Затемно Надя уже была в телятнике. За неделю привыкла подниматься сама, без часов: печурка в каморке к рассвету прогорала, от двери тянуло холодом, и она вставала.
В кормовом конце в то утро потянуло сыростью. Надя пошла на запах, отвалила от стены крайний мешок с комбикормом — низ у него отсырел, слежался комом. Крыша ли подтекла, от пола ли натянуло — корм был порчен, и в пойло такой нельзя. Она оттащила мешок к порогу, на свет, перещупала остальные. Те были сухие.
Устинья Егоровна пришла, когда Надя уже разводила доброе пойло.
— Чего мешок у дверей?
— Подмок снизу. В угол поставили, а там сыро.
Устинья помяла комбикорм в горсти, понюхала, бросила обратно.
— Верно. Этакого нахлебаются — пронесёт всех, лечи их потом. — Она вытерла руку о ватник. — Кто в угол ставил, не знаю. Привезут, свалят как попало.
— Сухие повыше надо, на жердины. И от стены.
— Надо. — Устинья поглядела на неё искоса. — Распоряжайся.
С того дня Надя завела тетрадку: записывала, что привезли, что в пойло пошло, сколько слабым добавила. Устинья глянула, хмыкнула — грамотная, мол, — а тетрадку одобрила.
Телёнок, тот самый, которого Валька схоронить собралась, теперь стоял твёрдо. Надя подходила к нему по нескольку раз на день, и он тянулся мордой, искал палец. Окреп, шерсть подсохла, глаза стали ясные.
Валька прибежала к дойке впритык, запыхавшись.
— Теть Устинья, я не проспала, я корову соседскую загоняла, она в огород...
— Молоко стынет — вот тебе и корова. — Устинья махнула. — К Наде иди, она покажет, как слабых поить. Хватит руками разводить.
И Валька пошла к Наде. Ещё неделю назад она косилась — артёмова, приживалка, поглядим. А теперь стояла рядом, смотрела, как Надя обхаживает телят, переспрашивала и кивала.
Про разговор у поленницы Надя не сказала никому, носила в себе. Знала теперь, что её хотят свести с фермы тихо — через правление, через недостачу. И приглядывалась: кто к кормам ходит, у кого ключ от кладовой, что в какой день привозят. Чтобы, когда придут спрашивать, было что ответить.
***
Агафья Семёновна сына не корила. Корить — только злить, а злить нельзя, упрётся. Она налила ему щей, села напротив, подвинула хлеб.
— Ешь. Сидишь как чужой за столом. Мать тебе уж и не мать.
— Мам, ну что ты.
— А что я. Я тебя одна подняла. Отец помер — тебе семь было. Я на ферме спину гнула, тебя в люди вывела. И дождалась. Сын в райсовет тайком сбегал, привёл невесть кого, а матери — на́ тебе, радуйся.
— Надя не «невесть кто». Она хорошая. Работящая.
— Работящая. — Агафья поджала губы. Это слово ей и от Манефы кололо, теперь и от сына. — Все они до свадьбы работящие. А войдёт в дом, на шею сядет — и поминай. Ты на людей погляди. Что говорят? Кольцовых сын с фермы себе бабу взял, в сторожке держит. Срам.
— Так пусти ты её в дом, мам. И сраму не будет.
— В дом. — Она усмехнулась. — В дом пущу, когда придёт да в ноги поклонится. По-людски. Свекровь уважить — труд невелик. Повинится, что тайком, — поглядим. А так — нет.
Агафья помолчала, повздыхала.
— Вон Зина Баранова заходила. И в руках всё горит, и отец человек уважаемый. И ни от кого тайком не бегала. Я ж тебе добра хотела, Артём. А ты...
Артём опустил голову над тарелкой. Поел, помолчал.
— Я с Надей поговорю, — сказал тихо. — Может, и правда зайдёт к тебе.
— Вот-вот. Ты поговори.
***
Артём пришёл в субботу, под вечер. Сунулся в каморку с узелком — хлеб, сало, луковицы, кулёк с пшеном.
— Я тебе вот. Мать в баню ушла, я и собрал.
— Садись.
Он сел на топчан, оглядел каморку — печурку, её сундучок в углу, фуфайку на гвозде. Поёжился.
— Холодно тут.
— Топлю. Не мёрзну.
Он помолчал, собираясь с духом.
