Глава 2
Я подарю тебе жизнь
Консилиум состоялся в понедельник. Три врача за столом: нефролог, кардиолог и анестезиолог. Галина Сергеевна сидела напротив них в казённом халате и тапочках на размер больше.
Кардиолог, полная женщина с седой стрижкой и цепким взглядом, задавала вопросы.
– Давление последний месяц?
– Сто тридцать на восемьдесят пять, иногда сто сорок.
– Обмороки, головокружения?
– Нет.
– Одышка при подъёме на третий этаж?
– Небольшая. Но я живу на пятом и поднимаюсь каждый день.
Анестезиолог, худой мужчина с длинными пальцами, листал её карту.
– Аритмия нестабильная. При наркозе возможны осложнения. Не смертельные, но серьёзные.
– Я понимаю, – сказала Галина Сергеевна.
– Вы уверены, что понимаете? – спросил он, и в голосе не было снисхождения, только профессиональная прямота. – Это значит, что восстановление может затянуться. Что вам может понадобиться реанимация. Что есть, пусть небольшой, но реальный процент того, что вы не проснётесь.
– Я проснусь, – сказала Галина Сергеевна. – Мне нужно проснуться. Внучка ждёт.
Тишина. Три пары глаз смотрели на неё. Артём Игоревич что-то записал в блокноте.
– Мы рекомендуем операцию, – сказал он наконец. – С дополнительным кардиомониторингом и расширенной бригадой.
Галина Сергеевна кивнула. Руки не дрожали. Странно, подумала она. Должны бы.
Операцию назначили на 14 ноября. За два дня до этого Галина Сергеевна легла в больницу. Палата на двоих, но соседняя койка пустовала. На тумбочке стоял стакан с водой и лежала книга, которую она взяла из дома. Чехов, «Рассказы». Не читала. Просто держала в руках, как что-то знакомое и тёплое.
Вечером пришла Лена. Одна, без Виктора. Села на край кровати и долго молчала.
– Мам.
– Что?
– Спасибо.
Галина Сергеевна посмотрела на дочь. Лена не плакала. Но губы были сжаты так, что побелели.
– Не за что пока благодарить. Вот выйду, тогда.
– Мам, я... Я должна была сказать тебе сразу. В мае. Когда узнали. Но я испугалась. Не за тебя, за себя. Что ты приедешь, и станет ещё страшнее. Потому что пока ты не знала, я могла делать вид, что справляюсь.
Галина Сергеевна взяла дочь за руку.
– Ты и справляешься. Но одной не надо.
Лена наконец заплакала. Тихо, в ладони, как будто стеснялась своих слёз. И Галина Сергеевна гладила её по голове, как маленькую, и думала: вот оно. Вот ради чего. Не только ради Насти. Ради этого момента, когда дочь снова стала дочерью, а не крепостью с закрытыми воротами.
Потом Лена ушла. И Галина Сергеевна лежала в тишине палаты, слушая, как за стеной кто-то кашляет, как по коридору шаркают тапочки, как гудит лампа дневного света в коридоре.
Она думала о Насте. О кошках в альбоме. О конфете «Мишка косолапый», которую внучка не может съесть. О том, что завтра из неё вырежут орган, живой, работающий, её собственный, и отдадут маленькой девочке, которая устала быть смелой.
Страшно ли? Да. Но страх был каким-то далёким, ватным, как будто она обложила его подушками и задвинула в угол. А на переднем плане была Настя. Всегда Настя.
Галина Сергеевна открыла книгу. Прочитала первый абзац. Закрыла. Положила на тумбочку. И заснула неожиданно быстро, как засыпала в молодости, когда Лена была маленькой и наконец-то угомонилась.
Четырнадцатого ноября в шесть утра санитар привёз каталку. Галина Сергеевна легла, и её повезли по коридору мимо закрытых дверей палат, мимо поста медсестры, мимо окна, за которым ещё не рассвело.
