Шаги стихли у самой двери, и обе они замерли. Ульяна Савельевна положила сухую ладонь Наталье на руку, придержала, будто та могла кинуться навстречу. Скотина в стойлах примолкла, только рыжий со звёздочкой переступил ногами в соломе.
Дверь отошла со скрипом, и в проём, против фонарного света, шагнул не Игнат. Федот Макарыч стоял на пороге без шапки, в накинутой телогрейке, и дышал так, будто бежал.
— Свет увидал, — выговорил он. — Шёл мимо, гляжу — горит у телят. Думал, кто чужой. — Он перевёл глаза на лист в Натальиных руках, и лицо у него сделалось серым. — Убери. Слышишь, Наталья? Убери сей же час бумагу. Не стой ты с ней на виду.
— Макарыч, тут на меня восемь мешков записано. Которых я не брала.
— Знаю, что не брала! — Он шагнул ближе, прикрыл за собой дверь. — Я-то лучше тебя знаю. Только ты пойми, чего держишь. Это не бумага. Это петля. Найдут у тебя — скажут, сама и выкрала, концы прячешь.
Ульяна Савельевна отняла руку от Натальиного локтя.
— Сядь, Федот. Не мельтеши. Раз пришёл — говори.
Старый возчик потоптался, потом опустился на край закрома, упёр локти в колени. Руки у него ходили, и он сцепил их, чтоб не видно было.
— Чего говорить-то. — Он смотрел в земляной пол. — Возил я. Возил, чего уж. Не первый раз. По темноте, как все спят. Игнат скажет — заложишь подводу, отвезёшь к большаку. Я и вёз. Моё дело малое: куда сказали, туда и свёз.
— К большаку — а дальше куда?
— А дальше не моё дело. — Федот мотнул головой. — Там перегружали. Свои люди, чужая подвода. Я лошадь поворачивал и назад. Не глядел. Нарочно не глядел, Наталья, понимаешь? Меньше видишь — дольше живёшь.
Наталья присела перед ним на корточки, чтоб поймать глаза.
— А приказ от кого? От Игната?
— От Игната. — Он помолчал, пожевал губами. — Только ты дура будешь, ежели подумаешь, что Игнат сам по себе. Игнат — он что. Он бригадир. А чтоб мешки со склада вышли да в бумагах сошлись, чтоб ревизия не пронюхала — тут, девка, повыше ранг нужен. Вот и смекай. — Он вдруг поднял голову, и в голосе прорезался страх, злой, как у загнанного. — И не вздумай за меня где сказать! Я старый. Меня со двора турнут — куда я денусь? Скажут: сам возил, сам и крал. С возчика спрос первый.
— Макарыч, да я ж не…
— Молчи. — Он встал, одёрнул телогрейку. — Я тебе ничего не говорил. Я свет шёл тушить. Понятно?
Ульяна Савельевна так и сидела на ящике, сложив руки.
— Иди, Федот. Иди с богом.
Он пошёл к двери, у порога обернулся, посмотрел на Наталью долгим, тяжёлым взглядом, в котором мешались и жалость, и упрёк за то, что она вообще нашла этот лист. И вышел.
Наталья хотела сложить ведомость, спрятать за пазуху. Ульяна Савельевна остановила её.
— Не бери домой.
— Как не брать? Это ж улика, Ульяна Савельевна. Это всё, что у меня есть.
— В том и беда, что одно это — ничего. — Старуха поднялась, забрала у неё лист, поднесла к фонарю, поглядела сама. — Ты послушай меня, я при складе тридцать лет. Принесёшь ты эту бумагу в правление — а Лидия Макаровна тебе в глаза скажет: испорчена, мол, помарана, не в счёт. Или того хуже — украдена. Сама, мол, выкрала да подделала. И останешься ты не с правдой, а с воровством на шее.
Наталья опустилась обратно на корточки. Холод от земляного пола подымался по ногам.
— Что ж тогда. Сложить руки?
