Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Поклонилась в последний раз

Телята почуяли Наталью раньше, чем она отворила дверь. Заслышали шаги по мёрзлой земле, заворочались в загородке, потянулись мордами к жердям, и рыжий, со звёздочкой во лбу, замычал коротко и просительно, как мычат на пустую кормушку. Наталья сунула руку в первый ясель, провела ладонью по дну. Под пальцами лёг тонкий слой запаренной резки, чуть притрушенной отрубями, и дерево прощупывалось насквозь, хотя со вчерашней вечерней дачи там должно было остаться куда больше. — Чего ж вы пустые стоите, — сказала она телёнку. — Кто ж вам недосыпал. Эту работу она знала руками. Двадцать лет на ферме приучили её мерить корм не по бумаге, а по тому, как ложится мешок на плечо, как оседает резка в чане, как тянется скотина к кормушке и отходит ли после сытая. И нынче руки говорили ей одно: телятам дают меньше, чем пишут. Она прошла вдоль загородок до закрома, где под дачу стояли мешки с отрубями. Подняла верхний за уши, качнула. Мешок шёл легче полного. Кто-то отсыпал с краю и завязал обратно, ровн
Оглавление

Телята почуяли Наталью раньше, чем она отворила дверь. Заслышали шаги по мёрзлой земле, заворочались в загородке, потянулись мордами к жердям, и рыжий, со звёздочкой во лбу, замычал коротко и просительно, как мычат на пустую кормушку.

Наталья сунула руку в первый ясель, провела ладонью по дну. Под пальцами лёг тонкий слой запаренной резки, чуть притрушенной отрубями, и дерево прощупывалось насквозь, хотя со вчерашней вечерней дачи там должно было остаться куда больше.

Чего ж вы пустые стоите, — сказала она телёнку. — Кто ж вам недосыпал.

Эту работу она знала руками. Двадцать лет на ферме приучили её мерить корм не по бумаге, а по тому, как ложится мешок на плечо, как оседает резка в чане, как тянется скотина к кормушке и отходит ли после сытая. И нынче руки говорили ей одно: телятам дают меньше, чем пишут.

Она прошла вдоль загородок до закрома, где под дачу стояли мешки с отрубями. Подняла верхний за уши, качнула. Мешок шёл легче полного. Кто-то отсыпал с краю и завязал обратно, ровно, чтоб со стороны не углядеть. Наталья поставила его на место и постояла, держа руку на завязке.

В коровнике уже скребли, гремели вёдрами. Дарья да Шурка, две молодые скотницы, разносили пойло, и, когда Наталья прошла мимо, обе примолкли. Шурка глянула на неё и тут же отвела глаза в чан.

Шур, ты телятам сколько отрубей засыпала? — спросила Наталья.

Сколько в ведомости, тётя Наталья. Игнат при мне отмерял.

А руками сколько вышло?

Шурка пожала плечом, заскребла половником по дну.

Я не вешала. Чего отмерили, то и засыпала.

Дарья прошла мимо с полным ведром, не подняв головы, и Наталья поняла: бабы что-то знают и держат при себе. Не со зла, а потому что в деревне всякое сказанное слово после возвращается к тому, кто сказал.

***

Игнат пришёл к восьми, как всегда, в брезентовом плаще поверх телогрейки, с прутом в руке, которым любил постукивать по столбам. Прошёлся по проходу, заглянул в одну загородку, в другую, и остановился у Натальиных телят.

Опять у тебя кормушки вылизаны, Наталья. Скотина голодная.

Голодная, — сказала Наталья. — Я про то и думаю с утра. Отрубей вечор недодали.

Это кто ж недодал? — Игнат повернулся, и прут его замер. — Ведомость подписана. Сколько по ведомости, столько и в чане. А что у тебя телёнок мычит — так ты ходить за ним должна, а не я. Скотница тут ты.

Бабы у чанов притихли. Игнат поднял голос ровно настолько, чтоб слышали все.

Ты, Наталья, что ни месяц, то списываешь. То падёж, то усушка, то отруби отсырели. У других скотниц порядок, а у тебя вечно убыток. Люди думать начнут — куда корм девается.

Игнат Петрович, я двадцать лет тут хожу. У меня телята не дохли.

Нонче дохнуть начнут, ежели так пойдёт. — Он постучал прутом по жерди, у самой Натальиной руки. — Ты гляди за своим двором. А кто чего недодал — то правление разберёт. Тебе разбирать не положено.

Он пошёл дальше по проходу, и бабы снова заскребли вёдрами, будто и не было ничего. А Наталья стояла, и до неё доходило медленно, как доходит до рук тепло после мороза: Игнат не телят пришёл считать. Он пришёл, чтобы все услышали, у кого на ферме непорядок. И что у Натальи вечный убыток. И что, когда корма не досчитаются по-крупному, спросят с той, у кого вечно списания.

Её заранее обкладывали, как обкладывают зверя, — тихо, со всех сторон, чтоб к сроку оставалась одна дорога.

