы, и думала: «Может быть, не всё потеряно. Может быть, эта жизнь — не наказание, а испытание. И я его выдержу».
Она погладила голову Тараса, который всё ещё сидел у её ног, и тихо сказала:
— Иди спать, Тарас. Завтра много работы.
Он поднялся, вытер глаза ладонью, улыбнулся ей, как улыбаются дети после ссоры, и пошёл в свою комнату.
А Зося осталась сидеть у стола, положив руки на живот, и слушала, как за окном падает снег, как где-то в сарае вздыхает корова, как мир замирает в ожидании зимы и новой жизни, которая скоро появится на свет.
Она не знала, что принесёт ей завтра. Может, ещё боль, может, ещё унижения, а может, что-то светлое и доброе, о чём она даже боялась мечтать.
Но одно она знала точно: она не сдастся. Она будет жить. Ради себя. Ради того, кто бьётся в ней маленьким сердечком.
И ради тех зорь, которые ещё только предстоят.
Она задула лампу, легла на свою узкую лавку, укрылась одеялом и, закрыв глаза, прошептала в темноту:
— Завтра будет новый день. Я доживу до него
. И я буду сильной.
За окнами падал снег, засыпая следы прошлого и открывая белый, чистый лист для будущего.
******
Зима в тот год пришла рано и зло. Снег валил стеной, заметал дороги, крыши, плетни, и деревня утонула в белом безмолвии, из которого лишь изредка доносились лай собак да скрип полозьев.
Морозы стояли такие сильные .
В избе топили печь дважды в день, но холод всё равно просачивался сквозь щели, и Зося, укутанная в старую шаль, сидела ближе к огню, грела руки и слушала, как за стенами воет ветер.
Живот её округлился ещё сильнее, и теперь каждый шаг давался с трудом. Она уже не могла работать так быстро, как раньше, и это бесило Ганну.
Свекровь с каждым днём становилась всё злее и придирчивее, цеплялась к каждой мелочи, выискивала недостатки и не давала Зосе покоя.
— Ты что, только и умеешь, что сидеть сложа руки? — ворчала Ганна, проходя мимо Зоси, когда та присела отдохнуть на лавку.
— Вон полы не метены, на печи горшки не мыты, а она сидит, как барыня, руки на животе сложила! Иродово отродье, одним словом!
Зося сжала зубы и промолчала. Она привыкла к этим попрёкам, они впивались в неё, как занозы, но она терпела — ради ребёнка, ради мира в доме.
Но сегодня что-то сломалось внутри. Слишком много недель она глотала обиды, слишком много раз молчала, когда хотелось кричать. И когда Ганна, подойдя к столу, опрокинула горшок с молоком, который Зося только что надоила, и крикнула: «Ишь, убогая, даже молоко удержать не можешь!», — Зося поднялась.
— Не троньте меня, — сказала она тихо, но в голосе её звенела сталь. — Я вам не рабыня.
Я работаю здесь больше всех, я ношу вашего внука, а вы меня попрекаете каждый день. Хватит.
Ганна замерла.
Она привыкла, что невестка покорно молчит, опускает глаза и уходит в угол. Такое поведение было для неё неожиданным, и это разозлило её ещё сильнее.
— Что?! — взвизгнула она, подскакивая к Зосе. — Что ты сказала, стерва?
Как ты смеешь мне перечить?! Я здесь хозяйка! Я тебя в этот дом пустила, я тебя приютила! А ты! Ты ещё и голос на меня поднимаешь!
— А вы меня и не пускали, — спокойно ответила Зося, глядя ей прямо в глаза. — Вы меня силой заставили. Вы и ваш сын. И вы знаете об этом. Но я всё равно здесь. И я ношу вашего внука.
Так что прекратите меня унижать. Я вам ничего плохого не сделала. Я работаю, я убираю, я готовлю. Чего вы ещё хотите?
— Хочу, чтобы ты знала своё место! — заорала Ганна.
Она схватила со стола мокрую тряпку и швырнула её в Зосю.
Тряпка мокро шлёпнулась о стену, оставив на ней тёмное пятно. — Место бабы — у печи, с опущенной головой! А ты! Ты ещё нос воротишь! Мой сын — мужчина, он должен тебя учить!
Зося не отступила. Она стояла, прижимая руки к животу, и смотрела на свекровь с холодным, ледяным спокойствием.
— Ваш сын — не мужчина, — сказала она тихо, и в голосе её прозвучала горькая усмешка.
— Ваш сын — ребёнок, который не умеет отвечать за свои поступки. И вы его таким сделали.
Ганна побелела.
