Когда Тамара вышла из рейсового автобуса в своих городских туфлях и встала посреди нашей осенней грязи – вся Ольховка сбежалась поглядеть.
Подруга позвонила мне два дня назад, она горько рыдала в трубку:
- Клавка, муж молодуху нашел, меня выгнал! Можно, я к тебе приеду пожить? Мне идти больше некуда!
Я сначала отказать хотела, Тамара как в город переехала и богатого мужика окрутила, зазналась. За тридцать лет пару раз подарки прислала, к себе в гости не звала, стеснялась. А теперь вот прижало – и вспомнила про старую подругу.
Пожалела я ее, сама сказала по телефону:
- Приезжай, Тома, места хватит.
Откуда мне было знать, чем это кончится.
Она шла от остановки медленно, волоча за собой большой чемодан на колесиках. Худая стала, темные крашеные волосы с отросшими корнями, на руках остатки маникюра, бордового, потрескавшегося. Кашляла через каждые несколько шагов, глухо, с надрывом. Раиса, соседка моя, первая выскочила за калитку:
- Ой, гляди-ка, Томка вернулась! Я ж всегда говорила: нагуляется – приползет.
Я промолчала, взяла у Тамары чемодан, повела в дом. На стене в главной комнате висело вышитое мамино полотенце, с петухами по краям. Единственное, что от мамы осталось. Тамара прошла мимо, даже не глянула. Зато кухню оглядела внимательно: клеенку на столе, половики, ходики, и так на все посмотрела, будто ей показали чулан с тараканами.
Мелькнула тогда мысль: может, зря я Тамару к себе позвала? Вон как зыркает. Но я прогнала от себя: с дороги человек, устала, да болеет. Ничего, поживет – пообвыкнется.
***
С ужином я расстаралась: щи с мясом, картошка со сметаной, хлеб свой, на закваске, вчерашний, но мягкий еще. Тамара подвинула к себе тарелку, заглянула, поморщилась. Отодвинула.
– Клав, а хлеба нормального нет? Ну, белого?
Этот хлеб я еще Петру пекла, муж другого не признавал. А тут – «нормального» попросила, будто я помои подала.
– У нас такой, – ответила я. – В магазине по средам привозят, можешь там поглядеть.
Тамара не слушала. Откинулась на стуле и принялась рассказывать про городскую жизнь: квартира с ремонтом, мебель из каталога, муж возил отдыхать, платья покупала не по одному, а сразу охапками. Потом вздохнула тяжело, погладила себя по шее:
- А теперь все продала, Клав, даже мамину золотую цепочку – на жизнь не хватило.
Глаза стали мокрые, жалостливые. Я тогда поверила ей, кто бы не поверил.
Рассказывала Тамара со вкусом, подробно, а сама при этом сидела в моей кухне, в моем доме, ела мою картошку – ту, что оказалась «нормальной», потому что щи так и остыли нетронутые. И спасибо даже не сказала за то, что приютила я ее.
***
На другой день Тамара встала к обеду. Я к тому времени отдоила коров на ферме, натаскала воды, затопила печь. Дрова потрескивали, в доме пахло березовым жаром. Тамара вышла в кухню, села, подперла щеку ладонью с потрескавшимся маникюром, и посмотрела на кастрюлю так, словно ей подали отраву.
– Опять щи?
– А что бы ты хотела? – спросила я, чувствуя, как внутри натягивается что-то.
– Ой, ну ты что, Клав. Я ж привыкла по-другому питаться. Бульон хотя бы можно приготовить? Куриный?
Раиса заглянула как раз в тот момент, она теперь часто забегала, а уж приезд Тамары явно не могла пропустить. Юркая, маленькая, платок под подбородком, глаза острые, цепкие. Охала, качала головой:
– Ой, Тома, бедная, как же ты тут после города-то…
А на меня поглядывала с ехидцей. Тамара от Раисиного сочувствия расцвела и давай снова про квартиру, про поездки, про рестораны. Раиса слушала с открытым ртом.