***

В обед она пошла на склад за резкой и застала там Федота Макарыча. Старый возчик сидел на перевёрнутом ящике у весов, чинил гуж, и, когда Наталья вошла, руки у него дёрнулись, будто застали за чем нехорошим.

Макарыч, мне резки бы на вечер.

Резка есть, есть. — Он не встал. — Ульяна отвесит. Где она… была тут.

Наталья прошла вглубь склада. Закрома стояли наполовину пустые для ноября, хотя осенью свозили вроде хорошо. Она это видела глазом, привычным к запасу, и от этого внутри сделалось нехорошо.

Макарыч, — сказала она, вернувшись, — а чего склад пустой такой? Месяца не прошло, как засыпали.

Федот склонился над гужом ниже, чем надо было.

Расход, Наталья. Скотина ест.

Скотина моя голодная стоит, Макарыч. Не ест она того, что в бумаге.

Старик поднял на неё глаза, и в них на миг мелькнуло что-то — не страх даже, а та усталая жалость, с какой смотрят на человека, который сам ещё не знает, во что лезет. Он открыл было рот, но за стеной скрипнула дверь, и Федот тут же согнулся к работе.

Я ничего не знаю, Наталья. Я возчик. Мне сказали — отвёз, сказали — привёз. Моё дело малое.

Ночью-то возишь? — спросила она тихо.

Гуж в его руках замер. Федот не ответил, только покачал головой, и непонятно было — то ли «нет», то ли «не спрашивай». Из-за закромов вышла Ульяна Савельевна с весами, поставила гирьку, отмерила резку. Наталья поймала её взгляд — старая кладовщица смотрела на неё долго, дольше, чем смотрят на знакомую бабу, пришедшую за резкой. Будто прикидывала, можно ли сказать. Потом опустила глаза к весам.

Держи, Наталья. Тут с верхом.

И всё. Но Наталья выходила со склада уже с тем тяжёлым знанием, какое ещё нельзя ни доказать, ни выговорить: тут не усушка.

***

Дома было тепло, печь топилась с утра. Зинка сидела у окна с книжкой, но не читала — Наталья по дочери видела, что та не читает, а ждёт. Алёшка строгал что-то у порога, и, когда мать вошла, бросил нож и подскочил.

Мам, правда, что про тебя на ферме говорят? Витька Игнатов в школе сказал — твоя мать корма растащила.

Алёша. — Наталья сняла платок, повесила на гвоздь. — Ты Витьке Игнатову не верь и в драку не лезь. Понял?

Чего не лезь! Он про тебя! — Парень стоял красный, кулаки сжаты. — Я ему за тебя…

А ну тихо. — Из горницы вышел Прокопий, и Алёшка осёкся. — Сядь. Строгай давай.

Сели ужинать. Прокопий ел медленно, и Наталья знала этот его ужин — когда муж тянет с разговором, значит, разговор будет тяжёлый. Зинка ковыряла картошку, не поднимая глаз.

Мам, — сказала она наконец совсем тихо, — а ты с фермы не можешь уйти? На другую работу. А то девчонки во дворе… они ж не со зла, а только спрашивают всё, спрашивают.

Куда я уйду, Зина. Двадцать лет за скотиной.

Дак ведь стыдно же. — У Зинки задрожали губы. — Про тебя теперь по всему селу.

Наталья положила ложку. Вот оно — то, чего она боялась с утра больше пустых кормушек. Не за себя боялась, а за этих двоих, которым с её именем по селу ходить.

Прокопий отодвинул миску, достал кисет, скрутил папиросу, послюнил, но не зажёг — держал в пальцах.

Наташа. Ты послушай меня раз в жизни. — Он говорил негромко, разглядывая самокрутку. — Не лезь ты в это. Чую, к чему идёт. Корма пропали — кому-то отвечать. И они тебя наметили. Подпишешь, что недоглядела, — снимут трудодни, переведут куда на свинарник, поругают да и забудут. А полезешь правду искать — со свету сживут. И тебя, и детей. Тут не город. Тут слово скажешь — а оно по тебе же дугой и вернётся.

Прокоп, я ж не брала.

Знаю, что не брала! — Он наконец чиркнул спичкой. — Я тебя двадцать пять лет знаю. Да только кто ж спрашивать будет, брала или нет. Им виноватого надо, не вора. А виноватый под рукой — ты.

Наталья молчала. Она смотрела на дочь, которой стыдно, на сына, который рвётся в драку, на мужа, который не трус, а просто видит дальше неё, потому что знает, чем оборачивается в деревне лишнее слово. И думала: стерпеть. Подписать, что недоглядела, проглотить, как глотала всю жизнь чужие недоделки. Дом дороже правды.

Так она думала в тот вечер.

***

В правление её позвали через два дня. Михаил Фомич сидел за столом под портретом, в чистой рубахе, и был с ней почти ласков — поздоровался, кивнул на табурет. Игнат стоял у окна, заложив руки за спину. На краю стола лежал лист, исписанный рукой бухгалтера.

