Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ПЕСНЬ ЖАВОРОНКА...

Рассказ.Глава 4.
Пыльная дорога, ведущая из Козьего Брода, тянулась бесконечной серой лентой, и Гришка шел по ней, не оглядываясь.
За спиной остался дом, река, поле, Нинка, его унижение.
Он смотрел только вперед, на горизонт, где чернел лес и виднелись заводские трубы, выпускающие в небо жирные клубы дыма.

Рассказ.Глава 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Пыльная дорога, ведущая из Козьего Брода, тянулась бесконечной серой лентой, и Гришка шел по ней, не оглядываясь.

За спиной остался дом, река, поле, Нинка, его унижение.

Он смотрел только вперед, на горизонт, где чернел лес и виднелись заводские трубы, выпускающие в небо жирные клубы дыма.

Солнце поднималось выше, припекало, и дорога пахла нагретой пылью и полынью. Где-то далеко, за полями, пел жаворонок, но песня его уже не касалась Гришкиной души — там было пусто, выжжено дотла.

Он почти дошел до поворота, за которым начинался лес, когда услышал сзади топот босых ног и запыхавшийся женский крик:

— Гришка! Стой, ирод!

Стой, кому говорю!

Он обернулся. По дороге, размахивая руками, бежала мать.

Валька была босая, в одной нижней юбке, с распущенными седеющими волосами, и лицо ее горело багровым гневом.

Она выбежала из дому, видно, не успев даже одеться, когда соседка сказала ей, что сын уходит из деревни.

Она бежала, спотыкаясь, придерживая руками грудь, которая ходила ходуном, и крик ее разносился по всей округе.

— Стой, паршивец! Вернись домой!

Хватит позориться на всю деревню!

Гришка замер.

Он видел, как мать добегает до него, хватает за рукав, дергает с такой силой, что он покачнулся.

Она была худющая, почти без веса, но в ней сейчас было столько злой, материнской силы, что он не мог сопротивляться.

— Ты куда, а? — задыхаясь, закричала Валька, тряся его за грудки. — Из-за кого ты нас бросил?

Из-за этой шалавы? Из-за Нинки?

Я тебя родила, выкормила, ночей не спала, а ты уходишь из-за какой-то стервы?!

— Мам, отстань, — глухо ответил Гришка, отводя ее руки. — Я не могу здесь больше

. Мне надо уехать.

— Зачем?! — Валька зашлась в истерическом вопле.

— Ты что, без нее жить не можешь? А я? А сестры? Отец?

Кто нас кормить будет?

— Ты сама говорила, что я никчемный, — сказал он с горечью. — Что я только жалею всех и ничего не умею.

Вот я и хочу научиться.

Но Валька не слушала. Она вдруг отпустила его, выпрямилась, и глаза ее сузились, заблестели злым, нехорошим блеском.

— Ах, она тебя так отделала?

Она тебя прогнала, да? — зашипела она, и голос ее стал тихим, опасным. — Ну погоди, сучка. Я ей сейчас волосы повыдираю.

Я ей покажу, как моего сына со свету сживать!

Она развернулась и побежала обратно в деревню — быстро, с нечеловеческой скоростью.

Гришка крикнул: «Мам, стой!» — но она не обернулась.

Она бежала к дому Зойки, и этот бег был страшен — женщина сорока лет, сгорбленная, худая, но с глазами, горящими лютой ненавистью, напоминала фурию, вырвавшуюся из ада.

Гришка кинулся за ней, но ноги его, затекшие от долгой ходьбы, не слушались.

Он добежал, когда все уже началось.

Валька влетела во двор Зойки, не закрыв калитку, и истошно заорала:

— Зойка! Выходи, старая карга!

Где твоя шалава дочь? Вынь ее сюда!

Я ей патлы повыдираю!

Она моего сына довела!

Зойка как раз вышла из сарая с ведром помоев.

Увидев разъяренную Вальку, она не растерялась — поставила ведро, выпрямилась, и в ее могучих плечах уже была готовая сила.

— Ты чего орешь, поганка? — рявкнула она, надвигаясь на гостью.

— Моя дочь твоего сына не трогала!

Он сам пришел, на коленях ползал, унижался!

Утрись, мамаша! Не нужен он моей Нинке!

Даром не нужен!

— Врешь, толстая тварь! — Валька кинулась на нее, вцепилась в волосы. — Это она его обвела, змея подколодная!