— Зачем. — Ульяна Савельевна сунула лист под доску закрома, притопнула сверху. — Пусть тут полежит, где взяла. А правду собирать надо по нитке. Кто выдавал, кто возил, сколько на склад завезли по осени, сколько вышло. Чтоб не одна бумажка, а чтоб они меж собой бились и сходились. — Она помолчала. — У меня по складу своя тетрадка есть. Черновая. Я в неё для себя остатки заношу, по-старому, как привыкла, мешками да пудами. Там видать будет, сходится ли с Лидииными ведомостями. Только лежит она не на виду. И доставать её — тоже под себя яму рыть.
— Достанете?
Старуха долго смотрела на неё в фонарном свете.
— Погляжу, — сказала наконец. — Иди домой, Наташа. Поздно. Дети ждут.
***
Наутро Игнат пришёл на ферму с самого открытия, и не один — за ним притащился колхозный учётчик с тетрадью. Бабы поняли сразу, к чему, и поджались.
— Так, — сказал Игнат громко, на весь телятник. — Наталья, ну-ка считать будем. У тебя по дворе который месяц неладно. Раз ты говоришь, тебе недодают, давай при людях прикинем, сколько у тебя стоит и сколько ты травишь.
Он велел отпереть закром, сам брал мешки, бросал учётчику цифры, тот записывал. Наталья стояла рядом, и руки у неё чесались сказать, что мешки лёгкие, что он сам это знает, что меряет он не для счёта, а для спектакля. Она молчала. Слово сейчас обернулось бы против неё.
— Вот, гляди, — Игнат повернулся к ней, к бабам, ко всему телятнику. — По бумаге у тебя на дворе должно стоять боле. А стоит меньше. Куда дела, Наталья? Я ж не говорю — украла. Я говорю — не доглядела. Раструсила, скормила лишку, проворонила. С тебя ж не каторгу спрашивают. Распишись, что недоглядела, да и спи спокойно.
— Игнат Петрович, — сказала Наталья тихо, — ты считаешь то, что сам же вечор и недовесил.
В телятнике стало тихо. Дарья замерла с ведром, Шурка опустила глаза. Игнат подошёл к Наталье вплотную, и голос его стал почти ласковым, отчего сделался страшней.
— Ты вот что. Ты язык-то придержи. У тебя парень растёт, в драки лезет. Девка на выданье. Тебе с ними жить тут, не мне. Подумай, прежде чем на людей кидаться.
Он выпрямился, кивнул учётчику и пошёл к выходу. У двери бросил, не оборачиваясь:
— До субботы, Наталья. Фомич ждёт.
Когда они ушли, Дарья подошла к Наталье, будто бы поправить пойло в соседнем чане, и, не глядя на неё, шепнула:
— Тётя Наталья, мешки и впрямь лёгкие шли. Мы с Шуркой меж собой говорили. Только ты нас не выдавай, ради бога.
***
Дома её встретил Алёшка с разбитой губой. Сидел на лавке, отвернувшись к окну, и на вопрос матери буркнул, что упал. Зинка, проходя, не выдержала:
— Никакой не упал. Он Витьке Игнатову в ухо дал. За тебя. А теперь по всей школе: Наталья-воровка, сын — драчун.
— Зина.
— Чего Зина! — Девчонка обернулась, и глаза у неё были злые и мокрые. — Я в магазин выйти не могу, мам! На меня глядят! Тётка Авдотья давеча у колодца спросила сладенько так: что, мол, мать-то ещё не призналась? Мне сквозь землю провалиться было! — Она осеклась, прикусила губу, и тихо, уже виновато: — Ты б подписала, что ли. Чтоб отстали все.
— Зина. Я б подписала. Богом клянусь, лишь бы вам легче. Да только подпишу — и останется на мне не на месяц. Останется навек. И тебе с этим именем замуж идти. Хочешь, чтоб про твою мать так и говорили?
Зинка молчала, мяла материну руку. Алёшка от окна сказал глухо:
— Не подписывай, мам. Я Витьке ещё дам.
— А ну не смей.
Вечером, когда дети улеглись, Прокопий сел напротив неё за стол, и Наталья рассказала ему всё.
Прокопий слушал, не перебивая, мял в пальцах незажжённую папиросу. Когда она кончила, долго молчал.
— Восемь мешков, — сказал он наконец. — Это уж не усушка.
— Не усушка, Прокоп.
Он встал, прошёлся по избе, остановился у печи.