В предоперационной было холодно и ярко. Анестезиолог, тот самый, худой с длинными пальцами, поставил катетер в руку.
– Считайте от десяти.
– Десять, – сказала Галина Сергеевна. – Девять...
На «семь» мир стал мягким, как вата. На «шесть»... Ничего.
Операция длилась четыре часа. Галина Сергеевна этого не знала. Она была нигде, в чёрном, тёплом, безвременном пространстве, где не было ни боли, ни страха, ни Насти, ни Лены, ни больницы, ни осени за окном.
А потом свет.
Резкий, белый, хирургический. И голос медсестры:
– Галина Сергеевна, вы меня слышите? Операция прошла. Всё хорошо.
Она хотела сказать «а Настя?», но губы не слушались. Язык был как чужой. Вместо слов вышел хрип.
– Тише, тише. Не разговаривайте пока. Настенька ваша тоже в операционной. Всё идёт по плану.
Галина Сергеевна закрыла глаза. По плану. Хорошее слово. Надёжное.
После
Первые сутки она помнила кусками. Капельница. Бок горит. Чьи-то руки поправляют одеяло. Голос: «Давление стабильное». Снова темнота.
На вторые сутки пришла Лена. Лицо другое. Не каменное, не тусклое. Живое. С красными глазами, с кругами от недосыпа, но живое.
– Мам. Настя в реанимации, но почка заработала. Врач сказал, показатели хорошие. Креатинин уже падает.
– Падает, – повторила Галина Сергеевна хрипло. – Это хорошо?
– Это очень хорошо.
Лена сидела рядом и держала её руку. Просто держала, ничего не говорила. И Галина Сергеевна чувствовала её тепло, и от этого тепла боль в боку казалась менее важной.
На третий день разрешили встать. Медсестра, крепкая женщина с пшеничной косой, помогла сесть, потом подняться. Шов тянул, и Галина Сергеевна шла по палате мелкими шажками, держась за стойку капельницы, как за костыль.
– Куда вы? – спросила медсестра.
– К внучке.
– Галина Сергеевна, вам нельзя.
– Мне всю жизнь чего-то нельзя. Я привыкла.
Медсестра посмотрела на неё, покачала головой и промолчала. Потом вздохнула и сказала:
– Ладно. До двери реанимации и обратно. И только в коляске.
Настю она увидела через стекло. Маленькая фигурка на большой кровати, опутанная проводами и трубками. Но щёки были розовые. Впервые за полгода, по словам Лены, розовые.
Настя спала. Рядом на тумбочке лежал альбом с кошками.
Галина Сергеевна прижала ладонь к стеклу. Стекло было холодным, гладким, и на нём остался мутный отпечаток.
– Живи, – прошептала она. – Живи, Настюша.
Виктор приехал на пятый день. Принёс фрукты в прозрачном пакете, апельсины и виноград, и поставил на тумбочку, не глядя на Галину Сергеевну.
– Как вы?
– Живая.
Он сел на стул. Потёр ладони. Потом вдруг сказал, быстро и тихо, как будто боялся, что передумает:
– Я трус, Галина Сергеевна. Вы это знаете, Лена это знает. Я, когда узнал про Настю, первое, что подумал, это что машину придётся продать. Не про дочь. Про машину.
Он замолчал. Потом продолжил:
– А потом привык. К мысли, что кто-то другой решит. Что найдётся донор. Что медицина что-нибудь придумает. Что Лена справится. Что вы приедете. Кто угодно, только не я.
Галина Сергеевна слушала. Не перебивала.
– Я прошёл обследование. Позавчера. Тоже подхожу. Оказывается.
Пауза.
– Поздно, конечно. Вы уже... Но я прошёл. Для себя. Чтобы знать, что мог.
– Не поздно, – сказала Галина Сергеевна. – Поздно будет, когда перестанешь стыдиться.