— Надь... Я вот думаю. Мать упрямая, в лоб её не возьмёшь. А может, ты бы к ней сама зашла? По-доброму, поговорить. Она бы, глядишь, и оттаяла.
Надя поглядела на него.
— Поклониться, стало быть.
— Да почему сразу поклониться...
— А как? Я к ней приду, она у ворот стояла, сказала — езжай, откуда привёз. Я что, забыла? Мне теперь к ней в ноги, чтоб простила, что за её сына вышла?
Артём молчал.
— Ты пришёл — хорошо. Хлеба принёс — спасибо. А только ты опять за неё говоришь, а не за меня.
— Я хочу, чтоб помирились вы...
— Помирились. — Надя отвернулась к огню. — Ты не помирить хочешь, Артём. Ты хочешь, чтоб само рассосалось. Чтоб мать отошла, я перетерпела, люди забыли — а тебе бы ничего не решать.
Он не ответил. Нечем было.
Ушёл затемно, той же тропкой, торопясь, пока мать из бани не вернулась. Надя постояла у двери, послушала, как стихают шаги. Раньше после его ухода ей хотелось плакать и хотелось ждать. Нынче того и другого было меньше. Она прибрала узелок, накрошила телятам хлеба в пойло и пошла к стойлам.
***
Зина Баранова стала бывать у Кольцовых чаще. Агафья всё приговаривала: вот, мол, золото девка, не то что иные.
Зине это было лестно. Дом справный, Агафья её отличала, в селе видели, что она тут своя. Она и держалась хозяйкой, ходила по горнице уверенно.
В тот вечер Артём пришёл со двора, когда Зина с Агафьей пили чай. Увидел Зину — и стал у порога, будто не в свой дом вошёл.
— Садись, чего стал, — сказала мать. — Зина зашла, гостья.
Он сел боком, на краешек, в стол глядел. Зина смотрела на него поверх чашки.
— Что, Артём, исхудал. Не кормят тебя, что ли?
— Кормят.
— Слыхала, женился ты. — Зина сказала это ровно, а глядела в упор. — Где ж жена? Чего одна по ферме ходит?
Артём заёрзал, покосился на мать, на дверь.
— Это... дело наше. Семейное.
— Семейное. — Зина усмехнулась, поставила чашку. — Оно конечно. Только семья — это когда муж за жену горой. А ты вон сидишь — и не пойми, женатый или как.
— Зинуша, не трожь, — вступилась Агафья. — Заблудился парень. Образуется.
Зина промолчала. А про себя отметила: год назад этот же Артём ей самой ни «да», ни «нет» толком не сказал — всё мялся, всё на мать оглядывался. Тогда она думала — стесняется. Теперь поглядела трезво. Не стеснялся он. Выбрать не умел. И за неё бы так же не встал.
Чай допили молча. Уходила Зина без прежней лёгкости. Агафья проводила её до калитки, всё толковала про дом да про будущее, а Зина кивала, думая о своём.
***
В среду на ферму приехал из района зоотехник.
Телята по осени шли плохо, прибавляли мало, в соседней бригаде двое пали. Из района и прислали — глядеть молодняк, корма, учёт. Привёз его Фёдор Кузьмич на своём ходу, водил по ферме, говорил без умолку: про планы, про нехватку, про то, что люди стараются, да год тяжёлый.
Зоотехник слушал вполуха. Молодой, лет тридцати, в брезентовом плаще, с потёртой папкой под мышкой. Шёл по телятнику медленно, заглядывал в стойла, в кормушки, не брезговал — присел к телёнку, оттянул веко, пощупал бок. Записал что-то в блокнот.
У крайних стойл, где было чище и суше, он остановился.
— Это чьи телята?
— Мои, — сказала Надя. — Я при них.
— Поишь чем?
— Пойлом тёплым, по часам. Слабым отдельно, с добавкой. Вон тот недели три назад лежал пластом, выходила.
Игнат подошёл к телёнку, оглядел.
— Этот-то? Не скажешь теперь. — Он повернулся к ней. — Записываешь, что даёшь?
Надя достала с полки тетрадку, подала. Он перелистал — числа, расход, какому телёнку сколько, аккуратно, столбиком. Подержал, вернул.
— Отчего, по-твоему, молодняк слабый идёт?
Фёдор Кузьмич дёрнулся ответить, но зоотехник смотрел на Надю.