Я ее выведу на чистую воду!

Зойка взревела от боли и нанесла ответный удар — тяжелый, как кузнечный молот, кулак пришелся Вальке в скулу.

Валька покачнулась, но не упала, она вцепилась в Зойкину кофту, раздирая ее в клочья, и обе бабы повалились в грязь, прямо у крыльца, поднимая тучи пыли и помоев.

— Ах ты дрянь! — рычала Зойка, пытаясь придавить соперницу своим грузным телом.

— Я тебя задушу, падаль!

— Не задушишь, корова! — визжала Валька, брыкаясь ногами и цепляясь ногтями за лицо Зойки.

— Твоя Нинка — потаскуха!

С участковым таскается шлюха, а моего сына за нос водит!

Драка была страшной — две бабы, два врага, две ненависти, сплетенные в едином клубке.

Они катались по двору, сбивали табуретки, опрокидывали ведра.

Собаки заливались лаем, куры с криками разбегались в стороны.

Соседи высовывались из-за заборов, но никто не решался вмешаться — в такой драке можно и по шапке получить.

Гришка подбежал, когда Зойка уже оседлала его мать, занеся руку для удара.

Валька закрывалась, слабо отмахиваясь, ее лицо было в крови, волосы вырваны клочьями.

Он рванул вперед, схватил Зойку за плечи, с силой оторвал от матери.

— Оставьте ее! — закричал он, и в голосе его, наконец, прозвучала твердость. — Хватит!

Зойка, тяжело дыша, повернула к нему перекошенное лицо, плюнула и прошипела:

— А ты не лезь, щенок! Из-за тебя весь сыр-бор!

Не нужны вы моей дочке даром! Понял?

Ни ты, ни твоя мамаша-алкашка!

Убирайтесь, пока я вас метлой не выгнала!

Гришка не ответил.

Он нагнулся, подхватил мать под руки, помогая ей встать.

Валька всхлипывала, вытирала разбитый нос, и в глазах ее теперь был не гнев, а безысходная, жалкая обида.

И в этот момент Гришка поднял глаза на крыльцо.

Там стояла Нинка.

Она оперлась на перила, скрестила руки на груди, и на ее лице было написано не беспокойство, не страх — насмешка.

Она улыбалась.

Улыбалась, глядя, как его мать валяется в грязи, как Зойка плюется, как он сам пытается разнять этот ад.

Ей было смешно. В ее синих глазах плясали веселые искры, и она тихо, почти беззвучно, смеялась.

Смеялась над ними — над Валькой, над Гришкой, над всей этой жалкой, унизительной сценой.

Гришку накрыло.

Не боль. Не отчаяние.

Гнев — горячий, ослепительный, которого он никогда не испытывал.

Он смотрел на нее, на ее смеющееся лицо, и в груди закипало что-то, что выжигало любовь, выжигало жалость, выжигало все, что связывало его с этой женщиной.

Она смеется над его матерью. Над ним.

Над его унижением. И это было последней каплей.

— Встань, мам, — сказал он тихо, но твердо, поднимая Вальку на ноги. — Пошли домой.

Он обхватил ее за плечи — крепко, почти больно — и потащил к калитке. Валька спотыкалась, хныкала, что-то бормотала, но Гришка не слушал. Он шел вперед, чувствуя спиной, как в них летят камни и плевки.

— Поберушка!

Грязнуля!

Алкашка, пьянь подзаборная! — орала Зойка им вслед, швыряя в спину комья земли и мелкие камешки.

— Не нужны вы моей дочке даром!

Убирайтесь, чтобы духу вашего здесь не было!

Камень ударил Гришку между лопаток, но он не обернулся.

Он сжал зубы, прижал мать к себе, и пошел быстрее, почти побежал. Валька повисла на нем, всхлипывая, и он тащил ее по пыльной улице, мимо изумленных соседей, мимо лающих собак, мимо старух, крестящихся ему вслед.

И только когда они завернули за угол, когда голоса Зойки стихли, Гришка остановился.

Он отпустил мать, прислонился спиной к забору, и закрыл глаза.

Перед глазами все еще стояла Нинка — смеющаяся на крыльце, холодная, красивая, чужая.

И в душе его больше не было любви.

Только зола. И эта зола была горячей, жгучей, она жгла изнутри, превращая его в того самого мужчину, которому не нужны ничьи слезы, ничьи жалости, ничьи насмешки.

