Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЧЁРНАЯ ГРОЗА ...

Рассказ.Глава 1.
Фрол никогда не видел такой грязи.
В городе, на мостовой, грязь была серой и жидкой, её смывали дожди и разгоняли трамваи.
Здесь, на просёлочной дороге, она была чёрной, маслянистой, она чавкала под колёсами телеги и брызгала на сапоги мелкими комьями, которые приходилось счищать палкой.

Рассказ.Глава 1.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Фрол никогда не видел такой грязи.

В городе, на мостовой, грязь была серой и жидкой, её смывали дожди и разгоняли трамваи.

Здесь, на просёлочной дороге, она была чёрной, маслянистой, она чавкала под колёсами телеги и брызгала на сапоги мелкими комьями, которые приходилось счищать палкой.

Он сидел на мешке с сеном, сжимая в руках узелок с двумя рубахами и стоптанными ботинками отца.

Телегу вёла лошадь с облезлым боком, которую Прокофий Петрович погонял не кнутом, а голосом — глухим, тягучим, как басовая струна.

Сам Прокофий сидел на передке, курил самокрутку и молчал. Изредка он оборачивался к Фролу, щурился, будто проверял, не сбежал ли мальчик, и снова отворачивался.

Осень в этом году выдалась ранняя.

Берёзы по обочинам уже облетели наполовину, и их жёлтые листья лежали в колеях, придавленные колёсами, превратившись в мокрую кашицу

. Где-то вдалеке кричали грачи — резко, тревожно, как будто предупреждали о чём-то.

Небо висело низко, серое, тяжёлое, и Фролу казалось, что оно вот-вот упадёт на землю, придавив и его, и телегу, и этого чужого мужика с рыжей бородой.

Он вспомнил вокзал

. Как его передавали с рук на руки: сначала заведующая приютом, потом какой-то мужчина в кожанке, потом этот Прокофий.

Отец Фрола — машинист паровоза — погиб год назад в крушении. Матери не стало ещё раньше, от испанки.

Родственников не нашлось, а Прокофий Петрович, как выяснилось, когда-то работал с отцом в депо, чинил паровозную арматуру.

Он приехал за Фролом через триста вёрст, потому что «у него своё хозяйство и работник нужен».

— Ты, главное, не бойся, — сказал он тогда на вокзале, и голос его прозвучал так же глухо, как сейчас.

— У нас не обижают.

Работа есть — будешь сыт.

Фрол не боялся.

Он был слишком уставшим, чтобы бояться.

Год в приюте, где старшие мальчишки отбирали хлеб и били по почкам, сделали его молчаливым и насторожённым.

Он смотрел на Прокофия и думал: «Этот хотя бы не ударит без причины».

Деревня появилась внезапно.

Сначала — почерневшие заборы, избы с крошащейся глиной на стенах, колодец с облупившейся кадкой.

Потом — улица шире, и в конце её, на пригорке, стоял большой дом с железной крышей.

Он выделялся среди прочих: бревна были свежие, пахли смолой, окна блестели чистыми стёклами.

Рядом — сарай с широкими воротами, из которых доносился глухой звон. Фрол понял: это кузница.

Он знал, что такое кузница — отец водил его в деповские мастерские, и там было жарко, темно и пахло окалиной.

Телега остановилась у ворот. Прокофий слез, кряхтя, привязал лошадь к столбу и кивнул Фролу:

— Слазь. Приехали.

Фрол спрыгнул на землю, и его ноги сразу увязли в той самой чёрной грязи. Он сделал шаг, второй, с трудом вытаскивая сапоги, и вдруг услышал тонкий, звонкий голос:

— А ты, что ли, тот самый сирота?

Он поднял голову.

На крыльце стояла девочка в ситцевом платье, с рыжими косичками, заплетёнными туго, так что кожа на висках была натянута.

Она смотрела на него сверху вниз, чуть прищурив глаза, и в этом взгляде было больше взрослого любопытства, чем детской радости.

