Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Яблоки на снегу

На картошку. Глава 1/3

Сначала Лена увидела поле. Огромное, чёрное, развороченное, оно уходило в обе стороны до серого леска, и по нему, согнувшись, ползали маленькие фигурки. Грузовик вёз её всё ближе, трясся на колдобинах так, что зубы стучали, и пахло соляркой, мокрой телогрейкой соседки и кислой осенней землёй. Лена смотрела на фигурки и понимала, что через несколько минут станет одной из них, неотличимой издали. И от этой мысли внутри делалось холодно и обидно. Ей было семнадцать. Школу она окончила в июне, с медалью, на филфак поступила с первого захода, и дома этим очень гордились, и сама она гордилась, пожалуй, больше всех. Медаль в плюшевой коробочке лежала теперь в городском комоде, бесконечно далеко от этой грязи. Лена с малых лет твёрдо знала про себя: она девочка городская, книжная, и копаться в земле не её дело. А теперь её везли заниматься именно этим, вместе со всеми. В кузове было тесно и весело, как бывает весело от страха перед неизвестным. Девчонки с её курса, набившиеся на узкие лавки вд

Сначала Лена увидела поле. Огромное, чёрное, развороченное, оно уходило в обе стороны до серого леска, и по нему, согнувшись, ползали маленькие фигурки. Грузовик вёз её всё ближе, трясся на колдобинах так, что зубы стучали, и пахло соляркой, мокрой телогрейкой соседки и кислой осенней землёй. Лена смотрела на фигурки и понимала, что через несколько минут станет одной из них, неотличимой издали. И от этой мысли внутри делалось холодно и обидно.

Ей было семнадцать. Школу она окончила в июне, с медалью, на филфак поступила с первого захода, и дома этим очень гордились, и сама она гордилась, пожалуй, больше всех. Медаль в плюшевой коробочке лежала теперь в городском комоде, бесконечно далеко от этой грязи. Лена с малых лет твёрдо знала про себя: она девочка городская, книжная, и копаться в земле не её дело. А теперь её везли заниматься именно этим, вместе со всеми.

В кузове было тесно и весело, как бывает весело от страха перед неизвестным. Девчонки с её курса, набившиеся на узкие лавки вдоль бортов, переговаривались, смеялись, кто-то затянул было песню, но на ухабе песня сбилась и перешла в визг. Ирка, городская, громкая, с которой Лена попала в одну комнату в общежитии, кричала на весь кузов, что у неё уже отбит копчик и что она это так не оставит. Светка, тихая, бледная, держалась за Иркин рукав и смотрела на чёрные поля так, будто её везли не на картошку, а в ссылку.

— Слезаем, девки, — крикнул из кабины шофёр, немолодой, с прокуренным голосом.

Звали его Михалыч. Это он встретил их нынче утром, когда из города пришёл автобус, дал скинуть чемоданы в бараке и повёз налегке на дальнее поле. Пока лезли в кузов, он всё посмеивался: картошка-де в этот год хорошая, крупная, дождей вовремя дало, а студенты к ним ездят каждую осень, и каждую осень одно и то же, половина к обеду уже не разгибается.

Спрыгивали неловко, цепляясь за борт. Лена спрыгнула последней и сразу ушла каблуком в мякоть. Туфли были не то чтобы парадные, но городские, на тонкой подошве, и она надела их с расчётом, что грязь будет где-то рядом, а она пройдёт по краешку. Грязь оказалась везде. Она была не лужей и не дорогой, она была самим миром, по которому теперь предстояло ходить.

Куратор, Маргарита Львовна, маленькая и решительная женщина в спортивных штанах, собрала всех в кучку и пересчитала по головам, тыкая пальцем. Получилось двадцать две. Должно было быть двадцать три, но одного парня сняли в городе с температурой, и Маргарита Львовна об этом сообщила так, будто парень предал Родину.

— Бригадир сейчас придёт, распределит, — сказала она. — И запомните: норма есть норма. Кто норму даёт, тот молодец. Кто не даёт, тот подводит товарищей. Мы тут представляем институт.

Бригадир пришёл не сразу. Это был сухой мужик лет пятидесяти, в кепке, надвинутой на глаза, по фамилии Зуев, и говорил он мало. Он развёл студентов по рядкам, по двое, выдал каждой паре вёдра и показал, как надо: подкопанный картофель лежал поверху, его собирали в вёдра, вёдра ссыпали в мешки, мешки стаскивали к краю. Просто. Лена послушала вполуха. Ей казалось, что собирать картошку из земли это и так понятно, чему тут учиться.

Её поставили в пару с местной. Девчонка была ровесница, в фуфайке не по росту, в платке, завязанном низко, так что лица почти не видно, в резиновых сапогах. Руки у неё были крупные, с обломанными ногтями, и двигались эти руки быстро и без остановки, пока Лена ещё только примеривалась, как нагнуться, чтобы не запачкаться.

— Валя, — сказала девчонка, не глядя. И всё.

— Лена, — ответила Лена и протянула было руку, но Валя её руки не увидела, потому что уже работала, и Лена осталась стоять с протянутой рукой, как дура, и эта мелочь почему-то задела её сильнее всего за утро.

Они пошли по рядку. Точнее, пошла Валя, а Лена потащилась следом. Картошку надо было выбирать из развороченной земли пальцами, отряхивать и кидать в ведро, и от первой же горсти под ногти Лене набилась чёрная жижа, холодная и противная. Она поморщилась. Валя этого не заметила. Валя нагибалась, как заводная: вниз, в ведро, вниз, в ведро, и Лена видела только её спину в широкой фуфайке и эти руки, у которых, кажется, не было ни нервов, ни брезгливости.

К десяти часам Ленино ведро было полным наполовину. У Вали к этому времени стояло три полных мешка.

— Какие наши годы, — сказала Валя.

Лена не поняла, к чему это. Валя разогнулась на секунду, посмотрела на серое небо, на лесок, потёрла поясницу и сказала это просто так, ни к кому, как говорят про погоду. Потом снова нагнулась.

Спина у Лены к обеду горела. Не болела даже, а именно горела, как будто внутри, вдоль позвоночника, провели горячим утюгом и забыли убрать. Нагибаться стало невозможно, и она приноровилась садиться на корточки, но и на корточках долго не высидишь. Пальцы покраснели и распухли от холодной земли. Туфли превратились в два кома глины, и в правой уже хлюпало.

Студентки вокруг страдали кто как. Ирка страдала вслух, с проклятиями, и грозилась написать жалобу неизвестно кому. Светка страдала молча и плакала, отвернувшись, размазывая слёзы грязным кулаком, отчего лицо у неё стало полосатым, как у трубочиста. Кто-то уже отпрашивался у Маргариты Львовны в кусты и подозрительно долго не возвращался.

А местные работали. Их было немного, девчонок пять, всех бросили в подмогу студентам, и они выбирали картошку так же ровно и бесконечно, как Валя, словно это и не работа была вовсе, а так, привычное движение тела, которое можно делать хоть до ночи. Одна из них, чернявая, по имени Зойка, время от времени распрямлялась, оглядывала студенток и усмехалась чему-то про себя, негромко, необидно, но Лена эту усмешку ловила и каждый раз вспыхивала.

— Деревня, — сказала она тихо, отвернувшись, чтобы Валя не услышала. — Им же привычно. Они с рождения в этой земле.

Ирка, оказавшаяся рядом, хмыкнула и поддакнула. И стало вроде бы легче: вот они, городские, умные, тонкие, временные тут гости, а вот те, кому это всё родное, кому больше ничего и не светит. От этого разделения Ленина горящая спина переставала быть позором и становилась чем-то почти благородным, знаком того, что она не отсюда, что она здесь по ошибке и ненадолго.

Обедали в поле. Привезли в бидонах суп, серый, с перловкой и каким-то мясом по краю, и хлеб, чёрный, толстыми ломтями. Лена есть не хотела, от усталости подташнивало, но взяла миску и села на перевёрнутый ящик. Валя села рядом, сняла платок, и Лена впервые увидела её лицо целиком.

Лицо было обыкновенное. Простое, широковатое, с обветренными щеками и светлыми, выгоревшими бровями. Но глаза у Вали оказались внимательные, и смотрели они на Лену спокойно, без вызова, но и без всякого желания понравиться.

— Ты ешь, — сказала Валя. — А то до вечера не дотянешь.

— Я не хочу.

— Это сейчас не хочешь. — Валя отломила хлеба, обмакнула в суп. — Тут думать про хотеть некогда. Тут поел и пошёл.

Лена пожала плечами, но суп всё-таки начала есть, и горячее пошло хорошо, и она с удивлением заметила, что съела всё, и хлеб, и подобрала корочкой. Валя на неё не смотрела. Валя ела быстро, по-рабочему, и думала о чём-то своём, и в этой её отдельности, в том, что ей не было до Лены никакого дела, было что-то, что Лену задевало и притягивало одновременно.

После обеда стало хуже. Тело остыло, и каждый новый наклон давался через стон. Небо к трём часам затянуло плотнее, потянуло сыростью, и казалось, что вот-вот пойдёт дождь, но дождь всё не шёл, висел в воздухе и не падал. Лена выбрала свой рядок до половины и встала. Ведро у неё было пустое уже минут двадцать, потому что руки отказывались.

Норма на студента была пять мешков. К концу дня бригадир Зуев прошёл по краю поля и считал. Возле Лениного с Валиным места он остановился, посмотрел на мешки, кивнул.

— Десять, — сказал он. И пошёл дальше.

Десять мешков. Лена смотрела на эти мешки и не понимала. Она своих не набрала и трёх. Значит, остальные поставила Валя. Одна. Молча. Пока Лена сидела на корточках и тёрла поясницу и думала про деревню, которой больше ничего не светит, эта деревня молча выработала за двоих, и даже виду не подала, и подвести Лену перед бригадиром не дала.

— Ты зачем, — начала Лена и не нашла слов. — Я бы сама.

— Сама бы ты три, — сказала Валя без злобы, просто как есть. — А норму спросят с обеих. Чего тебе из-за меня влетать. Ты гостья.

И от этого «ты гостья» Лене стало совсем нехорошо. Она хотела сказать что-то резкое, гордое, поставить эту Валю на место, объяснить, что не нуждается в подачках. И ничего не сказала. Потому что подачки никакой и не было. Была работа, которую за неё сделали, пока она философствовала, и спорить тут было не с чем.

Вечером был барак. Длинное дощатое строение при совхозной конторе, с печкой посередине, с двумя рядами нар вдоль стен, где раньше держали то ли сезонных рабочих, то ли ещё кого. Сюда сходились все после ужина, потому что больше сходиться было негде, а семнадцать лет это семнадцать лет, и им хотелось не только спать.

В бараке стоял кассетник. Один на всех. Старенькая «Весна» в поцарапанном пластмассовом боку, с обломанной клавишей, которую поддевали ногтем. И кассета была одна, заигранная до того, что плёнка шипела и плыла, переписанная с чьей-то чужой, привезённая кем-то из студентов как главная драгоценность. На одной стороне был «Модерн Токинг», на другой итальянцы, Тото Кутуньо и ещё какие-то, чьих имён никто толком не знал, но все подпевали без слов, потому что слов и не разобрать.

Под эту кассету в первый же вечер танцевали в проходе между нарами, неуклюже, в фуфайках, в шерстяных носках. Лена не танцевала. Она сидела на краю нар, держала ноющую поясницу и смотрела. И заметила вот что: местные пришли все, и Зойка, и другие, и веселились вместе со студентами, а Валя села поодаль, у самой печки, фуфайки не сняла, не плясала и не смеялась, а всё поглядывала на тёмное окно, будто ей не сиделось.

— А эта чего не пляшет, — спросила Лена у Зойки, кивнув на Валю.

— Валька-то? — Зойка пожала плечами. — Ей не до плясок. Ей домой надо. У неё там.

— Что там?

Но Зойка уже отвернулась к танцующим, и ответа Лена не получила, и осталась сидеть с этим незаконченным «у неё там».

А жить Лену определили не в бараке. Барак не вмещал всех, и человек шесть в тот вечер распределили по местным, на постой. Лена попала к Гончаровым. Маргарита Львовна, сверяясь со списком, прочитала: «Соколова, к Гончаровым», и Валя, услышав свою фамилию, поднялась с края нар, молча взяла Ленин чемодан, маленький, городской, с блестящими замочками, и понесла к двери, не дожидаясь, пойдёт ли за ней Лена.

Лена пошла. И всю недолгую дорогу до посёлка в голове у неё вертелось Зойкино «у неё там».

Дом Гончаровых стоял на краю посёлка, ближе к полю, чем к заводу. Посёлок был рабочий, при кирпичном заводе, дома почти все частные, бревенчатые, с огородами, с поленницами вдоль заборов. По улице тянуло дымом из труб и ещё запахом скотины, негромким, обжитым. У одного забора стояла коза и смотрела на Лену жёлтыми бесстыжими глазами.

— Это наша, — сказала Валя про козу. — Зорька. Сейчас доить.

Дом был небольшой, в две комнаты с кухней. В сенях пахло сушёными травами и керосином. Валя поставила Ленин чемодан на лавку, скинула сапоги и вся переменилась. В поле она была медленная и ровная, как машина, а тут задвигалась быстро, легко, по-своему. И Лена поняла: это её место. Здесь Валя дома, а в поле она просто отрабатывала.

