В издательстве «НЛО» вышла монография историка Александра Ватлина «Организованный восторг. Всемирный конгресс друзей СССР 1927 года», посвященная первому опыту масштабного советского пиара. Книга детально реконструирует события ноября 1927 года, когда на десятилетие Октябрьской революции в Москву приехали около тысячи иностранных гостей. На основе ранее неизвестных архивных материалов автор показывает, как Кремль решал проблему международной изоляции. Организаторы старались, чтобы у гостей сложилось самое лучшее впечатление о Стране Советов, «Москвич Mag» публикует главу, в которой речь идет о разнообразной личной жизни делегатов.
Секс и гендер
Вопрос об отношениях с русскими красавицами возникал у участников будущего Конгресса еще на родине. Провожая Риверу (Диего Ривера — мексиканский живописец и монументалист. — «Москвич Mag») в заокеанское путешествие, жена сказала ему: «Ну и убирайся к своим грудастеньким!» Более мягко выразилась подруга Драйзера Хелен Ричардсон: «Да ты влюбишься в одну из русских девушек, свяжешься с ней и убежишь, не вернешься». Драйзер парировал: «Кто, я? И русские девушки! Эти дикие большевички? Да разве американские девушки хуже?» (В своих воспоминаниях, вышедших в 1928 году, он выразился иначе: «У нас слишком много болтают о свободных нравах женщин в России, однако, насколько я могу судить, здешние нравы ничуть не отличаются от тех, которые бытуют в любой стране». — «Драйзер смотрит на Россию»). Классик американской литературы выполнил свое обещание наполовину — на второй день после приезда он провел ночь с жившей в Москве американкой Рут Кеннел, которая стала его переводчицей и любовницей на все время пребывания в России. (Они встретились в легендарном отеле «Люкс», и Рут Кеннел предложила показать ему Красную площадь. «Мы осматриваем могилу Джона Рида и возвращаемся в отель. Я жалуюсь на одиночество, и она понимает меня. Мы наконец достигаем взаимопонимания, и она остается до двух. Уходя, она просит меня не провожать ее…» — Драйзер Т. «Русский дневник).
Некоторые из экзотических стереотипов о новой России, которые постоянно возникают в травелогах, имеют гендерную окраску. Речь идет об «обобществлении женщин», которое живописала западная бульварная пресса в первые годы после захвата власти большевиками. Хотя к 1927 году всем стало ясно, что никакой национализации на этом фронте не произошло, иностранных наблюдателей крайне интересовали идеи о «раскрепощении полов», «новой морали», «бескрылом эросе» и т. д. Женщины, прибывшие на Конгресс из Западной Европы и Северной Америки, пытались разобраться в гендерных хитросплетениях советской повседневности.
Большинство феминисток, таких как немка Елена Штеккер, приветствовало освобождение женщины от «тирании семьи и мужа», простую процедуру избавления от брачных уз. Заключительные декларации рабочих делегаций, побывавших на праздновании Октября, неизменно перечисляли среди достижений социализма дородовой отпуск, час на грудное кормление во время смены и сохранение рабочего места.
Журналистов, не понаслышке знакомых с недостатками формального уравнения полов, мучили сомнения: «Не правильнее ли этот процесс называть не „эмансипацией“, а „стерилизацией“? Быть может, сведя Эрос к простейшей и удобнейшей функции — утолять сексуальные потребности и обеспечивать прирост населения, — Россия создает цивилизацию, наиболее враждебную всему природно-женскому?» Дороти Томпсон, которая поставила эти вопросы, пришла к выводу, что в Советской России брак и любовь не «освободились от оков». Вместо старых цепей государство им выковало новые — уже без сентиментальных и эмоциональных привязанностей, которые делали прежнюю систему хоть сколько-нибудь сносной.
Немало делегатов Конгресса вместо теоретических размышлений о преимуществах социалистической морали искали развлечений на любовном фронте, исходя из априорных представлений как о «раскрепощенности», так и о связанной с ней легкой доступности местных женщин. Переводчицы ничего не имели против легких романов с иностранцами, олицетворяя собой «простое стремление к удовольствиям». Рангом ниже находились женщины, зарабатывавшие сексом на жизнь, — завернутые в пуховые платки, они прогуливались перед каждой из гостиниц, где жили преуспевающие нэпманы. «Уже издали они вытягивали три пальца, показывая тем самым количество рублей, за которое они пойдут с вами».
