Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Контрасты эпох

Как 19-летняя Екатерина II обманула врачей и выжила

Зимой 1748 года при русском дворе развернулась тихая схватка. Девятнадцатилетняя великая княгиня лежала в горячке, а придворные медики строчили донесения императрице о каждом её вздохе. Чтобы выжить, Екатерине пришлось переиграть их всех. Февральской ночью 1748 года девятнадцатилетняя великая княгиня Екатерина Алексеевна проснулась от того, что не могла вдохнуть. Грудь сдавило. Будто навалилось что-то невидимое и тяжёлое, вжавшее в постель. Ветер за окнами Зимнего дворца выл протяжно, по-волчьи, и пламя свечей дёргалось, отбрасывая кривые тени на стены. Екатерина попыталась крикнуть. Горло выдало только хрип. К утру начался жар. Болеть при русском дворе ей случалось и раньше. В четырнадцать лет, только приехав из крохотного немецкого Цербста, юная Софья Августа чуть не умерла от плеврита. Мать тогда потребовала лютеранского пастора, и Елизавета Петровна пришла в бешенство: протестантский священник у постели невесты православного наследника? Задыхавшаяся от кашля Софья нашла силы попрос

Зимой 1748 года при русском дворе развернулась тихая схватка. Девятнадцатилетняя великая княгиня лежала в горячке, а придворные медики строчили донесения императрице о каждом её вздохе. Чтобы выжить, Екатерине пришлось переиграть их всех.

Февральской ночью 1748 года девятнадцатилетняя великая княгиня Екатерина Алексеевна проснулась от того, что не могла вдохнуть. Грудь сдавило. Будто навалилось что-то невидимое и тяжёлое, вжавшее в постель.

Ветер за окнами Зимнего дворца выл протяжно, по-волчьи, и пламя свечей дёргалось, отбрасывая кривые тени на стены. Екатерина попыталась крикнуть. Горло выдало только хрип.

К утру начался жар.

Болеть при русском дворе ей случалось и раньше. В четырнадцать лет, только приехав из крохотного немецкого Цербста, юная Софья Августа чуть не умерла от плеврита. Мать тогда потребовала лютеранского пастора, и Елизавета Петровна пришла в бешенство: протестантский священник у постели невесты православного наследника? Задыхавшаяся от кашля Софья нашла силы попросить православного духовника. Этим единственным жестом она спасла собственную судьбу.

Но пять лет спустя двор оставался минным полем. Каждый неверный шаг грозил катастрофой.

Особенно для больной.

Врачи при великокняжеской чете были не лекарями. Они были соглядатаями Елизаветы. Каждый осмотр, каждое назначение, каждое слово пациентки превращалось в рапорт, который ложился на стол императрице. Медицина при этом дворе служила не здоровью, а надзору.

А за Екатериной присматривали с особым рвением. Императрица привезла немецкую принцессу ради одного: наследника. Три года минуло со свадьбы с Петром Фёдоровичем, а великая княгиня так и не забеременела. Елизавета теряла терпение, и тем, кто знал её нрав, от этого делалось не по себе.

Что будет, если врачи доложат: организм слаб, способность к деторождению сомнительна?

Екатерина видела этот сценарий слишком отчётливо. Тихая высылка в Германию. Забвение в Цербсте. Новая невеста для Петра. Ни библиотеки, ни будущего.

Допустить это было нельзя.

Придворный лекарь Бургав явился через два часа после тревоги. Племянник знаменитого голландского медика, он держался деловито: пощупал пульс, осмотрел горло, велел показать язык. Молча достал из саквояжа ланцет и фарфоровую чашку для кровопускания.

Блеск лезвия отразился в тусклом свете. Но Екатерина думала не о боли.

Бургав Герман
Бургав Герман

Она думала о рапорте. О каждом слове, которое Бургав запишет после осмотра. О том, как прочтёт эти строки императрица и какое решение примет, оставшись наедине с приближёнными, давно нашёптывавшими о бесполезности немецкой невестки.

На второй день Бургав привёл ещё двоих медиков. Они столпились у двери, заговорили по-немецки, не подозревая, что пациентка понимает каждое слово. Немецкий оставался её родным, а жар странным образом обострил слух до болезненной ясности.

«Плеврит», сказал один. «Возможно, с переходом в горячку», добавил другой. Бургав кивнул: «Надо известить её величество».

И тут Екатерина сделала свой первый ход.

Подозвала Бургава к постели. Заговорила тихо, но без тени слабости в голосе. Попросила объяснить назначенное лечение. Уточнила дозировки. Поинтересовалась, знаком ли он с трактатом Фридриха Хоффмана о грудных воспалениях.