– Конечно, с деревней не сравнить, – закончила Тамара. – Тут даже в доме словно пахнет навозом, не в обиду тебе, Клава.
А я стояла у плиты и думала: живет в моем доме, ест мою еду, а сама рассказывает, до чего тут все убого. Всегда Тамарка была язвой и ни капли не изменилась.
***
Вечером Тамара взяла со стола хлеб, отломила кусок, понюхала – и положила обратно. Даже не сказала ничего, просто положила и пальчиком еще брезгливо от себя отодвинула.
У меня перехватило дыхание, коротко, будто ткнули под ребра. Колено под столом задергалось, мелко, само по себе.
Я встала, достала из шкафа чистую тарелку, поставила перед Тамарой. Пустую.
– Ну приготовь сама, Тома. Раз мое не по вкусу – вот плита, вот крупа, вот масло. Покажи, как по-городскому готовить.
Тамара посмотрела на тарелку, потом на меня, потом на плиту. Затем встала и ушла к себе в комнату. Готовить она не умела, я помнила еще с юности, что Тамара даже яичницу умудрялась пережарить.
За ужином она ела щи. Молча, не хваля, но ела. Мне на секунду стало свободнее, будто из груди выпустили воздух, который давил изнутри.
Только перед сном Тамара подошла, тихая, жалобная:
– Клав, мне бы на лекарства денег... Совсем ничего не осталось. Ты же видишь – кашляю.
Деньги я дала, совесть не позволила отказать. Тамара взяла и не поблагодарила, кивнула, будто так и положено.
С тех пор и пошло: просила подкинуть на лекарства, на «нормальную еду», на звонки в город, на мелочь – то мыло ей не такое, то крем для рук. Каждый раз Тамара просила одинаково: тихим, жалобным тоном, глядя снизу вверх, и подкашливала для убедительности. А я каждый раз лезла за печку, доставала жестяную коробку, отсчитывала купюры. Видела, как тают мои запасы, те самые, что копила копейка к копейке с зарплаты на зиму, на дрова, на корм козам, и молчала.
Только странное стало замечаться. При мне Тамара лежала пластом, еле ноги таскала, кашляла так, что стены дрожали. Стоило мне уйти на ферму – оживала. Раиса проговорилась между делом:
– А я Томку твою вчера у магазина видала. Бодрая, сумки несла, с продавщицей болтала, смеялась даже. Я аж подивилась.
Впервые подумалось: неужто подруга притворяется? Но мысль была стыдная, неудобная, как можно так про больного человека даже думать? Я отогнала ее от себя и занялась делами.
А потом произошел случай с полотенцем, маминым полотенцем. Мама вышивала его еще до моего рождения, а я берегла всю жизнь: стирала только руками, сушила в тени, вешала на стену и никогда-никогда им не пользовалась. Это было последнее, что от нее осталось. Может, самое дорогое, что у меня было.
Я пришла с фермы, вошла в горницу – и остановилась. Тамара стояла у стола и вытирала клеенку моим полотенцем.
Ноги стали чужие, тяжелые, словно вросли в пол. Живот свело, как от удара, и дышать стало тяжело. Пальцы задрожали мелко, от плеч до кончиков.
– Тома, – сказала я тихо, сквозь зубы. – Это мамино полотенце.
– Ой, да ладно, – махнула она, – тряпка и тряпка. У меня в городе таких было – бери не хочу.
Я забрала полотенце, замочила в тазу с холодной водой. Потом пошла к комоду, достала из Тамариного ящика деньги – те, что у нее остались от моих подарков, – и убрала в свое место, за печку, в жестяную коробку.
– Хватит, Тома. Денег больше не будет.
Тамара привстала, хотела что-то сказать, но я уже вышла на крыльцо. Октябрь пах прелой листвой и дымом из чужих труб. Березы на краю деревни стояли желтые, еще не облетевшие, а земля под ногами уже схватывалась первым холодом.