Организованные группы рабочих резко отличались от «индивидуалов» — у первых не было ни времени, ни денег, чтобы устраивать себе персональную программу по вечерам, вторые имели и то и другое. Кто-то просто «заглядывался на русских красавиц», кто-то спешил познакомиться с ними поближе, посещая варьете, ночные рестораны и прочие злачные места, доживавшие на закате нэпа свои последние дни. (Драйзер был скептически настроен в отношении прелестей ночной Москвы, поскольку «чиновники, торговцы и даже рабочие, имеющие свободные деньги, боятся быть замеченными в тратах где угодно, потому что, если их заметят, то их доходы будут тщательно изучены, а налоги увеличатся. Таким образом, все, что осталось здесь от ночной жизни — это посещение родных, театров, кино, оперы и личные отношения с женщинами». Впрочем, вернувшись однажды в отель после полуночи, американский писатель услышал джазовую мелодию и увидел «с претензией одетых мужчин и женщин», плохо совместимых с советскими реалиями. — Драйзер Т. «Русский дневник»). Каждый день был наполнен реальной или придуманной эротикой.
Вернувшись с церемонии открытия Конгресса, Драйзер погрузился в размышления о достижениях СССР и судьбах Америки, пока в полночь в дверь не постучали. «Я побоялся, что это какая-то девушка, и, поскольку я не чувствовал необходимости в дальнейшем возбуждении, дверь не открыл». Коллеги по писательскому цеху не без зависти отмечали, что к Барбюсу была приставлена «хорошенькая куколка-секретарша». Его немецкий коллега по писательскому цеху акцентировал внимание на социальных контрастах, которые выгоняли молоденьких девушек на вечернюю Тверскую. «Некоторые из них в шубах и голубых шалях, но большинство носит ту же печальную одежду нищеты, что и толпы попрошаек и беспризорников. Сани с молодцом медленно едут по краю улицы. Кучер показывает кнутом на девушку, она послушно садится в сани, которые тут же уезжают». К Вегнеру подошла девочка-подросток и задала два коротких вопроса — когда и где. Услышав, что у немца нет жилья, она усмехнулась: «Ага, ты тоже беспризорный?» «Многие из них — выходцы из обедневшей буржуазии, и они предлагают свое тело как последнюю ценность московским рабочим — когда-то все было наоборот, какая же жестокая справедливость заключена в этом всемирном переломе!»
Романтические отношения, возникавшие буквально на второй день после прибытия иностранного гостя в Москву, так часто описываются в травелогах, что закрадывается мысль, а не отвечают ли они на запрос их читательской аудитории, в своих эротических мечтах освобождавшейся от условностей буржуазного брака. Прагматичному подходу Драйзера противостоит безудержная идеализация комсомолки Надежды, с которой Вегнер несколько раз сталкивается на улицах Москвы, прежде чем у них завязываются платонические отношения. В отличие от американца немец не переходит постельной черты, хотя в его травелоге влюбленные сидят на кровати и ждут, пока заснет сосед писателя по гостиничному номеру. (Пикантность ситуации заключалась в том, что Вегнер только что проводил свою жену Леонору (также участницу Конгресса) в Берлин и продолжал писать ей трепетные письма, избегая рассказывать о своей новой привязанности к комсомолке по имени Надежда, которую он в своем дневнике называл «кнутиком». — Wegner A. «Fünf Finger über Dir»). Не будем перечислять как минимум десяток профессоров и общественных деятелей, которые в ответ на приглашение просили разрешить им взять с собой секретарш и референток.
Москва явилась благодатной почвой для развития романа между писателем Синклером Льюисом и журналисткой Дороти Томпсон. Оба были близки еще в Америке, оба получили приглашение на Конгресс лишь в последний момент, когда от поездки отказались звезды первой величины. В отличие от Дороти, приехавшей на октябрьские торжества, Синклер остался в Берлине, но через месяц прилетел в Москву, объяснив встречавшим его журналистам, что не может жить без своей подруги. Томпсон оставила занятный травелог, богато изданный и ставший бестселлером, Синклер не стал выкладывать свои впечатления о России на бумагу. Сразу по приезде из России в марте 1928 года пара оформила свои отношения, а еще через год Льюис стал первым американским писателем, получившим Нобелевскую премию по литературе.