— Я Ульяна, — сказала она. — А ты, говорят, Фрол

. У нас папка кузнец, мы самые зажиточные.

А ты будешь жить в каморке, понял?

Прокофий не обернулся, только бросил через плечо:

— Ульяна, не задирайся.

Веди его в дом, покажи комнату.

Ульяна фыркнула, но послушалась.

Она сошла с крыльца и прошла мимо Фрола так близко, что он ощутил запах молока и мыла. Она была выше его на полголовы, и держалась с такой уверенностью, будто всё вокруг принадлежало ей.

В доме было чисто, пахло пирогами и сушёными разновидными травами.

На столе в горнице лежала скатерть с бахромой, на окнах — занавески с вышивкой. Фрол никогда не видел такой красоты

. Даже у матери, при жизни, в их комнатушке было бедно и пусто.

Из кухни вышла женщина — полная, в тёмном платке, с добрыми, но усталыми глазами

. Она вытерла руки о фартук и улыбнулась:

— Проходи, Фролушка. Я тётя Аксинья. Будешь жить у нас, как родной. Вот, садись, поешь с дороги.

Она поставила перед ним тарелку с горячими щами, кусок хлеба и кружку молока.

Фрол сел на лавку, взял ложку, но не успел поднести ко рту — Ульяна тут же оказалась рядом, села напротив и уставилась на него.

— Ты голодный, да? — спросила она. — У нас еды много, папка зарабатывает.

Только ты знай: моя комната наверху, ты туда не ходи. А в кузнице не трогай инструменты, а то папка рассердится.

Аксинья строго глянула на дочь:

— Ульяна, оставь мальчика.

Дай поесть спокойно.

— Я просто объясняю, — огрызнулась Ульяна, но замолчала и принялась теребить косичку.

Фрол ел молча, чувствуя на себе её колючий взгляд

. Щи были наваристыми, с мясом, таким мягким, что таяло на языке. Он съел всё, вытер хлебом дно и чуть не попросил добавки, но сдержался.

После обеда Прокофий позвал его в кузницу.

Там было жарко, как в печи. В углу гудел горн, и из-под тяжелого молота летели искры. Прокофий показал Фролу мехи — два кожаных рукава, которые нужно было раздувать рычагом:

— Будешь меха качать, уголь подносить, мелкие клещи подавать. Научишься — покажу молот.

Ты мальчик смышленый, отец твой был мастеровой, значит, и у тебя руки оттуда же.

Фрол кивнул.

Он стоял перед раскалённым горном, и лицо его пекло, а глаза слезились. Но внутри, где-то глубоко, вдруг шевельнулось что-то похожее на спокойствие.

Рядом с отцом, когда он чинил часы или разбирал паровозный клапан, Фрол тоже чувствовал эту тяжелую, честную тишину железа.

Когда солнце село и кузницу залила густая синева, Прокофий сказал:

— Иди ужинать.

Завтра встанешь в четыре, не проспи.

Фрол вернулся в дом. В горнице горела керосиновая лампа, и Аксинья наливала в миски картофельный суп.

Ульяна сидела за столом, уже с книжкой в руках — букварь с картинками. Она посмотрела на Фрола и громко, нарочито сказала матери:

— Мам, а он умеет читать?

Или он, как деревенские, только пастухом быть?

Аксинья вздохнула:

— Ульяна, хватит.

Фрол тихо ответил:

— Умею. Отец учил.

Он сел на лавку, взял ложку, и Ульяна, прищурившись, отложила книжку. В её взгляде мелькнуло что-то похожее на ревность, но она ничего не сказала, только отвернулась к окну.

После ужина Аксинья показала Фролу каморку — маленькую комнатку за печкой, с кроватью из досок, матрацем, набитым соломой, и чистым серым одеялом.

На стене висела икона Николая Угодника, а в углу стояла табуретка с жестяным умывальником.