Руки перестали дрожать. Впервые за эти недели я чувствовала что-то твердое внутри, не злость, не обиду, а решение, которое еще не дозрело, но уже шевелилось. Что, если сказать ей – уезжай? Мысль мелькнула и пропала. Пока пропала.
Но в голове сидела Раисина фраза: бодрая, сумки несла, смеялась. Наверное, Тамара и правда притворяется... Я больше не гнала от себя эту мысль.
***
Через несколько дней я мыла полы в Тамариной комнате. Она ушла к Раисе, чай пить, жаловаться на судьбу. Чемодан стоял под кроватью, мешал, и я потянула его, чтобы сдвинуть к стене. Тамара, видно, доставала что-то и не застегнула: крышка откинулась, и на пол посыпалось.
Сначала выпал сверток из газеты, потом конверт, толстый, плотный, перетянутый аптечной резинкой. А следом, из-под шелкового платка, выскользнула золотая цепочка с крупными звеньями. Тяжелая, настоящая. Та самая, про которую Тамара сказала в первый вечер: «Все продала, Клав, даже мамину цепочку – на жизнь не хватило».
Я села на корточки прямо на мокром полу. В конверте лежали деньги, не считала, но пачка была тугая, увесистая. Смотрела на них и на цепочку, а в голове было гулко и пусто.
Все эти недели я кормила ее своими щами, пекла хлеб, отдавала деньги на лекарства, а она вытирала мамино полотенце об клеенку. А у нее в чемодане лежало и золото, и деньги. Наверное, и кашель был напоказ, чтобы выудить из меня побольше денег.
Тамара вошла так, что я не услышала шагов. Увидела меня с конвертом и замерла на пороге. Я ждала хоть слова – извинения, объяснения, хоть чего-то.
Но Тамара переключилась мгновенно, как рубильник.
– Ты что, в моих вещах роешься?! – голос взлетел до визга. – Ты! В чужом чемодане!
За ее спиной стояла Раиса, пришла следом, на огонек. Глаза так и бегали, жадные до чужой беды.
– Это мои деньги! – Тамара наступала на меня, тыча пальцем. – На черный день! А ты – ты всегда такая была, Клавка! Завистливая нищенка! Всю жизнь завидовала и мужу моему, и квартире, и жизни моей! А теперь решила обворовать!
Лицо горело. Внутри все стянулось узлом, от горла до живота, тугим, больным. Пальцы онемели, я их не чувствовала.
Раиса молчала, переводила взгляд с одной на другую.
Я поднялась медленно, положила конверт на кровать, рядом цепочку. Потом открыла шкаф, достала Тамарины вещи и стала складывать в чемодан. Свитер, брюки, туфли на каблуке – все эти городские вещи, которые в Ольховке смотрелись нелепо. Руки двигались сами, четко и коротко, без лишнего жеста.
– Клав, ты чего? – Тамара осеклась. – Подожди…
Я не ответила. Застегнула чемодан, вынесла на крыльцо, поставила у ступенек. Вернулась, вложила Тамаре в руки конверт и цепочку.
– Вот твои деньги. Вот твое золото. А дорога – вон там.
Тамара стояла на крыльце с конвертом и цепочкой, бледная, и даже кашлять перестала. Раиса ахнула, прикрыла рот ладонью.
Я стояла в своем доме, где пахло не навозом, как говорила Тамара, а теплым хлебом и уютом, и ноги наконец держали меня крепко. Тяжесть, которая копилась все эти недели – капризы, кашель напоказ, попреки – ушла разом. С плеч будто сняли мешок, набитый мокрым песком.
***
Тамара уехала в райцентр, к дальней родне. Говорили потом: устроилась, не пропала. Ну, такие не пропадают, присосутся к кому-нибудь и живут припеваючи.
Мамино полотенце я выстирала, высушила на морозе, повесила обратно на стену. Петухи все такие же яркие, молодцом держатся.
Раиса по-прежнему заходит. Только теперь говорит иначе:
- Я ж всегда говорила: нельзя так с больным человеком. Подруга ведь твоя, с детства.
Будто не она еще месяц назад хихикала: «Нагулялась, приползла».