Садись, Наталья. Разговор у нас короткий. — Председатель сложил руки на бумагах. — Дело тут такое вышло — по ферме корма не сходятся. Большая недостача. Будет ревизия — всем худо станет, и тебе первой. А можно по-тихому. Вот, Лидия Макаровна составила. Тут написано, что ты по недогляду допустила перерасход и порчу кормов. Распишешься — и закроем. Без шуму, без района.

Наталья взяла лист. Буквы прыгали, и она не сразу поняла, что прыгают они потому, что у неё дрожат руки. Она прочла раз, прочла другой. В бумаге выходило, что корма извела она — по халатности, по бабьей нерадивости, не доглядела, перепарила, рассыпала.

Михаил Фомич, — выговорила она, и голос сел. — Тут написано, я извела. А я не изводила. У меня телята голодные стоят, я им сама недодаю, потому что нету. Со склада не дают сколько надо.

Это ты, Наталья, при ревизии будешь рассказывать, — сказал от окна Игнат. — Бумаги все сошлись. Завезли — записано. Выдали — записано. А где недостача — у тебя на дворе. С тебя и спрос.

Игнат, мешки лёгкие приходят. Я ж руками беру.

Руками. — Игнат усмехнулся и отвернулся к окну. — Ты весами вешай, тогда говори. А на руку у нас весь колхоз умный.

Михаил Фомич мягко придвинул к ней чернильницу.

Наталья. Я тебе добра хочу. Подпишешь — отделаешься малым. Снимем сколько-то трудодней, постоишь до весны на подсобной, а там вернёшься. А упрёшься — пойдёт по-большому, и тогда я тебе не помощник. Тогда уж как ляжет.

Она сидела с пером в руке и видела всё наперёд, как видела вечером пустые кормушки. Подпишет — и останется на ней. Не недосмотр останется, не трудодни. Останется имя. По селу будут помнить не Наталью, что двадцать лет за скотиной без падежа, а ту бабу, из-за которой корма извели. И Зинке с этим замуж идти, и Алёшке это слушать.

Перо стояло над бумагой. Михаил Фомич смотрел доброжелательно, Игнат — в окно. И в этой тишине у женщины внутри что-то наконец встало на место.

Я подумать должна, Михаил Фомич. — Она положила перо. — Бумага серьёзная. С мужем посоветуюсь.

Лицо председателя на миг застыло, потом снова сделалось ровным.

Думай. До субботы думай. После субботы я тебе уже не помогу.

Игнат проводил её взглядом до самой двери, и Наталья спиной чувствовала этот взгляд.

***

На ферму она вернулась под вечер, когда скотницы уже разошлись. Темнело рано, в коровнике горела одна лампочка под потолком, в телятнике было сумрачно и только фонарь «летучая мышь» висел на гвозде у входа. Скотина возилась, сопела беспокойно, и рыжий со звёздочкой опять тянулся к жердям.

Наталья прошла вдоль загородок. Кормушки стояли полупустые. Она присыпала телятам того, что было, из своего вечернего, и под ногой хрустнуло — на земляном полу у закрома лежало просыпанное зерно, рассыпанное широко, будто тут наспех пересыпали из мешка в мешок. А рядом, в соломе, белел оброненный лист.

Наталья нагнулась его поднять. Она подняла лист и стала медленно выпрямляться. Спина разгибалась тяжело, по-старушечьи. Женщина стояла во весь рост в свете фонаря, держала бумагу.

Потом она поднесла лист к фонарю.

Это была кормовая ведомость, выдача со склада. Строки шли ровные, рукой Лидии Макаровны. И всё бы сходилось, да только в графе за прошлую неделю стояла лишняя выдача — отруби, восемь мешков, числом, когда Наталья на ферму ничего такого не принимала и в чан не сыпала. Дата над строкой была затёрта и переписана поверх, и сквозь чернила проступала прежняя цифра. А в графе «выдал» стояла подпись — и подпись эта была не её, хотя выдача числилась через через саму Наталью.

Восемь мешков. Которых она в глаза не видела. Записанные на неё.

Не туда смотришь, Наташ.

Она вздрогнула. Из прохода между стойлами, из темноты, где не доставал фонарь, вышла Ульяна Савельевна. Старая кладовщица подошла близко, глянула на лист в Натальиных руках, потом ей в лицо.

Дату гляди. И кто возил. — Она говорила чуть слышно, оглядываясь на дверь. — Не одна ты приметила, что склад пустеет. Я тут тридцать лет. Возили по ночам, подводой, к большаку. И не первый месяц. А что на тебя записывают — так это они загодя стелют. Чтоб, как вскроется, было кому в ноги пасть.

Наталья держала ведомость, и руки её больше не дрожали.

А видел кто, Ульяна Савельевна? Кроме нас с тобой?

Старуха помолчала, снова оглянулась на дверь, и в этом молчании было больше, чем в любом слове.

Видели, — сказала она наконец. — Да только спросишь — а заговорит ли кто. Тут, Наташа, такое дело: знают многие, а скажет один. Если найдётся.

За стеной, на дворе, скрипнули по мёрзлой земле чьи-то шаги и стихли у самой двери телятника...

Продолжение: