Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Дела деревенские. Серия 2: Тайна синей тетради, или Следствие ведут кумовья

Вторник в деревне — шумный, потому что привозят хлеб. Жара с самого утра стояла такая, что пыль на дороге, казалось, тихонько кипела, а ленивые слепни, присев на пыльное стекло сельмага, сразу засыпали — даже им было лень жужжать.
У магазина «Нива» уже скопилась добрая половина деревни. Люди кучковались в тени старой, раскидистой липы, переговаривались вполголоса и поглядывали на дорогу, откуда

Вторник в деревне — шумный, потому что привозят хлеб. Жара с самого утра стояла такая, что пыль на дороге, казалось, тихонько кипела, а ленивые слепни, присев на пыльное стекло сельмага, сразу засыпали — даже им было лень жужжать.

У магазина «Нива» уже скопилась добрая половина деревни. Люди кучковались в тени старой, раскидистой липы, переговаривались вполголоса и поглядывали на дорогу, откуда вот-вот должен был показаться сизый хвост дыма от хлебовозки.

Нинка, хозяйка магазина, вышла на крыльцо с тяжелой деревянной метлой. Женщина она была плотная, грозная, с вечно багровым лицом и чутким носом, который сегодня улавливал вселенскую несправедливость.

— Что столпились, как на митинге? — зычно крикнула она на площадь. — Хлеба еще нет! Привоз задерживается. Идите по дворам, не жарьтесь!

— Да мы, Нинка Ивановна, подождем, — отозвался из тени кум Сергей, подпирая плечом покосившийся забор. Бывший тракторист, а ныне вольный строитель, он пришел к сельмагу не столько за батоном, сколько за новостями. — Нам бы еще спичек коробку да соли крупной. Огурцы-то пошли, солить пора.

Люба вышла из здания почты ровно в десять. На ней был строгий синий халат — форменная одежда, а на плече висела казенная брезентовая сумка, набитая свежими газетами. На душе у Любы было спокойно. Субботний юбилей прошел хоть и шумно, с навозным курганом у ворот, но в итоге весело, по-человечески. Только одно её слегка задевало: Толик, муж её, за ужином опять затянул старую песню: «Ну, Люб, тридцать пять — баба ягодка опять». Она ему тогда поварешкой по столу звякнула: «В сорок пять, Толя! Не торопи время, дай поцвести!». Он тогда смолк, улыбнулся виновато и ушел огурцы поливать. Двадцать лет вместе, наизусть друг друга выучили.

У магазина Любу встретил странный, нервный гул. Очередь не двигалась, а Нинка стояла на крыльце, уперев руки в бока, и фартук на её груди ходил ходуном.

— Что стряслось-то? — спросила Люба у бабы Шуры, которая сидела на завалинке в своем неизменном черном платке.

— Пропала, Любонька, — таинственно зашептала старуха, подвигаясь. — Синяя тетрадь. Нинкина. Самый главный документ.

— Какая тетрадь? В клеточку, что ли?

— Она самая, — кивнула со второго конца завалинки баба Галя, шумно вздыхая. — Где вся деревня «под карандаш» записана была. До получки, до пенсии... Нинка в истерике. Кричит, если вора не найдут, она магазин на амбарный замок закроет и уедет к дочке в район. А хлебовозку обратно развернет.

Внутри магазина было душно, пахло крепким чаем и прелыми мешками. За прилавком, бледный от жары и ответственности, стоял молодой участковый Серёжа — парень худой, новенький, присланный в Ключи по распределению всего полгода назад.

— Ну вспоминайте, Нина Васильевна, — терпеливо просил Сережа, записывая что-то в блокнот. — Кто последний у весов стоял?

— Да все стояли! — в сердцах хлопнула по прилавку Нинка. — Утром дед Прохор за маргарином заходил, Серега-тракторист чекушку просил — я не дала, у него и так долгов выше крыши. А еще Толик твой, Любка, приходил! — Нинка резко повернулась к вошедшей начальнице почты.

Люба остановилась, придерживая сумку с газетами.

— Мой? Мой-то зачем? Он с шести утра на сенокосе у дальнего ручья.

— Заходил! Еще восьми не было! — злорадно прищурилась Нинка. — Просил пачку сигарет с ментолом. Экзотики ему захотелось, More зеленые взял, дорогие! Я еще удивилась: «Толь, ты ж сроду не курил?». А он по сторонам зыркает, мнется: «Это, Нин, для одного дела надо, запиши на мой счет». Ну я и записала. Прямо на тридцать пятой странице, в самый низ. И тетрадь на весы положила. А тут хлебовозка подошла, я отвлеклась — и нету тетрадки! А Толик твой ушел самый последний!

Люба почувствовать, как в груди коротко, неприятно кольнуло. Сигареты с ментолом. Дорогие. Тайно от нее, в долг... Зачем? Толик ведь никогда в жизни не курил. Да и скрывать от неё расходы на пустяки было не в его характере. Что-то тут было не так.

— Так, — участковый Сережа закрыл блокнот. — Дело серьезное. Пойду опрашивать население. Любовь Петровна, может, пособишь? Тебя в деревне каждая собака знает, при тебе врать не станут.

— Пойдем, Сереженька, — тихо сказала Люба, а у самой перед глазами стоял виноватый взгляд Толика. — Пойдем, поищем твою тетрадь.

На завалинке следствие шло полным ходом. Баба Шура и баба Галя сидели под липой, провожая взглядом Любу и участкового.

— Толик, говоришь? — баба Шура качала головой, методично раскусывая семечко. — Да не может быть. Парень он приземленный, огуречный, но честный. Зачем ему чужие долги красть?

— А чтоб свой долг списать! — авторитетно заявила баба Галя. — Нинка ж сказала — дорогие сигареты взял. Видать, заначку какую от Любки завел, форсить решил перед кем-то. Нет тетради — нет записи, ищи ветра в поле.

— Не мели чепухи, Галя, — прикрикнула Шура. — Толик без Любки дышать боится, какая заначка? Он для её юбилея в субботу всю спину сорвал, кучу навозную брезентом укрывал. Тут умысел другой. Гляди-ка, кум Сергей на мотоцикле к Кольке-мопедчику покатил. Суета в деревне, ох, суета...

Кум Сергей действительно завел свой старый «Иж» с коляской и рванул в конец улицы, где у полуразрушенного сарая возился с цепью девятнадцатилетний Колька. Колька был в китайских спортивных штанах, кожаной куртке на голое тело (несмотря на пекло) и со своей неизменной серебристой «Весной», из которой на всю округу хрипел «Фактор-2».

Люба и участковый подошли к сараю как раз в тот момент, когда кум Сергей глушил мотоцикл.

— Здорово, молодежь! — крикнул Сергей, слезая с сиденья. — Чего прячемся? В сельмаге ЧП, Нинку обокрали, а ты тут музыку крутишь?

Колька вздрогнул так, что гаечный ключ выскочил из его грязных рук и со звоном отлетел в крапиву. Парень мгновенно побледнел, уши его загорелись пунцовым цветом.

— Я ничего! — пролепетал он, пятясь к мопеду. — Я кассеты у тети Нины забирал, она сама разрешила! Коробку бракованную, со склада!

Люба подошла ближе, посмотрела на большую брезентовую сумку, привязанную к багажнику Колькиной «Дельты». Из сумки торчал угол чего-то синего, плотного, в клеточку.

— Коля, — мягко, тихо сказала Люба, глядя парню прямо в глаза. — Мы ведь тебя с пеленок знаем. Ты у матери один, парень хороший, работящий. Зачем Нинку разорил? Зачем тетрадь унес? Деревня без хлеба сидит.

Колька шмыгнул носом, закрыл лицо руками и вдруг сел прямо на пыльную траву у колеса.

