Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Дела деревенские. Серия 1: Закон сохранения навоза, или Тридцать пять - возраст нежный

Люба подскочила в шестом часу утра, еще до будильника. Глаза открыла — и сразу сладко екнуло: началось. На кухонном столе со вчерашнего дня лежала открытка от сестры Вальки, на ней — блестящий розовый голубь и надпись шариковой ручкой: «Сестренка, с тридцатьпятилетием!». Люба потрогала пальцем жесткий картон. Тридцать пять — возраст нежный, самый расцвет. Сегодня всё должно быть чин по чину.

Люба подскочила в шестом часу утра, еще до будильника. Глаза открыла — и сразу сладко екнуло: началось. На кухонном столе со вчерашнего дня лежала открытка от сестры Вальки, на ней — блестящий розовый голубь и надпись шариковой ручкой: «Сестренка, с тридцатьпятилетием!». Люба потрогала пальцем жесткий картон. Тридцать пять — возраст нежный, самый расцвет. Сегодня всё должно быть чин по чину. По-культурному. Она ведь не просто баба деревенская, она начальница почтового отделения, лицо официальное.

Она села на кровати, нащупала на тумбочке жесткие пластмассовые бигуди. Кожа на затылке ныла — всю ночь спала как на каменных угольях, берегла начес. Рядом, прижавшись носом к побеленной стене, шумно храпел Толик. Храпел со свистом, с переливами. Люба посмотрела на его обветренную, натруженную шею, на уткнувшийся в подушку нос, вздохнула с милой укоризной, накинула ситцевый халат и пошла на кухню.

Чиркнула спичкой, поставила на газ тяжелый эмалированный чайник. Чтобы освежиться, толкнула тяжелую дверь и вышла на крыльцо.

На крыльцо Люба ступила — и замерла. Воздух вокруг был не просто теплым — он был густым и удушливым. Пахло не утренней росой и не сиренью. Пахло горячим, неприкрытым, суровым колхозным навозом.

Люба медленно перевела взгляд на калитку и так и села на верхнюю ступеньку.

Там, где вчера вечером была ровная, присыпанная желтым песком дорожка, высилась черная дымящаяся гора. Почти в рост человека. Она аккуратно, до самого забора, завалила парадный выход с участка.

— Толька! — крикнула Люба в темноту сеней. Голос у неё сорвался, ушел в сип. — Толька, иди сюда, паразита кусок!

Из дома, шлепая босыми ногами, торопливо выкатился Толик. Был он в одних подштанниках, заспанный, с помятым ухом. Увидел гору, заморгал часто-часто, рот приоткрыл.

— Ох ты государи мои... — пробормотал он и почесал грудь. — Привез-таки Серега. А божился — в понедельник, когда ты на почте будешь.

— В понедельник?! — Люба вскочила, халат на груди натянулся. — Толик, у меня через три часа пологорода гостей тут будет! Нинка с узла связи, кумовья приедут, Валька из района на машине! В белом люрексовом костюме! Куда я людей поведу, ирод?! Ты зачем эту кучу сюда приволок? Ты же вчера обещал!

— Так это... Люб, — Толик заискивающе, с виноватой нежностью заглянул ей в лицо. — Перегной-то чистый. Без соломы, рассыпчатый. Под огурчики — милое дело. Да и Серега за чекушку отдал, сэкономил я... А гости... гости и через огород зайти могут. Я там проволоку отцеплю. Ты не серчай, Любушка. Ну, тридцать пять тебе, как в песне — баба ягодка опять...

— В сорок пять, дубина! — со слезами в голосе крикнула Люба. — В сорок пять — ягодка! А в тридцать пять я еще цвести должна! А ты меня мало того что состарил на десять лет, так еще и в навоз посадил!

Толик поглядел на её задрожавшую губу, и сердце у него упало. Больше всего на свете он не любил, когда Люба плакала. Он ведь и правда хотел как лучше — и огурцы вырастить знатные, чтоб жене радость была, и копейку сберечь.

Из-за забора напротив донеслось характерное, сочное щелканье семечек. Люба осеклась и прикусила язык. Шоу для соседей устраивать нельзя.

На завалинке, как на первом ряду в клубе, уже сидели баба Шура и баба Галя. Заступили на дежурство, как только Серегин трактор прогрохотал по улице.

Баба Шура, худая, в вечном черном платке, лузгала с пулеметной скоростью. Шелуха летела ровной струйкой прямо у её калош. Баба Галя, женщина монументальных объемов, раскусывала каждое семечко с ленцой.

— Гляди, Шура, Никаноров-то выскочил, — баба Галя качнула головой. — В исподнем. Ишь, чучело. А Любка-то, Любка! Гляди, как бигуди на темени дрожат. Расстроилась девка. На тридцать пять лет такой подарочек.

— Да уж, удружил Толька, — отозвалась баба Шура, но в голосе её вдруг послышалось не злорадство, а глухое старушечье сочувствие. — Жаль её, Любку. Столы вчера допоздна с Толиком таскали, скатерки мыли. Валька-то ладно, своя сестра, а ну как чужие придут? Стыдоба же на всю деревню.

— Не уберут, — вздохнула баба Галя. — Две тонны. Толик до вечера лопатой махать будет, пуп развяжется. Пойти, что ль, подсобить, у меня дед Михась без дела сидит...

— Сиди, Галя, не егози, — прикрикнула Шура, прищурившись. — Смотри, Толька калоши натянул. Побежал куда-то. Может, придумает чего. Мужик-то он хозяйственный, хоть и придурковатый.

В доме Люба сидела перед трюмо. Обида пекла грудь. Ей вспомнилось, как всю неделю она после работы бегала в сельмаг, как пекла коржи, как ждала этого дня. И вот теперь всё испорчено. Она взяла перламутровую помаду, покрутила в руках, но краситься не стала — отложила. Посмотрела в зеркало на свою высокую, лакированную прическу и тихонько вздохнула.

Толик стоял в дверях спальни, виновато опустив голову. Руки его, привыкшие к тяжелому труду, сейчас беспомощно висели вдоль швов.

— Любушка... — тихонько начал он. — Ты не плачь. Я сейчас Кольку-мопедчика позову. И Ваньку со стройки, он как раз на выходные приехал. Мы мигом. Я им пива куплю. Всё сделаем, Люб. Честное слово.

Люба посмотрела на его виноватые глаза. Злость куда-то улетучилась, осталась только усталость и эта мягкая, привычная за двенадцать лет жалость к своему непутевому мужу.

— Беги уж, спасатель, — тихо сказала она. — Через два часа люди собираться начнут. Кумовья первые на мотоцикле приедут.

Толик кивнул и выскочил во двор, на ходу прыгая в калоши.

Через полчаса под окнами Любы трещал двухтактный мотор мопеда. Колька и плечистый Ванька приехали с ходу, соблазненные обещанием холодного «Клинского». На пень у забора Колька водрузил серебристый кассетник. Щелкнула кнопка, и над деревней понеслось хриплое, веселое.

Парни взялись за лопаты. Толик хватал тачку, возил перегной вглубь огорода. Работали споро, дружно, но две тонны — это две тонны. Свежий навоз на июньском солнцепеке раскалился, парил. Колька и Ванька скинули майки, спины их блестели от пота.

Прошел час. Куча уменьшилась едва ли на треть, а у забора уже послышался гудок — приехали кумовья, Сережа и Марина, на мотоцикле с коляской. Марина была в нарядном крепдешиновом платье, в руках держала большой торт в картонной коробке.

— Ой, батюшки! — Марина остановилась у ворот, прижимая торт к груди. — Любаня, Толик, это у вас что тут, долина гейзеров?

Люба вышла на крыльцо в парадном сиреневом платье. На душе было и смешно, и горько. Посмотрела на дорогу — вдали уже показалась белая машина Вальки из района.

— Так, хлопцы, — Люба сошла с крыльца. Каблук парадной туфли тут же ушел в мягкую землю, но она даже не поморщилась. — Стой музыка! Колька, вырубай! Убрать не успеем. Толик, бегом в сарай, тащи брезент от машины. Парни, ровняйте верхушку кучи лопатами. Делайте ровный холм.

Мужики зашевелились. Толик приволок серый, пахнущий пылью брезент. Колька и Ванька в три лопаты обтесали кучу, накинули сверху холста и прижали по углам кирпичами. Получился странный подиум прямо посреди дорожки.

— Люб, а дальше-то что? — Толик вытер лоб грязной ладонью.