— Мам, — сказал он, открывая глаза.

— Иди домой. Я уеду. Навсегда.

Валька подняла на него заплаканное, окровавленное лицо

. Хотела возразить, но, увидев его глаза — стальные, чужие, — осеклась. Она лишь кивнула, вытерла слезы грязным рукавом и побрела к дому, ссутулившись, маленькая, уязвимая, раздавленная.

А Гришка остался стоять на улице, сжимая кулаки, и смотрел в небо.

Там, высоко, жаворонок все пел — звонко, беззаботно.

Но Гришка теперь слышал в его песне не любовь, не надежду, не просьбу. Он слышал вызов.

И он принял его. Он развернулся и пошел в ту сторону, где уже не было ни Козьего Брода, ни Нинки, ни материнских слез.

Только дорога. Только будущее. И тихий шепот ветра в кронах сосен, уносящий прочь его прошлую жизнь.

****

Город встретил Гришку серостью и грохотом.

Он не поехал дальше — остановился на окраине, где ютились старые деревянные дома, покосившиеся заборы и ржавые гаражи.

Здесь пахло не так, как в Козьем Броде, — бензином, мазутом, сыростью подвалов. Но Гришка не разбирал запахов.

Он шел, сам не зная куда, пока не наткнулся на пивнушку с облупившейся вывеской «Рыбка».

Внутри было душно, пахло перегаром и жареной рыбой, которую здесь же и продавали.

За стойкой стоял Петька — его бывший одноклассник, уехавший в город год назад. Петька, круглолицый, с вечно красным носом, с первого взгляда узнал Гришку.

— Гриня! — заорал он, хлопая его по плечу. — Какими судьбами?

Ты чего такой кислый, как квашеная капуста?

Гришка молча сел за грязный столик.

Петька, не спрашивая, поставил перед ним стакан мутной самогонки, а себе налил такого же.

Гришка выпил залпом, не поморщившись.

Горло обожгло, в груди разлилось тепло, но оно не заглушало главного — пустоты.

Петька смотрел на него с понимающей улыбкой.

— Ну что, баба? — спросил он, подмигнув. — Я знаю эту болезнь.

Лечится только временем и выпивкой.

Они пили долго.

Петька рассказывал о своей жизни — работа на заводе, съемная комната, девки. Гришка почти не слушал

. Он пил и смотрел в мутное окно, где за стеклом проплывали редкие прохожие.

Каждый раз, когда в проеме мелькала светлая голова, сердце его дергалось, но это была не Нинка.

Нинка осталась там, в деревне, смеющаяся на крыльце. Он поднял стакан, выпил до дна, и в голове зашумело, как в реке Урне во время половодья.

— Хорош, — сказал Петька, когда бутылка опустела. — Домой тебя вести, что ли? Адрес знаешь?

Гришка покачал головой.

У него не было адреса. Не было ничего — ни денег, ни вещей, ни планов. Только боль и пьяное безразличие.

Петька почесал затылок и вдруг оживился:

— Слушай, а есть вариант.

Я тут женщину одну знаю. Лиза. Вдова, живет одна.

Хозяйка добрая, пустит переночевать.

А там видно будет. Она вообще-то... ну, мужик ей нужен, если понимаешь. А ты парень видный, хоть и пьяный. Пошли.

Гришке было все равно.

Он поднялся, покачнулся, и они вышли на улицу.

Ночь уже опустилась на город, и фонари заливали мокрый асфальт желтоватым, больным светом. Петька вел его через дворы, мимо гаражей, пока не остановился у небольшого деревянного дома с резными наличниками и светом в окнах.

Из трубы вился дымок — в доме топили печь.

Петька постучал.

За дверью раздались шаги, и на пороге появилась женщина.

Она была маленькая, ниже Гришки на голову, с длинной русой косой, перекинутой через плечо.

Лицо ее было открытым, улыбчивым, а глаза — зеленые, чистые, как молодая трава.

По всему носу и щекам рассыпались веснушки, делая ее похожей на девчонку, хотя возраст выдавали морщинки у глаз и бледность губ.

— Петька? — удивилась она. — Ты чего так поздно?

— Пусти его переночевать , Лиза, — сказал Петька, подталкивая Гришку вперед. — Земляк мой. Деревенский. Переночевать негде.Может пустишь?