— Ложись, Фролушка, — сказала она, поправляя подушку. — Завтра тяжелый день. Ты не бойся, у нас всё по-людски.

Она ушла, притворив дверь.

Фрол остался один. Он сел на кровать, снял сапоги и принялся разматывать портянки.

Ноги были стёрты, пальцы покраснели.

Он посмотрел на единственное маленькое окошко, в которое уже глядела черная ночь с крупными звёздами, такими яркими, каких не бывает в городе.

Он вспомнил отца — его большие ладони, запах машинного масла и дыма. Он вспомнил мать, её тонкие руки, которая гладила его по голове и говорила: «Ты у нас сильный, Фрол, ты всё выдержишь».

Ему хотелось заплакать, но он сжал зубы. В приюте он научился не плакать — плач привлекал внимание старших, а внимание всегда означало боль.

Он лёг на жёсткую кровать, укрылся одеялом, которое пахло сухой травой и немного пылью.

За стеной слышались голоса: Прокофий о чём-то спорил с женой, потом стукнула дверь, и наступила тишина.

Фрол закрыл глаза и стал считать удары собственного сердца. Он думал: «Я здесь чужой. Но я всё равно останусь. Деваться некуда».

Где-то вдалеке залаяла собака, и этот лай был таким одиноким, что Фрол натянул одеяло до подбородка и прикусил губу, чтобы не задохнуться от тишины.

Завтра он встанет в четыре.

Завтра он увидит этот чужой мир в полную силу. А пока — только сон, тяжелый и беспамятный, в котором не было ни города, ни поезда, ни этой чёрной грязи, только тепло отцовских рук, которое уже угасало, как угасает уголёк в остывшей печи.

****

Он проснулся от холода и оттого, что кто-то тронул его за плечо.

Фрол открыл глаза — над ним стояла Аксинья, в темном платке, с заспанным лицом.

— Вставай, Фролушка. Уже четвертый час. Прокофий ждет.

Он сел, потер глаза.

За стеной слышался тяжелый кашель Прокофия и звон железа — значит, кузнец уже раздувал горн.

Фрол натянул штаны, сапоги, но прежде чем выйти, он остановился у иконы Николая Угодника и перекрестился.

Мать всегда учила его креститься перед тем, как начинать дело. «Без Бога ни до порога», — говорила она.

Он вышел в сени, умылся ледяной водой из рукомойника, и тут его накрыло воспоминание — такое яркое, такое острое, что он зажмурился.

*****

...Он сидел на табуретке в их маленькой комнатке, а мама стояла у плиты и грела воду.

Они жили на окраине города, в старом доходном доме с облупившимися стенами и скрипучей лестницей.

Комната была крошечной — десять шагов вдоль, шесть поперек.

В углу стояла железная кровать, покрытая лоскутным одеялом, которое мама сшила сама из старых тряпок. У окна — деревянный стол, покрытый клеенкой с цветочками, на столе — керосиновая лампа с обгоревшим абажуром и чашка с засохшими фиалками, которые мама ставила весной.

Запахи этой комнаты он помнил до дрожи.

Пахло сырыми обоями, капустными щами, мамиными духами «Красная Москва» — самыми дешевыми, в пузырьке с треснутой крышкой, но для него они пахли всем миром.

Ещё пахло нафталином из старого сундука, где лежали отцовские вещи, и мазаным полом — мама мыла пол каждую субботу с едким мылом, и тогда комнатка становилась чистой и прохладной.

Маму звали Анастасия Петровна.

Она была невысокой, худощавой, с тонкими, натруженными руками и светлыми волосами, которые она заплетала в одну косу, а когда распускала — они падали на плечи теплыми волнами.

У неё было доброе лицо с ямочками на щеках, когда она улыбалась, и чуть грустные глаза цвета мокрой ржи.

Она работала уборщицей в вокзальном буфете — вставала в пять утра, уходила, когда Фрол ещё спал, и возвращалась к вечеру, уставшая, но всегда с улыбкой.

Он помнил её руки.

Они были шершавыми от воды и хлорки, с вечно обломанными ногтями, но для него они были самыми мягкими на свете.

Когда он болел, она клала ладонь ему на лоб — прохладную, сухую, и жар уходил. Когда он плакал, она вытирала его слёзы тыльной стороной ладони и приговаривала: «Ну что ты, глупыш, всё наладится».

Когда она шила ему штаны, пальцы её летали, как птицы, и он засыпал под монотонный скрип иглы.

Она пела.

У неё был тихий, чуть охрипший голос, но когда она пела, казалось, что сама комната становится светлее.

Она любила старую песню про тонкую рябину, которая стоит над кручей. «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина, головой склоняясь до самого тына...» — тянула она, и Фрол лежал на кровати, смотрел на жёлтое пятно лампы на потолке и чувствовал себя в полной безопасности.

А ещё она рассказывала сказки.

Не те, что в книжках, которых у них не было, а свои — про доброго кота, который воровал колбасу у злого лавочника, про девочку-звездочку, которая спустилась на землю и стала цветком.

Она садилась рядом на краешек кровати, обнимала его, и от неё пахло чистым бельём и чёрным хлебом.

Он зарывался лицом в её тёплую шею и слушал её голос — он был как колыбельная, и даже если за окном гремели поезда, он засыпал быстро, как щенок.

****

Фрол открыл глаза.

Он стоял посреди сеней, держась за рукомойник, и вода стекала с его пальцев на грязный пол.

Сердце колотилось, в горле стоял ком.

Он зажмурился сильнее, пытаясь вернуть тот вечер, но картинка ускользала, как вода сквозь пальцы.

Он вышел в кузницу. Прокофий уже стучал молотом, выковывая подкову. Фрол молча взял рычаг мехов и начал качать. Жар обжёг лицо, и он обрадовался этому — жар заглушал тоску.

В обед Аксинья принесла им миску с похлёбкой и краюху хлеба.

Они ели прямо в кузнице, сидя на ящиках из-под угля.

Прокофий жевал медленно, смотрел в одну точку.

Фрол грыз хлеб и вдруг услышал лёгкий звон — Ульяна играла на крыльце с каким-то жестяным колокольчиком.

Звон был тонким, дребезжащим, и он вдруг напомнил Фролу другой звон — мамин серебряный крестик, который она носила на тонкой цепочке. Когда она наклонялась над ним, крестик касался его лба, и он чувствовал прикосновение холодного металла и тепло её шеи.

Он так сильно сжал хлеб, что крошки посыпались на штаны.

Отец погиб, когда Фролу было всего пять.

Паровоз, который вёл его отец, сошёл с рельсов на повороте — сказали, лопнула ось.

Фрол не понял тогда, что значит «погиб».

Он видел мать — она пришла из депо, белая, как бумага, села на табуретку и долго молчала.

А потом сказала: «Ты теперь у меня один, Фролушка. Мы вдвоём».

И заплакала. Он никогда не видел её плачущей — она всегда была бодрой, улыбалась, даже когда было трудно.

А тут она сидела, закрыв лицо руками, и плечи её тряслись, и он подбежал к ней, обхватил её ноги и тоже заплакал, хотя не до конца понимал, почему.

После смерти отца мама стала работать ещё больше.

Она брала заказы — стирала бельё богатым людям, гладила, убирала. Возвращалась глубокой ночью, когда Фрол уже спал.

Он просыпался от того, что она гладит его по голове, и шепчет: «Спи, спи, я пришла».

И она пахла уже не хлебом, а мылом и усталостью, но он прижимался к ней и снова проваливался в сон, потому что знал: она вернулась, значит, мир в порядке.

Но однажды мама не вернулась.