— Дальше — принимаем гостей! — Люба вдруг подмигнула куме Марине. — Ванька, тащи сюда фанеру старую из-под навеса. Колька, ставь магнитофон на самый верх.

Люба метнулась к палисаднику, на ходу ломая ветки цветущей сирени. Всё это она охапками начала кидать на брезент, заваливая серую ткань зеленью. Сверху на фанерку, прямо на вершину навозного кургана, Люба с силой выставила огромный эмалированный таз с домашними пирогами, а кума Марина, сообразив, с хохотом пристроила рядом свой торт.

Ванька нашел кусок картона и углем из печки размашисто вывел: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!». Картонку ткнули прямо в сирень.

В этот момент у забора затормозила белая Валькина машина. Сестра вышла в своем роскошном белом костюме, сделала шаг к калитке, улыбнулась, но тут же замерла и повела носом. За ней из машины выходили другие гости — подруги с почты, дядя Митя с баяном. Все замерли.

Люба выпрямилась, поправила прическу и шагнула навстречу через узкий прокопанный ровик.

— Гости дорогие! Приехали! — Люба улыбнулась во все свои перламутровые губы.

Валя смотрела на брезентовый холм, обложенный лопухами, сиренью и увенчанный тазом с пирогами и тортом. Из-под зелени отчетливо несло чистым аммиаком.

— Люба... — Валя осторожно достала носовой платок. — Это что же у вас... выставка какая?

На завалинке баба Шура и баба Галя замерли. И тут Люба глянула на Толика — стоит, серяга, руки в навозе, глаза виноватые, преданные. Поняла Люба: если сейчас покажет, что расстроилась — весь праздник насмарку, и Толика заедят сплетнями. Она обняла Валю, повернулась к гостям и громко, на всю улицу, объявила:

— А это, гости дорогие, инсталляция! Закон сохранения навоза! По телевизору сейчас в городах все так делают — символ плодородия и семейного богатства! Толик мой для меня всю ночь старался, из лучших материалов собирал! Дядя Митя, разворачивай баян! Заходите через огород, там дорожка чистая, а пироги берите прямо с подиума, они еще горячие!

Гости переглянулись. Первой прыснула кума Марина, за ней дядя Митя рванул меха баяна, выдавая веселого «Коробейника». Городской шик Вальки мгновенно дал трещину, она рассмеялась, качая головой:

— Ну, Любка... Ну, Толик... Ну, удивили! Инсталляция так инсталляция! Зато пироги как пахнут!

К вечеру столы под яблонями ломились. Собралась едва ли не полдеревни — пришла Нинка с узла связи, дед Михась, подруги, соседи. Дядя Митя наяривал на баяне, Валя, позабыв про белый костюм, пела вместе с бабой Галей, которую тоже позвали за стол — какая же деревня без «местного КГБ».

Толик с Колькой и Ванькой сидели на бревнах у забора, допивая заслуженное пиво и мирно обсуждая огурцы. Навозный холм у калитки продолжал тихо парить в сумерках, окутанный сиренью.

Люба вышла на крыльцо за соленьями. Перламутровая помада давно съелась, хала из волос съехала набок, но на душе было так тихо, просторно и тепло. Она посмотрела на поющую сестру, на гостей, на Толика.

«Вот она, жизнь, — подумала Люба. — Настоящая. С навозом, с песнями, с дураками нашими любимыми».

Толик заметил её, поднялся с бревна и подошел, покачиваясь.

— Люб, — тихо спросил он, заглядывая в глаза. — Ну ты как? Не злишься на меня? Тридцать пять тебе... Цветы ты у меня, Любань. Самый цвет.

Люба посмотрела на его грязную щеку, на добрые, уставшие глаза мужа. Сердце наполнилось мягкой, щемящей нежностью.

— Злюсь, Толя, — тихо, без тени обиды сказала она и мягко положила руку ему на плечо. — Еще как злюсь. В понедельник чтобы кучи этой здесь не было. Вдвоем-то мы быстро перетаскаем. Понял?

— Понял, Любушка, — обрадовался Толик, прижимаясь к её ладони своей щекой. — Всё сделаем.

Деревня засыпала под тихий перебор баяна. А под брезентом, скрытая лопухами, дышала земля, обещая им в это лето самый богатый, самый сладкий урожай.