— Мам, я пришла, — сказала Валя в комнату. — Со мной городская, на постой.

Из комнаты ответили негромко, неразборчиво. Лена заглянула. На кровати у стены, под тёплым, несмотря на не холодный ещё вечер, одеялом, лежала женщина. Немолодая, хотя, приглядевшись, Лена поняла, что не такая уж и старая, лет сорока с небольшим, но больная, это видно было сразу: левая сторона лица у неё была чуть приспущена, и рука вдоль одеяла лежала неживая, отдельная. Женщина повернула голову, посмотрела на Лену и попыталась улыбнуться, и улыбка вышла кривая, только правой половиной.

— Здравствуйте, — сказала Лена тихо.

— Мама у меня прихворнула, — сказала Валя ровным голосом, тем самым, каким говорила про норму и про погоду. — Вы располагайтесь. Я пока козу и ужин.

Она вышла. Лена осталась стоять посреди чужой комнаты, и впервые за этот длинный, грязный, обидный день ей расхотелось думать про деревню, которой ничего не светит. Она поставила свой блестящий чемодан так, чтобы он не мешал, и тихо села на краешек стула.

Вечером в барак идти было нельзя, гулять было незачем, и Лена осталась дома, в Валином доме, и смотрела, как Валя живёт.

Сначала Валя подоила козу. Потом затопила печь, потому что мать надо было кормить горячим, а на холодной плите ничего не сваришь. Потом из погреба, который был тут же, под полом, в сенях, она достала картошку, свою, не совхозную, начистила быстро, толстым ножом, и поставила варить. Между делом из второй комнаты вышел мальчишка лет десяти, белобрысый, в растянутой майке, с тетрадкой.

— Витька, — сказала Валя. — Уроки сделал?

— Делаю.

— Не делаю, а сделал. Покажи.

Мальчишка показал тетрадку, Валя глянула, ткнула пальцем: «Тут перепиши, грязно», и мальчишка ушёл переписывать, не споря. И тут Лена поняла, что Валя ему не просто сестра. Валя ему вместо матери. И вместо отца, потому что отца в доме не было, и спросить про отца Лена не решилась, а Валя сама не сказала.

Потом Валя кормила мать. Не варёной своей картошкой, а отдельно, чем-то протёртым, с ложечки, придерживая ей голову здоровой рукой, терпеливо, привычно, ничего не говоря. Мать ела медленно, давилась, Валя ждала. За окном уже стемнело, в доме горела одна лампочка под потолком, без абажура, и в её жёлтом свете Лена видела, как Валя вытирает матери подбородок, как поправляет одеяло, как наклоняется и говорит ей что-то совсем тихо, и мать ей отвечает одними губами.

Лена сидела в углу и не дышала. Ей было семнадцать лет, как и Вале. Утром, в кузове грузовика, они были две одинаковые девчонки, и Лена смотрела на местных свысока, как на тех, кому ничего не светит. А сейчас она сидела в чужой кухне и смотрела, как её ровесница доит козу, топит печь, проверяет у брата уроки и кормит с ложки парализованную мать, и делает всё это так, будто иначе и не бывает, будто весь мир так и устроен.

— Тебе постелю на сундуке, — сказала Валя, вернувшись из комнаты матери. — Там мягко, не думай. Я там до тебя спала.

— А ты теперь где?

— А я на полу, у мамы. Мне же ночью к ней вставать.

Она сказала это просто. Так просто, что у Лены перехватило горло. Она хотела возразить. Сказать, что не надо ей сундука, что она ляжет на полу, что вообще она тут лишняя и завтра попросится в барак. Но Валя уже стелила ей на сундуке, расправляла старое, чисто простиранное одеяло, взбивала тощую подушку. И в каждом её движении была та же ровная, нерассуждающая забота, какой она кормила мать и проверяла Витькину тетрадку.

И Лена ничего не сказала. Она легла на сундук, в темноте, в чужом доме, и слушала, как за стеной ворочается больная женщина, как тихо встаёт к ней Валя, как поскрипывают половицы под её босыми ногами. И где-то к середине ночи, под этот скрип, до Лены вдруг дошло то, чего она не понимала весь день и не хотела понимать: что норму в поле Валя тянула за двоих не от силы и не от привычки. А просто потому, что тянуть за двоих, за троих, за весь дом, она привыкла раньше, чем Лена научилась читать.

Глава 2/3