— Да не крал я, тетя Люб! — запричитал он, чуть не плача. — Клянусь мопедом, не крал! Я утром пришел, тетя Нина коробку из-под чая с кассетами старыми на прилавок выставила. Говорит: «Забирай, Колька, всё равно пленка зажеванная, может, на запчасти пустишь». Ну я коробку сгреб в охапку и ушел. А тетрадка эта синяя, видать, под коробкой лежала, я её автоматом вместе с картоном прихватил! Домой приехал, сумку открыл — а она там. Испугался я... Думал, крик поднимется, вором объявят. Хотел ночью обратно под крыльцо подбросить...

Колька судорожно залез в сумку и вытащил синюю тетрадь. Обложка была немного помята, но все листы были на месте.

Участковый Сережа облегченно вздохнул и забрал документ.

— Ну вот и ладно. Пишу в блокноте: добровольная выдача. Поехали, Николай, сдаваться Нине Васильевне. Она баба отходчивая, если хлеб разгрузят — бить сильно не будет.

Кум Сергей захохотал, хлопая Кольку по плечу:

— Эх ты! Садись в коляску, конспиратор, подвезу с ветерком.

Люба осталась стоять у сарая. В руках у неё была брезентовая почтовая сумка, а в голове — звенящая пустота. Тетрадь нашлась, Колька не вор, магазин откроют. Но вопрос с сигаретами остался. И этот вопрос жег ей сердце сильнее июньского солнца.

Вечером Толик пришел с сенокоса поздно. Солнце уже скатилось за дальний лесок, но небо еще светилось тем самым густым, теплым июньским светом, когда тени становятся длинными и мягкими.

Люба сидела на веранде у открытого окна, чистила картошку в таз. Толик зашел во двор, усталый, сгорбленный, коса звякнула о забор. Он умылся у рукомойника, долго вытирался жестким полотенцем, а потом тихонько зашел на веранду. Посмотрел на Любу — она молчала, только нож в её руках ходил ходко, срезая ровную кожуру.

— Слышал, тетрадь у Нинки нашлась, — негромко сказал Толик, присаживаясь на край табуретки. — Колька, дурачок, прихватил случайно.

— Нашлась, — ответила Люба, не поднимая глаз. — И записи все нашлись. И твоя тоже, Толя. На тридцать пятой странице. Восемнадцать рублей за зеленый More с ментолом.

Толик замер. Руки его, покрытые свежими царапинами от осоки, тяжело легли на колени. Он опустил голову, и Люба увидела его худую, виновато согнутую шею с налипшей травинкой. Обида снова подступила к её горлу — горячая, горькая.

— Зачем, Толь? — тихо спросила она, откладывая нож. — Зачем сигареты? Ты ж курить бросил еще до армии, когда мы встречаться только начали. И почему в долг? Почему мне не сказал? Если деньги нужны были — взяли бы из заначки, зачем перед Нинкой позориться, под карандаш лезть? Двадцать лет вместе, Толя... Зачем?

Толик молчал долго. Слышно было, как на улице кум Сергей пытается завести свой мотоцикл, как лает вдали соседский Дружок. Наконец, Толик тяжело вздохнул и поднял на неё свои хитрые, но сейчас совершенно беззащитные, полные раскаяния глаза.

— Не врал я тебе, Любаша, — тихо, сипло сказал он. — И курить я не думал. Это я Кольке-мопедчику пачку взял.

— Кольке? Это еще за какие коврижки?