Она открыла рот, но слов не было — только злоба, которая клокотала в ней, как вода в котле. Она развернулась и выбежала из избы, хлопнув дверью так, что стёкла задрожали. Через минуту она уже была во дворе, где Тарас колол дрова, и Зося слышала её голос — громкий, резкий, режущий слух:
— Тарас! Сынок! Иди сюда!
Тарас отложил топор, вытер руки о ватник и подошёл к матери.
Ганна стояла перед ним, уперев кулаки в бока, и лицо её было красным от злости.
— Ты слышал, что она сказала?! — кричала она, тыча пальцем в сторону избы. — Она грубит мне! Своей свекрови! Ты должен её проучить!
Ты — мужчина, ты хозяин в доме! Бей её, сынок! Бей, чтобы знала своё место!
Чтобы слушалась тебя и меня! Плохая она жена, непокорная! Бей!
Тарас смотрел на мать, и в его простых, голубых глазах отражалось смятение.
Он перевел взгляд на избу, где за окном мелькала тень Зоси, и вдруг внутри него что-то шевельнулось — то, чего мать никогда не понимала.
— Нет, мама, — сказал он тихо, но твёрдо.
— Не буду я её бить.
Ганна опешила. Она смотрела на сына, как на привидение, и в глазах её мелькнул страх — страх потерять контроль над ним.
— Что? — переспросила она. — Что ты сказал? Повтори!
— Не буду, — повторил Тарас, и голос его окреп. Он поднял голову, и в его простых, наивных чертах вдруг проступила неожиданная твёрдость.
— Она моя жена, мама. И ребёнок там — мой. Я не могу её бить. Она хорошая. Она самая хорошая. Я её люблю.
— Дурак! — закричала Ганна, тряся его за плечи.
— Ты что, не понимаешь?! Она тебя не уважает, она над тобой смеётся! Ты должен показать ей, кто в доме хозяин!
Бей, я тебе говорю!
— Нет, — сказал Тарас, и в этом «нет» было столько силы, сколько никогда не было в нём раньше. Он отстранился от матери, взял топор и сказал, глядя ей прямо в глаза: — Я не буду бить жену.
Я не такой. Ты мне не указ, мама. Я сам решу, как жить.
Зося моя, и я её не трону.
Ганна задохнулась от злости. Она топнула ногой, сорвала с головы платок и швырнула его в снег.
— Тьфу на тебя! — закричала она, и голос её сорвался на визг. — Тряпка ты, а не мужик! Тьфу! Слабак!
Раб бабы! Я тебя вырастила, вскормила, а ты! Ты!
Как ты смеешь перечить матери?!
Она пнула сапогом полено, оно отлетело в сторону, и, не оглядываясь, ушла в свою комнату, хлопнув дверью.
Тарас остался стоять во дворе. Снег медленно кружился вокруг него, оседал на плечах, на волосах, на ресницах.
Он смотрел на закрытую дверь и чувствовал, как внутри него что-то меняется. Впервые в жизни он пошёл против матери.
Впервые он защитил не себя — а другого человека.
Он подошёл к избе, открыл дверь и вошёл. Зося стояла у печи, прижимая руки к животу. Она слышала всё, что происходило во дворе, и смотрела на Тараса с выражением, которого он не мог разгадать — удивлением, болью и, возможно, едва заметной благодарностью.
— Зось, — сказал он тихо, подходя к ней, — ты не бойся.
Я не дам тебя в обиду. Даже если мама. Даже если кто. Ты моя жена. Я тебя буду защищать.
Она посмотрела на него — на его простое лицо, засыпанное снегом, на его покрасневшие от мороза щёки, на его неуклюжие руки, которые он прятал за спину, будто боялся, что они его не слушаются.
И в этот момент она увидела не того, кто причинил ей боль, а человека, который пытался стать лучше.
— Спасибо, Тарас, — сказала она тихо. — Ты не знаешь, как много это для меня значит.
Он улыбнулся — широко, по-детски, и в этой улыбке было столько света, что Зося на мгновение забыла, кто он и что он сделал.
Она увидела просто человека. Человека, который выбрал её — не потому что должен, а потому что хотел.
Тарас подошёл, но не стал её обнимать — он просто встал рядом, снял варежки и протянул ей замёрзшие руки.
— Грей, — сказал он. — Я сейчас чайник поставлю. Хочешь, пирога достану, мама напекла вчера?
Зося кивнула.
Она взяла его руки в свои, и они стояли так — молча, у печи, слушая, как за окнами воет ветер и падает снег
. Где-то в комнате Ганна всхлипывала и что-то бормотала, но её голос был далёким, как гром за горизонтом.
Зося чувствовала тепло Тарасовых рук и думала о том, что даже в самой страшной клетке можно найти крошечный лучик. И этот лучик — не прощение, не любовь, а просто человеческая доброта, которая пробивается сквозь тьму, как подснежник через снег.
За окном кружил метель, заметая следы прошлого и открывая чистый, белый лист для будущего. Зося закрыла глаза и прошептала:
— Завтра будет новый день. Я доживу до него. И я буду сильной.
Тарас смотрел на неё, не понимая её слов, но чувствуя в них что-то важное, и улыбался. Ему было хорошо — впервые за долгое время.
****
Зима стояла на прочном, железном морозе.
Деревья трещали от холода, снег под ногами скрипел так, что было слышно за версту, и даже в избе, где сутками топили печь, воздух оставался колючим и зябким.
Зося привыкла к этому холоду — он очищал, отрезвлял, не давал расслабиться и забыться. Она ходила по дому медленно, опираясь на стены, потому что тяжёлый живот уже мешал двигаться свободно, и каждый шаг давался с трудом.
После того дня, когда Тарас отказался бить жену, Ганна замолчала. Надолго.
Она сидела в своей комнате, выходила только к столу, но почти не разговаривала с Зосей, а если и говорила, то коротко, сквозь зубы, и взгляд её был колючим, как битое стекло.
Она ненавидела Зосю за то, что та отобрала у неё сына, и ещё больше — за то, что сын сам пошёл против неё. Но она молчала, потому что внутри неё копилась новая злоба, которая искала выход.
Зося чувствовала это напряжение кожей. Каждый день она ждала новой подставы, новой пакости, но Ганна пока сдерживалась.
И тем не менее атмосфера в доме стала гуще и тяжелее, как перед грозой. Тарас, чувствуя это, старался больше времени проводить во дворе — колол дрова, чистил сарай, ходил на реку за водой.
Он не умел разрешать женские ссоры и избегал их, как мог.
Однажды вечером, когда Ганна ушла к соседке, Тарас застал Зосю за странным занятием.
Она сидела у стола, разложив перед собой кусочки старой ткани, и что-то шила.
Но не детскую распашонку — она шила мешок. Некрасивый, грубый мешок, который больше походил на котомку.
— Зось, — спросил он, садясь напротив, — ты чего шьёшь? Это мне? У меня сумка есть.
Зося подняла на него глаза. В них не было злобы, только усталость и какая-то дальняя, спрятанная глубоко надежда.
— Нет, Тарас. Это для меня. На всякий случай.
— Какой случай? — не понял он, склонив голову набок.
— Если мне придётся уйти, — ответила она ровно. — Если будет невмоготу.
Тарас побледнел. Он встал, подошёл к ней, положил свои большие руки на её плечи.
— Ты не уйдёшь, — сказал он, и голос его дрогнул.
— Я не дам тебе уйти. Слышишь? Ты моя жена, ты мать моего ребёнка. Я тебя защищу.
— Тарас, — тихо сказала она, — ты не можешь меня защитить от того, что у меня внутри. От моей памяти. От моего прошлого. Я здесь не по своей воле. И я не знаю, сколько ещё смогу это терпеть.
Он опустился на колени перед ней, как делал всегда, когда хотел показать свою любовь.
Он смотрел ей в глаза снизу вверх, и в его простых глазах было столько мольбы, что Зося на мгновение отвела взгляд.
— Я знаю, — сказал он тихо, — я знаю, что я тебя обидел. Мама сказала — я сделал. Я дурак, я не понимал. Но теперь я понимаю.
Ты не хочешь быть со мной, но ты здесь. И я хочу, чтобы тебе было хорошо. Правда, Зось. Я могу быть другим. Я научусь.
— Я не прошу тебя быть другим, — ответила она, и в голосе её послышалась горькая усмешка. — Просто... дай мне быть собой. Не трогай меня, если я не хочу. Не заставляй.
И не давай маме меня унижать. Это всё, что я прошу.
Тарас кивнул, как ребёнок, который обещает не шалить.
Он сжал её руки, и на мгновение Зося почти поверила, что он сможет измениться. Почти.
Ночью Зосю разбудила резкая, схваткообразная боль, от которой она перестала дышать. Она села на лавке, прижав руки к животу, и поняла: началось.
Ребёнок решил появиться на свет именно сейчас, в морозную, глухую зимнюю ночь, когда за окнами завывает ветер и месяц спрятался за тучами.
— Тарас, — позвала она тихо, но он спал крепко, утомлённый дневной работой. — Тарас, вставай.
Он проснулся, увидел её бледное лицо, покрытое испариной, и сразу всё понял. Его глаза округлились, он вскочил, натянул ватник и бросился вон из избы, даже не надев шапку.
— Я за бабкой Анисьей! — крикнул он на бегу. — Жди меня, не рожай без меня!
Зося осталась одна. Она сидела, глядя на мерцающую лампаду перед иконой, и чувствовала, как каждая новая волна боли прокатывается по телу, как морской прилив. Она сжимала в руках край одеяла, кусала губы, чтобы не закричать, и мысленно считала до десяти. Ей было страшно. Страшнее, чем в тот день в бане. Но этот страх был другим — он был связан с жизнью, а не со смертью.
Через полчаса вернулся Тарас, запыхавшийся, с бабкой Анисьей, старой, морщинистой повитухой, которая приняла не одну сотню детей в этой деревне. Бабка Анисья была маленькой, сухой, но очень быстрой — она сразу взяла всё в свои руки, велела Тарасу греть воду, разложила на столе чистые тряпицы, достала ножницы и нитки.
— Ну, голубка, — сказала она, садясь рядом с Зосей, — не бойся. Всё будет хорошо. Рожай. Ты молодая, сильная. Дыши глубже, помогай ребёночку.
И Зося рожала. Она кричала, закусывая край подушки, и в этих криках было всё — боль, отчаяние, освобождение и нежность.
Тарас стоял у стены, бледный, как полотно, и держался за косяк, боясь подойти ближе. Его глаза были полны слёз, и он шептал что-то несвязное — молитвы или просто слова.
— Только живы, Господи, только живы... — твердил он.
Наконец, когда небо за окном начало светлеть, раздался первый крик — тонкий, пронзительный, как звон колокольчика.
Ребёнок закричал, возвещая о своём приходе в этот мир.
— Мальчик! — объявила бабка Анисья, поднимая младенца. — Крепкий, здоровый. Весь в отца — светленький, голубоглазый.
Тарас, услышав это, рухнул на колени и заплакал.
Он не сдерживался — слёзы текли по его щекам, и он повторял, как заклинание: «Сын, у меня сын! Мой сын!»
Зося, обессиленная, мокрая от пота, смотрела на крошечный комочек, который бабка положила ей на грудь. Личико младенца было красным, сморщенным, глаза закрыты, и на его голове виднелся светлый пушок. Она прижала его к себе, ощутила его тепло, его лёгкое, учащённое дыхание — и вдруг поняла, что любит.
Любит этого маленького человека, который ничего не знает о её боли, о её прошлом, о той тьме, через которую она прошла. Он просто есть. И он — её.
— Зось, — прошептал Тарас, подползая к ней на коленях. — Можно я его подержу? Можно? Нашего сына?
Она кивнула, и он, неуклюже, с дрожащими руками, взял младенца на руки.
И в этот момент его лицо, обычно простое и глуповатое, осветилось таким светом, такой безграничной нежностью, что Зося почувствовала, как внутри неё что-то тает.
Лёд, который она так долго носила в груди, начал трескаться, освобождая тепло.
— Сынок, — шептал он, — я тебя назову Петром. Как деда. Ты будешь сильным, как дед. Только лучше. Ты будешь добрым. Я тебя научу всему, что умею сам.
Он поцеловал лобик ребёнка и посмотрел на Зосю. В его глазах было столько любви и благодарности, что она впервые за долгое время не отвела взгляд.
— Спасибо, Зось, — сказал он просто. — Ты дала мне счастье.
Она не ответила.
Она взяла малыша обратно, прижала его к груди и закрыла глаза. Она устала
. И в этой усталости было странное облегчение, как после долгого, изнурительного пути, когда наконец видишь дом.
Ганна вошла в избу, когда солнце уже поднялось над горизонтом. Она стояла в дверях, глядя на сына, на невестку и на внука, и лицо её было непроницаемым.
Она подошла к кровати, взглянула на ребёнка, и в её глазах мелькнуло что-то — может быть, гордость, может быть, зависть.
— Как назвали? — спросила она сухо.
— Петром, — ответил Тарас. — В честь отца Зоси.
Ганна поморщилась, но ничего не сказала. Она повернулась и вышла, оставив за собой запах утреннего мороза.
Зося лежала, глядя на сына, и думала о том, что жизнь — странная штука
. Она привела её в этот дом, сделала её женой человека, которого она не выбирала, матерью ребёнка, которого она не хотела. Но теперь, глядя на крошечные пальчики, сжимающие её палец, она чувствовала, что что-то меняется. Может быть, не всё так плохо.
Может быть, и у этой клетки есть ключ. И этот ключ — маленький, светлый, с родным лицом — лежит сейчас у неё на руках.
Солнце пробилось сквозь морозное стекло, осветив тёплым светом комнату, кровать, уставшую мать и новорожденного ребёнка. Наступил новый день. И с ним пришла новая надежда.
Продолжение следует.
Глава 4