Лиза посмотрела на Гришку — на его высокую, сутулую фигуру, на спутанные волосы, на глаза, мутные от пьянства и боли.

Что-то дрогнуло в ее зеленых глазах. Может, жалость. Может, любопытство

. Она отступила, пропуская их в дом.

— Проходите, — сказала тихо.

В избе было чисто и уютно.

Горела керосиновая лампа, на столе стоял горшок с геранью, пахло сухими травами и теплым хлебом.

Лиза постелила Гришке на кровати, застеленной вышитой простыней, и велела ложиться.

Петька ушел, хлопнув дверью. Гришка остался один.

Он рухнул на кровать, не снимая сапог, и уставился в потолок. Голова гудела, сердце ныло, и он слышал, как Лиза ходит по избе, что-то гремит посудой, вздыхает.

— Гриша, — позвала она тихо, подходя к кровати.

— Сапоги сними. В кровати же чисто.

Она села на край, бережно расстегнула пряжки, стянула сапоги.

Гришка смотрел на ее руки — маленькие, с длинными пальцами,с мозолями. Руки, знающие труд.

Она погладила его по голове, и этот жест был таким родным, таким нежным, что Гришка закрыл глаза.

— Тебе плохо, — прошептала Лиза.

— Я вижу. Баба обидела?

Он не ответил.

Тогда она легла рядом — маленькая, теплая, пахнущая мятой и молоком.

Она прижалась к его плечу, и тело ее было мягким, податливым.

Гришка чувствовал ее дыхание у своей шеи, и внутри него просыпалось что-то забытое, что он считал уже умершим — желание, тоска по теплу.

— Не молчи, — прошептала она, касаясь губами его щеки.

— Расскажи. Я умею слушать.

И он заговорил.

Сначала сбивчиво, потом все быстрее, захлебываясь словами. О Нинке, о поле, о мотоцикле, о матери, о драке. О том, как она смеялась на крыльце, пока его мать валялась в грязи. Слезы снова потекли — горькие, соленые, и он уже не стыдился их. Лиза слушала молча, гладила его по голове, а когда он замолк, сказала тихо:

— Глупая она. Настоящая любовь не смеется.

Настоящая любовь — она как огонь в печи: греет, когда холодно. А она — просто ветер. Подул и улетел.

Она провела пальцами по его губам, и Гришка вздрогнул от этого прикосновения.

Потом она поцеловала его — легко, почти невесомо, но в этом поцелуе было столько нежности, что он забыл, как дышать.

Ее губы пахли чабрецом, и они были мягкими, как лепестки. Она шептала ему что-то — о том, что все пройдет, что он красивый, что она будет рядом, если он захочет.

Гришка не хотел думать.

Он обнял ее, прижал к себе, чувствуя, как бьется ее сердце, как поднимается и опускается грудь.

Лиза отвечала — страстно, жадно, словно два года одиночества вырвались наружу.

Она целовала его лицо, шею, плечи, и ее длинная коса расплелась, упав на подушку золотым потоком.

— Тише, — шептала она, когда его руки сжимали ее слишком сильно. — Тише, Гриша. Я же сломаюсь. Я живая.

Ночь была долгой.

Они шептались, как влюбленные, хотя оба знали, что это не любовь.

Это просто обоюдное тепло двух одиноких людей. Лиза рассказывала о своем муже — как он погиб на стройке, как упал с лесов, как она осталась одна с пустым домом и грядками.

Как по ночам плакала, уткнувшись в его рубашку, пока та не истлела от слез. Гришка слушал, и ему становилось легче — чужая боль была как бальзам.

А потом была тишина. Легкая, прозрачная.

Они лежали рядом, переплетя пальцы, и Гришка смотрел в потолок, чувствуя, как внутри утихает та самая буря, что ревела в нем последние дни.

С ним была женщина, которая не смеялась, не унижала, не требовала. Она просто была — как тихая гавань после шторма.

— Лиз, — прошептал он, поворачиваясь к ней.

— Мне утром уходить?

Она промолчала. А потом сказала:

— Я никуда не гоню. Оставайся, сколько надо. Я знаю, что такое быть одному.

Гришка притянул ее к себе, уткнулся лицом в ее волосы, пахнущие летними травами.

Она обняла его, маленькая, теплая, и он почувствовал, как по щеке скатилась еще одна слеза, но теперь она была не горькой, а светлой.

— Спасибо, — сказал он.

— Спи, — ответила она, касаясь его век пальцами.