— Ты пойми меня правильно. Я не за то, чтоб ты грязь чужую на себе тащила. Я за дом боюсь. — Он обернулся. — Притащишь ты эту бумагу, разворошишь — а они сильнее. У них печать, у них правление, у них район знакомый. А у нас что? Я конюх, ты скотница, двое детей. Сомнут. — Он помолчал, и в голосе у него прорезалось то, чего раньше не было, — не страх уже, а злость, придавленная, но живая. — А с другой стороны… подпишешь — и сам же буду на тебя при детях глядеть как на виноватую. И они будут. Этого я не хочу.
— Так что мне делать, Прокоп?
— Не знаю. — Он сел обратно, тяжело. — Дай подумать.
***
В четверг её остановил у конторы сам Михаил Фомич. Вышел навстречу, будто случайно, взял под локоть, отвёл в сторонку, к плетню.
— Наталья. Я ведь тебе добра хочу, ты знаешь. — Говорил он негромко, по-отечески. — Ты баба умная, работящая. Двадцать лет у нас. Ну что ты упёрлась? Дело-то выеденного яйца не стоит. Распишешься — я тебе слово даю, к весне вернёшься на телятник, всё забудется. А станешь воду мутить — я ж тебя не уберегу. Пойдёт в район — там не я решаю. Там и под суд недолго. А у тебя дети.
Он говорил так, будто её судьба уже решена и лежит у него в столе, и осталось только, чтоб она сама приложила руку.
— Я подумаю, Михаил Фомич.
— Думай, думай. До субботы. — Он похлопал её по плечу и пошёл к конторе, а на крыльце уже стоял Игнат и смотрел им вслед.
В тот же день Игнат вызвал к себе Федота. Наталья после узнала об этом не сразу — старый возчик стал её сторониться. Завидит на дворе — свернёт, спрячется за подводой, сделает вид, что занят гужами. Один раз она нагнала его у колодца, окликнула — он шарахнулся, расплескал ведро.
— Макарыч, погоди. Мне б словечко.
— Нету у меня словечек, Наталья. — Он не смотрел на неё. — И у тебя чтоб про меня не было. Игнат намедни так и сказал: «Ты, Федот, смотри. Возил-то ты. Ежели чего вскроется, с тебя первого и спросят. Сам возил, сам, скажут, и крал». Понимаешь, нет? Христом-богом прошу — отойди.
И ушёл, оставляя тёмные пятна на мёрзлой земле.
Наталья стояла у колодца и понимала: вот и всё. Был один человек, что видел своими глазами, — и того застращали.
***
Ульяна Савельевна достала свою тетрадь в пятницу под вечер. Принесла к Наталье домой, завёрнутую в тряпицу, села к столу, развернула. Тетрадь была старая, замусоленная, исписанная мелким, въедливым почерком — пуды, мешки, даты, столбики.
— Гляди. — Сухой палец повёл по строчкам. — Вот осенью свезли. Овса столько, отрубей столько, жмыху столько. Я для себя пишу, по старинке. А вот выдача, как я её мерила. Складывай. По моему счёту на сегодня должно лежать вот сколько. А лежит, ты сама видала, вполовину меньше. И начало это не вчера, Наташа. Гляди по числам — пустеть стало с конца сентября. Аккурат когда подводы ночью пошли.
— Так это ж всё, Ульяна Савельевна! Это ж доказательство!
— Тихо ты. — Старуха накрыла тетрадь ладонью. — Доказательство… Это тетрадка моя. Черновая. Лидия Макаровна встанет да скажет: бабка старая, путает, для себя малевала, веры ей нет. У ней — ведомости с печатью, у меня — каракули. Кому правление поверит? — Она вздохнула, свернула тетрадь в тряпицу. — Я тебе её показала, чтоб ты знала: ты не ошиблась. Склад и впрямь чистили. А чтоб это сработало, надо, чтоб моя тетрадка, твоя бумага да живой человек сошлись. Все втроём. Без человека, что возил, — мы с тобой две бабы, одна старая, другая под подозрением. Нас задавят и не охнут.
— Федот не пойдёт. Его Игнат застращал.
Ульяна Савельевна поднялась, прижала свёрток к груди.