Он сидел один в комнате, ждал её, смотрел в окно, как темнеет небо, как зажигаются редкие фонари. Пришла соседка тётя Клава и сказала: «Твоя мама в больнице, Фрол. Она заболела».

На следующий день его отвели в больницу.

Он стоял у кровати, а мама лежала на белой простыне — такая худая, почти прозрачная, руки её были бледными, глаза запали, но она улыбнулась, когда увидела его.

— Фролка, — сказала она чуть слышно, — не плачь

. Я поправлюсь.

Он подошёл, положил ладонь на её руку.

Она была горячей и сухой. Он понял, что она не поправится, хотя врач сказал ей что-то утешительное. Она посмотрела на него долгим взглядом, потом медленно подняла руку и провела по его щеке.

— Ты у меня сильный, — прошептала она. — Как отец. Не дай себя в обиду. Будь добрым, Фрол.

Доброта — она тяжелая, но она — твоя броня.

Она погладила его по голове, и её пальцы — такие же шершавые, как всегда, такие же тёплые — коснулись его виска.

Он запомнил этот миг на всю жизнь: свет из высокого окна, муха, ползущая по подоконнику, запах больничного мыла и маминых духов, которые уже почти не чувствовались, потому что она умирала.

Её увезли в другую палату, он больше никогда её не видел. Через три дня ему сказали, что она умерла. От воспаления лёгких — она простудилась на работе, ходила с мокрыми ногами, недоедала.

Фрол сидел на ящике в кузнице, смотрел на огонь и не мигал, чтобы слёзы не побежали.

Прокофий заметил его застывшее лицо, но ничего не сказал — только подбросил угля в горн и отошёл.

Вечером, когда стемнело, Фрол снова сел в своей каморке.

Он достал из узелка мамин платок — тонкий, клетчатый, который она всегда носила на плечах.

Он поднёс его к лицу и вдохнул.

Запах почти выветрился, остался только запах пыли и старости, но в глубине, где-то внутри, ещё жил тот самый, мамин — хлеб, мыло, капли её духов.

Он прижал платок к щеке и закрыл глаза. И мама пришла к нему — не видением, а теплом, которое разлилось по груди.

Он вспомнил, как она учила его писать.( И отец тоже учил его грамоте, в свободное время ).

Садилась рядом, клала его руку на бумагу, обводила его пальцы своими и выводила буквы. «А» — как домик, «Б» — с пузиком, «В» — как два холмика. Он чувствовал её дыхание на своей шее, и ему казалось, что они так будут сидеть вечно.

Он вспомнил, как она кормила его кашей с ложечки, когда он болел, как дула на горячую ложку и говорила: «Сначала для зайчика, теперь для мишки».

Он смеялся и открывал рот, и она улыбалась — светло, беззаботно, хотя сама была больна и худа.

Он вспомнил, как они шли по булыжной мостовой к вокзалу встречать отца. Она держала его за руку, и рука её была тёплой, надёжной.

Он смотрел на её профиль — светлые волосы выбивались из-под платка, глаза смотрели вперёд с надеждой. Тогда всё было хорошо. И он верил, что так будет всегда.

Фрол уткнулся лицом в платок и прошептал в темноту:

— Мамочка... я помню. Я всё помню.

За стеной завыл ветер, и ему показалось, что он слышит её голос, тихий и далёкий, как звон колокольчика:

— «Ты у меня сильный...»

Он заснул, сжимая платок в кулаке, и во сне к нему пришла мама — она сидела у его кровати, гладила его по голове, пахла хлебом и духами, и он улыбался во сне, потому что знал: её руки никогда его не отпустят, даже если их больше нет.

А утром он проснётся и снова пойдёт в кузницу — качать мехи, носить уголь, терпеть боль и зной. Но внутри него будет тепло, которое не может погасить ни холод, ни чужие взгляды. Потому что мама оставила ему это тепло навсегда.

Продолжение следует .

Глава 2