— Корм, — сказала Надя. — Концентратов мало, да и те... Я нынче мешок подмокший отложила, в пойло не пустила. А до меня, может, и пускали — кто доглядит. Телёнку и без того тяжело, а его порченым корми.
Фёдор Кузьмич кашлянул, отвёл глаза.
— Ты на ферме давно? — спросил Игнат.
— Вторую неделю.
— Оформлена?
Надя помолчала.
— Нет. При телятах. Устинья Егоровна пустила.
Игнат повернулся к Фёдору Кузьмичу.
— Человек две недели работает, телят выхаживает, учёт ведёт — и не оформлен. Это как понимать?
— Да я... временно она. Поглядеть надо, кто да что...
— Поглядел уже. Оформляй. В ведомость, на оплату. Раз работает — должна быть учтена. И спрос тогда честный.
Устинья, что стояла поодаль, обронила:
— Давно говорю. Руки рабочие, а всё «поглядим» да «поглядим».
Надя стояла с тетрадкой в руках. Чужой человек, приезжий, за полчаса спросил её мнение при Фёдоре Кузьмиче, велел оформить, выслушал — как работницу, чьё слово чего-то стоит. В Кольцове с ней так ещё не говорил никто. Её тут звали «артёмовой» да «чужой».
***
Слух про районного дошёл до Агафьи к вечеру — Манефа принесла.
— Велел Надьку-то оформить, представляешь. И говорил с ней, бают, как с ровней. При Кузьмиче. Спрашивал, советовался.
Агафья поджала губы, гремела ухватом у печи.
— Советовался. Он сегодня тут, завтра укатил в свой район. А чего это он за чужую бабу так встал, не пойму. С чего бы.
— Дак работящая она...
— Работящая. — Агафья повернулась. — Ты вот что, Манефа. Ты людям-то скажи, чтоб приглядывали. Молодой, приезжий, а к бабе мужней — эвон как. Не к добру это.
Манефа покивала, унесла слова дальше. А Агафья осталась у печи, и впервые ей было не по себе. На Кузьмича она имела управу, на правление имела, на людей имела — а этот был не её, чужой, из района, и не подступишься к нему ни родством, ни старой услугой. Оставалось одно, верное, тихое. То, что она и задумала с самого начала.
***
Через несколько дней Игнат сел с Фёдором Кузьмичом за накладные.
Сверяли, что выписано со склада, что на ферму пришло, что в расход пошло. И не сходилось. Комбикорма по бумагам выдано за месяц больше, чем числилось на ферме и значилось скормленным. Недоставало.
Фёдор Кузьмич побледнел, заёрзал. За прошлый год был у него грех, еле отписался, а тут опять, да при районном.
— Может, обвесили на складе. Или просыпали при перевозке...
— Может, — сказал Игнат ровно. — Только это проверить надо. Кто выписывал, кто принимал, у кого ключ.
Назавтра по ферме уже шёл говорок. Корма, мол, недостаёт, разбираться будут. А кто на ферме новенький? Чужая, из Дворников, при телятнике ночует, доступ имеет. Откуда взялась, толком не знает никто.
Устинья подошла к Наде у кормушек, сказала вполголоса:
— Тебя поминают. Будто бы ты к кормам близко. Ты гляди, Надя. Не я это пускаю, ты знаешь. А люди подхватили.
— Знаю, — сказала Надя. И не дрогнула. Достала тетрадку, постучала по ней пальцем. — У меня тут всё учтено..
— То-то и оно, что считать надо. А они языком метут.
Артём прибежал в тот же вечер, перепуганный. Узелка на сей раз не взял — не до того.
— Надь, что деется-то. Говорят, недостача на тебя... Я не верю, ты слышишь, я ни на грош не верю! Я завтра к Фёдору пойду, к матери, всё улажу. Я скажу, что ты честная, что я ручаюсь...
— Не говори гоп, пока не перепрыгнешь, Артём.
— Да я точно, Надь! Вот завтра...
— Иди уже, — сказала Надя устало. — Завтра так завтра.
Он потоптался, поглядел на неё виновато и ушёл. А Надя села к тетрадке, при свете печурки ещё раз перечла свои числа, чтоб назубок. Завтра она знала кому верить — себе.
***
Разбор собрали в конторе на другой день, к полудню.
Народу натолклось: Фёдор Кузьмич, Устинья, Валька, бригадир Степан, Баранов-кладовщик. Зина увязалась за отцом, встала у стены, в стороне. И Игнат — сел сбоку с папкой, разложил бумаги.