— Значит, надо, чтоб совесть в нём страх перевесила. А это, Наташа, не нашего ума дело.
***
В пятницу же вечером к Прокопию подошёл свой человек — Игнатов сосед, мужичонка, что при правлении вечно отирался. Подошёл будто покурить, а потом обронил вполголоса:
— Прокопий, ты б жену-то унял. Гляди, как бы тебе с конюшни не съехать.
И отошёл, будто и не говорил ничего.
Прокопий пришёл домой чёрный. Молча разделся, молча сел. Наталья поняла — что-то стряслось. Он рассказал. И, рассказывая, всё сильнее сжимал кулак на колене.
— Значит, и до меня дотянулись, — выговорил он. — Через хлеб, через работу, через детей. — Он встал, и Наталья впервые за всю их жизнь увидела, что муж распрямляется. — Знаешь, Наташа, что я понял? Молчи не молчи — а они уже решили нас давить.
Он подошёл, положил ей на плечи тяжёлые руки.
— Делай, что надумала. Я с тобой.
***
В ночь на субботу Наталья пошла к Федоту. Не в хату — знала, что в хату не пустит. Подкараулила у склада, в темноте, где он всегда заворачивал подводу. Он вышел поздно, с фонарём, и, когда она шагнула из тени, чуть не выронил его.
— Ты что! Сдурела? Я ж сказал…
— Макарыч. — Она встала так, чтоб он не прошёл. — Завтра суббота. Завтра меня в правление позовут и заставят подписать чужое воровство. Двадцать лет я тут хожу, скотину не морила. И уйду с фермы воровкой. А ты будешь знать, что я не брала, и молчать. С этим жить станешь?
Старик стоял, опустив фонарь, и плечи у него тряслись.
— Чего ты от меня хочешь, — сказал он чуть слышно. — Я ж не герой, Наталья. Я старый. У меня ничего, кроме этого двора, нету.
— Скажи мне. Те восемь мешков — куда делись?
Федот долго молчал. Где-то на дворе фыркнула лошадь. Он оглянулся, придвинулся ближе, заговорил быстро, сбивчиво, будто торопился выговорить, пока не передумал.
— Те восемь… отруби… я их в позапрошлую субботу свёз. Не к большаку даже. На тимофеев двор. Тимофей — он Игнату свояк, по жене родня. У него за гумном бычки стоят, на продажу откармливает, на базар в район гоняет. Туда и свёз. Восемь мешков, отруби. Игнат сам у склада стоял, считал, мне на подводу кидали. А в бумагу их потом на тебя завернули, будто ты на ферму получила. Вот и весь сказ. — Он перевёл дух. — Тимофеев двор, за гумном, у большаковой дороги. Запомнила?
И в этот самый миг за углом склада скрипнуло. Метнулась тень — кто-то стоял там, в темноте, и слушал. Федот побелел, схватил фонарь, шарахнулся в сторону, прошипел:
— Видали нас. Ну всё. Всё, Наталья, пропали. — И заковылял прочь, в темноту, спотыкаясь, не оглядываясь.
Наталья осталась одна у склада. Тень за углом тоже исчезла — растворилась между строений.
***
В субботу Федот Макарыч не вышел на работу.
Наталья узнала об этом утром, чуть свет, когда забежала к складу — думала ещё раз поймать старика, упросить. Подвода стояла на месте, лошадь не запряжена, гужи он так и не дочинил. У склада топтались бабы, и Ульяна Савельевна стояла среди них белая.
— Нету Федота, — сказала она Наталье тихо. — Я к хате ходила. Заперта. Замок снаружи. Соседка сказывает — ночью телега подъезжала, кто-то стучал, говорили негромко. А под утро глядь — и нет его. Корова в хлеву мычит недоеная — он бы корову так не бросил, кабы по своей воле уходил.
Наталья стояла и чувствовала, как из-под ног уходит последняя опора. Был свидетель — и нет свидетеля.
От конторы по мёрзлой дороге шёл к ним учётчик. Подошёл, оглядел баб и сказал, ни на кого не глядя:
— Наталья, в правление иди. Михаил Фомич зовёт. И комиссия там. Из района человек приехал. Ждут...