Панаит Истрати путешествовал по Советскому Союзу со своей спутницей Марией-Луизой Бо-Бови, оставив в Париже жену Анну Мунш. Верный своему credo, в книге о России он избегал эротических деталей, сосредоточив внимание на бесправии и незащищенности советских женщин, которые становятся жертвой принуждения и насилия со стороны представителей новой советской номенклатуры. Писатель не жалеет черной краски для того, чтобы увязать мораль с политикой: «В одном каспийском городе два видных коммуниста сажают в свою машину женщину, везут к себе и насилуют. К несчастью, женщина оказывается супругой одного партийца, который поднимает шум. Именно его и исключают из партии». В данном случае западный читатель должен был содрогнуться оттого, насколько далеко зашло «буржуазное перерождение» российских чиновников с партбилетом в центре и на местах.
Конгресс друзей оправдал усилия своих организаторов и материальные затраты на пребывание в стране не виданного ранее числа иностранцев уже тем, что стал источником оригинальных выводов и далекоидущих обобщений, которые по итогам пребывания в СССР сделали представители западной творческой интеллигенции. Хотя их анализ и выходит за рамки нашего исследования, краткая характеристика некоторых литературных трудов, данная в этой главе, представляется отнюдь не лишней. Можно без особых потерь отбросить крайности — с одной стороны, безудержные восхваления «строящегося социализма», буквально списанные с полос советских газет, с другой — желчное расставание с просоветскими иллюзиями, которое изложил на бумаге Панаит Истрати.
Полученный усредненный итог вызывает закономерный вопрос: почему же нарисованная в травелогах картина отличается от академического взгляда историков на советскую историю второй половины 1920-х годов в лучшую сторону? Подобно врачам, следующим принципу «не навреди», писатели и журналисты отдавали себе отчет в том, что фронтальная атака на советскую систему, и прежде всего отрицание ее особости, вписывание в континуитет дореволюционной российской истории («красный царизм», «азиатская деспотия»), утопит их произведения в море доминирующих суждений, укоренившихся в общественном мнении.
Отсюда стремление сделать акцент на новизне и позитиве, объявив «болезнью роста» или «наследием отсталости» то, что нельзя было не разглядеть даже сквозь розовые очки. В психологическом плане можно говорить и о влиянии «советского гостеприимства», которое у подавляющего числа гостей вызывало естественное чувство благодарности. Для них в Советском Союзе не строили потемкинских деревень (как минимум в 1920-е годы), но стремление «подать товар лицом» относится к ключевым чертам русского национального характера. Ну и, наконец, столь же понятным являлось желание иностранных гостей сохранить полезные личные контакты, что позволяло надеяться на новые визиты в страну социальных чудес.
В наименьшей степени позитивный настрой той части западных интеллектуалов, которая приняла приглашение и приехала на Конгресс друзей 1927 года, порождала неосознанная слепота или осознанная продажность. Эти люди не были доверчивыми простачками, которые безоговорочно доверяли своим советским «руководам». Они прибыли в СССР затем, чтобы найти то, что искали, фактически решая задачу с уже известным ответом. Надежды и ожидания, связанные с Советским Союзом, «порождали особую остроту восприятия действительности». Тот же Вегнер, человек крайне далекий от политэкономии, увидел в растущих масштабах обобществления сельского труда в СССР угрозу социального геноцида: они «могут привести традиционное крестьянство к безделью или гибели».
Что касается прямого подкупа «инфлюэнсеров» столетней давности, то документы показывают, что такой инструмент отсутствовал в арсенале организаторов Конгресса. Не было и ресурсов, необходимых для его использования. Щедрые гонорары, о которых шла речь выше, давно уже являлись привычной практикой в отношениях советской власти и интеллигенции. Кроме того, полученные «пряники» приходилось употреблять на месте — конвертация полученных рублей в валюту для иностранцев производилась только по высочайшему разрешению. Иное дело за рубежом — там собранные в СССР впечатления нетрудно было конвертировать в путевые очерки, которые с удовольствием принимала читательская аудитория. Успехом у нее пользовались именно травелоги — образы других стран, окрашенные личным опытом автора, а не его политическими убеждениями.
Текст: Редакция Москвич Mag