Гришка закрыл глаза и провалился в сон без сновидений — первый раз за много дней.

А за окном занимался рассвет.

Город просыпался, где-то залаяла собака, заворчал мотор. На востоке разгоралась заря, и розовый свет пробивался сквозь занавески, падая на их сплетенные тела.

Жаворонок не пел здесь — в городе были только воробьи и голуби. Но Гришке казалось, что он слышит ту самую песню — далекую, утешительную, которая обещала, что жизнь продолжается.

Даже после боли

. Даже после любви, которая оказалась обманом.

****

Гришка проснулся оттого, что солнечный луч пробился сквозь занавеску и лег ему прямо на лицо.

Он открыл глаза и долго смотрел в побеленный потолок, на котором трещины складывались в причудливый узор, похожий на карту неведомой страны.

Голова гудела от выпитого, но в груди было легко — впервые за последние дни.

Он повернул голову и увидел Лизу.

Она спала рядом, свернувшись калачиком, подложив ладонь под щеку. Ее длинная коса разметалась по подушке, как спелая рожь, и веснушки на лице казались золотыми в утреннем свете.

Она дышала ровно и тихо, и в этом дыхании было столько покоя, что Гришке захотелось лежать вечность, не шевелясь, не думая.

Но мысли все равно пришли.

Сначала тихо, как вода в ручье, а потом быстрее, громче. Нинка. Поле. Смех. Мать в грязи. Камни в спину. Он зажмурился, пытаясь прогнать эти образы, но они не уходили.

Только присутствие Лизы — ее тепло, ее запах сухих трав — удерживало его от того, чтобы сорваться и снова бежать.

— Ты не спишь? — раздался ее сонный голос.

Лиза приоткрыла один глаз, зеленый, как молодой листок, и улыбнулась. — Доброе утро, Гриш.

Она потянулась, как кошка, и ее маленькая ладонь нашла его руку.

— Доброе, — ответил он хрипло, и голос его звучал непривычно — без прежней дрожи, почти спокойно.

— Как спалось? — спросила она, приподнимаясь на локте.

Коса упала на плечо, и Гришка увидел тонкую шею, бледную кожу, ключицы. Она не смущалась, не закрывалась — она была естественной, как сама утренняя заря.

— Хорошо, — признался он.

— Впервые за много ночей.

— Ну и славно, — Лиза села, поправила рубаху, которая соскользнула с плеча, и посмотрела на него серьезно, без прежней игривости.

— Гриш, давай по-мужски.

Ты уйдешь или останешься?

Он молчал, разглядывая ее лицо.

Веснушки, морщинки у глаз, родинка на скуле.

Она была некрасивой в привычном смысле, но в ней было что-то настоящее, земное, что притягивало сильнее, чем Нинкина яркая красота.

— Я не знаю, — ответил он честно. — У меня нет ни денег, ни работы, ни места.

Я пришел в город, как щенок, которого выбросили на обочину.

Лиза вдруг усмехнулась, тряхнула косой.

— Эка беда! Работы здесь — хоть завались.

На стройку возьмут, в мастерские, на завод.

Руки-то у тебя есть? Есть. Голова на плечах?

Тоже есть.

А остальное приложится. — она протянула руку и погладила его по щеке. — Если хочешь, оставайся здесь.

Место есть. Будешь жить пока, искать работу.

Я на хлеб не жалуюсь, и тебя прокормлю первое время.

Гришка хотел возразить, сказать, что не может быть обузой, но Лиза приложила палец к его губам.

— Не спорь. Я два года одна.

Мне нужно, чтобы в доме был мужской голос, мужские руки.

И не только для постели, — она улыбнулась, но в улыбке не было кокетства, только усталая мудрость.

— Дрова поколоть, крышу починить, забор поправить. У тебя работа найдется.

А там — посмотрим.

Он смотрел на нее, и в груди разрасталось что-то новое.

Не любовь — благодарность, смешанная с надеждой.

Она не просила у него ничего — ни клятв, ни обещаний, ни вечной верности.

Она просто предлагала место, где можно переждать бурю.

— Спасибо, Лиза, — выдохнул он. — Я останусь.

Она улыбнулась, легко поцеловала его в уголок губ и встала.

Затопила печь, поставила чайник, и скоро по избе разнесся запах свежего хлеба и травяного чая.

Гришка оделся, вышел во двор. Утро было ясное, прохладное.