Фёдор Кузьмич начал издалека, обтекаемо. Год тяжёлый, корма на счету, а тут недостача, и порядка на ферме нет, и людей чужих развелось, неоформленных, ходят, где не след.
— Вот хоть Надежду взять, — сказал он, не глядя на Надю. — Откуда, чья — толком неведомо. При телятнике день и ночь. Оно конечно, никого не виню, а только...
— А только пальцем тычешь, — сказала Устинья и встала. — Ты на меня тычь, Кузьмич. Я её взяла. Я при ней день и ночь. Телят она выходила, каких твоя ферма хоронить собралась. Корм порченый она же и отложила, не скормила. Это по-твоему — недостачу делать?
— Да я не говорю, что она...
— Дак скажи тогда, кто.
Тут подала голос Валька, заробев, но твёрдо:
— Теть Устинья правду говорит. Надя со мной была на дежурствах. Я видела, она к складу и не подходит. У ней и ключа нету. Ключ-то у дяди Баранова да у вас, Фёдор Кузьмич.
Баранов у стены насупился, переступил.
Игнат поднял голову от бумаг. Заговорил ровно, и оттого слушали его.
— Я цифры свёл. Комбикорм выписан со склада по накладным, числа и подписи есть. Принимал на ферме не телятник — телятнику корм со склада выдают по требованию, под роспись. Вот выдачи. — Он положил ладонь на лист. — Надежда тут нигде не расписывалась, к складу её не подпускали. А что недостаёт — недостаёт между складом и фермой, где роспись есть. Не там, где она работает.
— Так, может, на дежурстве... — начал было Фёдор Кузьмич.
— На дежурстве у неё своя тетрадь, я смотрел. Расход сходится с тем, что выдано на телятник. Тут чисто. — Игнат собрал бумаги ровным движением. — Недостачу искать надо там, где ключ и подпись. Я в район отпишу, как есть. Спрашивать будут с того, кто отвечает.
Стало тихо. Фёдор Кузьмич сидел красный, не поднимая глаз. Баранов у стены молчал, желваками играл.
И тут, припоздав, в дверь сунулся Артём.
Влетел запыхавшись, оглядел контору, нашёл глазами Надю. Видно было — бежал, торопился, да не поспел. Всё уже решилось без него.
— Я... тут такое дело... Надя честная, — выговорил он невпопад, поздно, тихо. — Я ручаюсь.
Никто на него даже не обернулся.
От стены на него смотрела Зина. Смотрела и видела всё разом: как влетел не вовремя, как сказал поздно и не к месту, как стоит теперь у дверей, будто провинился. И поняла твёрдо то, что неделю в ней зрело. Не хозяина сватала ей Агафья Семёновна. Взрослого сына, что под материнским окриком вырос и так при нём и остался. Такому хоть жену в дом приведи, хоть две — а опоры в нём нет и не будет.
Зина отлепилась от стены и вышла, не дожидаясь отца.
***
Надя вышла к телятнику следом. На дворе стыло, серело к вечеру.
Игнат догнал её у входа — шёл в ту же сторону, бумаги нести в район готовить.
— Отстоялась, — сказал он. — Хорошо тетрадь вела. Кабы не она да не Устинья твоя — затаскали бы.
— Спасибо вам.
— Не за что. Я по правде сделал, не по доброте. — Он помолчал, поглядел на неё прямо. — Я по фермам езжу, навидался. Где бардак да недостача, там первым делом хватают, кто послабей да посбоку. Не того, кто виноват, а кого не жалко. Тебя бы и схватили — чужая, неоформленная, заступиться некому.
Он отвернулся, поглядел на серое поле за фермой.
— Муж-то твой где был, когда тебя при людях за горло брали? Прибежал, когда всё кончилось.
Сказал — и пошёл к конторе, не дожидаясь ответа, не оборачиваясь, по делу.
Надя осталась у телятника. В стойле возился окрепший телёнок, тыкался мордой в жердь.
Она думала об Артёме. Он и нынче не пришёл вовремя — явился, когда всё уже решилось. Всю эту неделю она ждала: вот он поговорит с матерью, вот деревня привыкнет, вот само как-нибудь уляжется. Ждала, как он сам ждал, — чтоб обошлось.
В Кольцове её всё ещё звали артёмовой женой. А она, у телятника в стынущих сумерках, впервые подумала, что не знает, хочет ли ею оставаться.