— Да за субботу же... — Толик горько усмехнулся, чеша затылок. — Пацаны ведь тогда как черти навоз этот треклятый раскидывали, чтоб тебе праздник не портить, чтоб Валька твоя из района грязи не увидела. Пиво-то я им выставил, как обещал. А Колька потом в угол меня прижал: «Дядь Толик, дай еще пачку More с ментолом. У нас в клубе сейчас все городские такие курят, форс перед девчонками, меня Ленка со свинофермы иначе засмеет». А у меня в кармане — только мелочь на булку хлеба осталась, всё до копейки на мясо к юбилею ушло. Ну я и залез к Нинке в долг... Не хотел я тебе говорить, Люба. Думал, в пятницу горбыль на лесопилке разгружу, шабашку получу — и отдам по-тихому, ты бы и не узнала. Хотел, чтоб у тебя тридцать пять лет идеально прошли. Чтобы ты ни одной секунды не переживала, что у нас на праздник денег не хватило... Ты ж у меня цветешь еще, Любань. Какая ты ягодка, ты цветок мой. А я дурак, не рассчитал.

Люба смотрела на своего Толика — взъерошенного, уставшего, с виновато опущенными плечами. Вся её гордость, вся официальная строгость начальницы почты мгновенно испарилась, растаяла, как утренний туман над рекой. Осталась только огромная, теплая, щемящая жалость и глубокая, тихая любовь к этому человеку. Ради её спокойствия, ради её улыбки перед городской сестрой мужик в долги полез, сигареты эти дурацкие девчонкам на форс выменивал.

Она встала, подошла к нему вплотную, прижала его голову к своему синему халату. Волосы у Толика были жесткие, пахли сухой травой и солнцем.

— Дурак ты, Толя, — со слезами в голосе прошептала она, гладя его по затылку. — Какой же ты у меня дурак непутевый. Разве ж я из-за восемнадцати рублей кричать стала бы? Ты бы пришел, сказал... Мы бы вместе из заначки отдали. Больше никогда от меня ничего не утаивай, понял? Мне твой идеальный юбилей без твоей честности не нужен.

Толик обнял её за талию, уткнулся носом в халат:

— Понял, Любаша. Больше не буду. Клянусь огурцами.

В понедельник в полдень у сельмага снова было людно. Жара спала, с реки тянуло приятной прохладой. Люба зашла в магазин в свой обеденный перерыв. Нинка стояла за прилавком, весело насвистывая под нос и взвешивая пряники деду Прохору. Синяя тетрадь лежала на своем законном месте — у весов.

— Нина, — Люба подошла ближе и выложила на прилавок хрустящую купюру из своих личных почтовых премиальных. — Сними с Толика долг за сигареты. Восемнадцать рублей. И сдачу дай — Кольке-мопедчику на чупа-чупс передам, чтоб не воровал больше коробками.

Нинка удивленно моргнула, потом понимающе улыбнулась — тепло, без капли давешней злости. Она открыла тридцать пятую страницу, нашла строчку «Никаноров Т.», взяла жирный химический карандаш и с силой провела крест-накрест, полностью вычеркивая имя Толика из списка должников деревни.

— Ну вот и всё, Любань, — тихо сказала Нинка, пряча деньги в кассу. — Чист твой Толик перед деревней. Да он и так парень золотой, мы ж понимаем. Для тебя ведь старался.

— Для меня, — улыбнулась Люба, забирая сдачу.

На завалинке баба Шура и баба Галя провожали Любу взглядом, когда та возвращалась на почту.

— Вычеркнула, — констатировала баба Шура, ловко сплевывая шелуху. — Сама видела, Нинка карандашом так и махала. Закрыла Любка Толика долг.

— Закрыла, — согласилась баба Галя, утирая пот со лба чистым платком. — Да и бог с ними, с деньгами-то. Главное — у нас опять тихо. Хлеб привезли, тетрадка на месте.

Деревня засыпала под глухой, мерный треск кузнечиков в траве. Жизнь текла, как большая, спокойная река — со своими маленькими тайнами, глупыми ошибками и синими тетрадками. Но пока на веранде дома Никаноровых горел теплый свет, а Толик бережно укрывал на ночь свои огурцы, Люба знала: они со всем справятся. Вдвоем-то оно всегда надежнее. Настоящее оно так и водится — без лишнего шума, с бережностью друг к другу.