В саду пели птицы — не жаворонки, но их пение тоже было красивым. Он прошелся по двору, посмотрел на покосившийся забор, на сарай, где виднелись щели.

Работы и правда было много, и от этой простой, житейской необходимости вдруг стало спокойно — как будто он нашел якорь в штормовом море.

****

А тем временем в Козьем Броде утро начиналось иначе.

В избе Козеевых было темно и холодно, хотя солнце уже поднялось. Валька сидела на лавке, закутанная в старый платок, и смотрела в одну точку.

Разбитая губа распухла, под глазом красовался огромный синяк, волосы были спутаны, и в них застряли сухие листья — остатки вчерашней драки. Она не плакала, слезы высохли.

Внутри была только пустота, зияющая и страшная.

На столе стояла нетронутая миска с кашей, которую сварила Катька. Дочь сидела рядом, положив голову на руки, и смотрела на мать с тоской.

— Мам, поешь, — просила она. — Ты же вчера ничего не ела.

— Отстань, Катюш, — глухо ответила Валька. — Не лезет.

В сени вошла соседка, Дарья, с корзинкой яиц. Увидев Вальку, всплеснула руками:

— Ой, Господи, Валька! Ты же вся в синяках!

Зойка-то, змея, опять?

— А кто ж еще, — прошептала Валька, не поднимая глаз.

Дарья прошла, поставила корзинку, перекрестилась на икону в углу. Помолчала, а потом сказала:

— Слышала я новость-то... Нинка-то твоя, — она запнулась, — за участкового выходит.

Свадьба через неделю. В сельсовете уже подали заявление. Говорят, в город уезжают, там жить будут.

Валька вздрогнула, как от удара. Синяк на скуле загорелся болью, и она прижала ладонь к лицу.

— Выходит, значит, — выдавила она. — Ну и пусть.

Пусть катится к своему участковому.

Моего сына она не стоит, — голос ее дрогнул, но она взяла себя в руки. — Гришка наш лучше.

Он ушел, но он вернется. Он сильный.

Катька подняла голову, и в глазах ее блеснула надежда.

— Мам, он писал? Может, он уже в городе, нашел работу?

Валька покачала головой.

— Не знаю, дочка. Ничего не знаю.

Но он живой. Я чую.

Она встала, подошла к окну.

В стекле отражалось ее искалеченное лицо — подбитое, старое, несчастное. Но в глазах, сквозь боль, теплился слабый огонек.

Она смотрела на дорогу, которая вела из деревни, и казалось, ждала, что сейчас по ней вернется сын — высокий, черноволосый, с карими глазами. Но дорога была пуста.

А в городе, в чужом доме, Гришка стоял у сарая с топором в руках.

Он колол дрова — мерно, ритмично, вкладывая в каждый удар всю свою обиду, всю злость, всю боль.

Чурбаки раскалывались с сухим треском, щепки разлетались в стороны, пот стекал по лицу. Лиза вышла на крыльцо, смотрела на него, и в ее зеленых глазах была тихая радость.

— Устал? — крикнула она.

— Нет, — ответил Гришка, вытирая лоб рукавом

. — Я только начинаю.

Он поднял топор, размахнулся, и очередной полено разлетелось на две части. Жар от работы гнал прочь холодные мысли.

Он больше не думал о Нинке, о ее смехе, о том, как она стояла на крыльце.

Он думал о том, что завтра пойдет на стройку, наймет бригадира, будет работать. Будет жить. И, может быть, когда-нибудь он вернется в Козий Брод — не слабым мальчиком, просящим любви, а мужчиной, который может сам дать опору.

Жаворонок не пел в городе.

Но за околицей, в поле, его песню подхватывал ветер и уносил далеко-далеко, через леса, через реки, к дому, где Валька все смотрела в окно и ждала.

Она не знала, что сын ее колет дрова в чужом дворе, что на лице его нет больше растерянности, только твердость.

Но она чувствовала — в груди, где жила тревога, вдруг затеплилось что-то теплое. Валька перекрестилась на икону, шепнула:

— Живи, сынок. Живи.

А за окном, над деревней, над лесом, над городом, вставало солнце нового дня. И где-то там, в вышине, невидимый глазом, трепетал жаворонок и пел свою песню — песню о жизни, о надежде, о том, что даже в самой черной ночи наступает рассвет.

Продолжение следует .

Глава 5