Виктор поднял голову. В глазах стояли слёзы, и он моргал, пытаясь их загнать обратно, как мальчишка, который не хочет плакать при взрослых.
– Спасибо, – сказал он. – За Настю. И за то, что не орёте на меня.
– Ор делу не помогает, – ответила Галина Сергеевна. – Помогает само дело.
Настю перевели из реанимации через неделю. Почка работала. Анализы улучшались с каждым днём, и Артём Игоревич, заходя на обход, улыбался сдержанно, но глаза выдавали.
– Показатели хорошие. Если динамика сохранится, через месяц выпишем.
Галина Сергеевна выписалась раньше. Через двенадцать дней после операции она вышла из больницы, придерживая бок, щурясь на ноябрьское солнце, которое было каким-то обманчиво ярким для этого времени года.
Лена ждала у входа. Обняла осторожно, бережно, как обнимают что-то хрупкое.
– Поедем домой?
– К Насте.
– Мам, тебе отдыхать нужно.
– Я отдохну. Потом. Сначала к Насте.
В палате внучки было тепло и пахло чем-то сладким, то ли яблочный сок, то ли леденцы. Настя сидела в кровати и рисовала. Не кошек.
– Бабуль, смотри!
Она подняла альбом. На рисунке была женщина с кудрявыми волосами, в синем халате, с большим красным сердцем на груди. Рядом девочка с косичками. Они держались за руки.
– Это ты. А это я. Видишь, у тебя сердце большое. Потому что ты мне свою почку отдала, а она рядом с сердцем.
– Почка немножко ниже, – сказала Галина Сергеевна. – Но ты права. Рядом.
Настя засмеялась. Первый раз за всё время, первый раз за месяцы. Звонко, по-детски, так, как должна смеяться восьмилетняя девочка, которой больше не нужно быть смелой.
Галина Сергеевна вернулась домой в начале декабря. Квартира встретила её тишиной и запахом пыли. На кухне стояла немытая чашка, оставленная в октябре, когда она уезжала. На подоконнике засох один из двух фиалок, второй держался, тянул бледный стебель к свету.
Она включила чайник. Открыла окно. Декабрьский воздух влетел в квартиру, холодный и чистый, пахнущий снегом и дымом от чьей-то печки.
Шов ныл. Давление скакало. По утрам подташнивало, и врач велел пить таблетки строго по часам. На тумбочке рядом с кроватью выстроился целый арсенал: белые, жёлтые, круглые, продолговатые.
Но она была дома. И Настя была жива.
Лена звонила каждый день. Не по воскресеньям коротко, как раньше, а каждый день, в семь вечера, и говорила долго, подробно, иногда о ерунде: что приготовила, какую передачу посмотрела, что Настя сказала учительнице по видеосвязи.
– Мам, она в школу хочет. Представляешь? Сама просится.
– Пусть ходит.
– Рано ещё. Но хочет. Это же хорошо, правда?
– Это хорошо.
А в декабре пришло письмо. Обычный конверт, без марки, подброшенный в почтовый ящик. Галина Сергеевна открыла.
Внутри был рисунок. Кошка, рыжая, с зелёными глазами, в вязаной шапочке. И подпись: «Бабуле от Насти. Это кошка Галя. Она смелая и добрая. Как ты».
Галина Сергеевна прикрепила рисунок на холодильник, рядом с рецептом шарлотки и расписанием приёма таблеток. Кошка Галя смотрела на неё зелёными глазами и улыбалась, насколько может улыбаться нарисованная кошка.
За окном падал первый настоящий снег. Тихий, медленный, как будто кто-то наверху аккуратно высыпал его из большого решета. Фиалка на подоконнике тянулась к стеклу.
Галина Сергеевна заварила чай. Одну чашку. Для себя. Потому что бояться за тех, кого любишь, это не тяжесть. Это и есть жизнь.
А жизнь, как выяснилось, можно подарить. Буквально.
Предыдущая глава 1:
Конец