Бургав замер с ланцетом в руке.

Девятнадцатилетняя девушка с жаром обсуждала с ним медицинскую литературу. За всю его практику такого не случалось. Пациенты стонали, молились, звали родственников. А эта цитировала Хоффмана.

Случайностью это не было. За четыре года Екатерина прочла всё, до чего смогла дотянуться. Книги спасали от немых вечеров с мужем, который предпочитал дрессировать собак и маршировать с оловянными солдатиками. Среди прочитанного попадались и трактаты по медицине, тогда доступные любому образованному человеку.

Зачем же она выдала врачу свою осведомлённость?

Расчёт был прост. Медик, считающий пациентку глупой девочкой, напишет рапорт без оглядки. Медик, увидевший перед собой умного и непредсказуемого собеседника, трижды взвесит формулировки. Бургав не представлял, какое влияние может иметь великая княгиня, кому она способна пересказать его выводы. Сомнение, которое Екатерина в нём посеяла, стало её первым щитом.

На третий день она попросила бульон.

Не от голода. Глотать было мучительно, от запаха еды накатывала дурнота. Но камеристки должны были увидеть: великая княгиня ест. Идёт на поправку. Слухи преувеличены.

Екатерина
Екатерина

Бульон Екатерина выпила при свидетелях и улыбнулась. Потом отвернулась к стене и стиснула зубы так, что заныли скулы.

Между тем Елизавета Петровна, получив доклад Бургава, забеспокоилась. Не от нежности к невестке. Из расчёта. Если Екатерина умрёт или окажется негодной к материнству, придётся начинать сначала: искать принцессу, договариваться, платить, ждать. Времени у бездетной императрицы не осталось.

И она приняла решение, от которого ситуация стала по-настоящему опасной.

К Екатерине прислали Иоганна Лестока, личного врача императрицы.

Кто такой Лесток, знают немногие, и напрасно. Не просто медик. Авантюрист, помогавший Елизавете совершить переворот 1741 года. Он возводил на троны и уничтожал карьеры одним словом. Людей Лесток читал лучше, чем анатомический атлас. И верность его принадлежала только Елизавете.

Перехитрить такого было куда сложнее, чем осторожного Бургава.

Лесток явился вечером четвёртого дня. Сел у кровати, не торопясь, и завёл разговор о пустяках: маскарад, который Екатерина пропустила, новый итальянский певец, свирепость петербургской зимы. Потом мягко, почти неуловимо, перешёл к расспросам. Где болит. Давно ли кашель. Как ночи.

Екатерина отвечала ровно. Без жалоб и без показной бодрости. Нашла тон между крайностями, точный, как нота камертона. Сказала, что ей лучше, что надеется скоро вернуться к обязанностям.

И улыбалась, хотя каждый вдох отдавал жжением в рёбрах.

Лесток молча кивал. Потом положил ладонь ей на лоб. Жар был очевиден. Она знала. Он знал. Оба понимали, что другой знает тоже.

Вот тут произошёл момент, который я считаю ключевым. Не только для этой болезни. Для всей биографии Екатерины.

Она посмотрела Лестоку в глаза и произнесла фразу, которую десятилетия спустя повторит в мемуарах: «Передайте её величеству, что я очень скучаю и мечтаю увидеть её на ближайшем приёме».

Вслушайтесь.

Ни просьбы о помощи. Ни жалобы. Ни мольбы о снисхождении. Политическое послание, завёрнутое в придворную вежливость. Я в строю. Помню обязанности. Не вычёркивайте меня.

Лесток понял. Сидел у постели больной девушки и видел перед собой не пациентку. Игрока.

Он встал и ушёл.

Екатерина дождалась, пока шаги стихнут за дверью. И позволила себе заплакать. Тихо. В подушку. Чтобы ни одна живая душа не услышала. Потому что слёзы в этих стенах были роскошью, которую никто не мог себе позволить. А тем более чужачка из Цербста, которую терпели, лишь пока видели в ней пользу.

На пятый день случилось то, чего боялись медики. Жар подскочил. Екатерина бредила, звала мать по-немецки, впадала в забытьё. Камеристки крестились у порога. Бургав назначил третье кровопускание за пять суток. По тогдашним понятиям, это выводило «дурные соки». По нынешним, лишь отнимало у измождённого тела последние силы.

Но молодость оказалась крепче тогдашней медицины.

К вечеру температура начала падать. Медленно, неохотно, как зимнее солнце, что выглянет из-за туч и тут же спрячется. А потом выглянет снова. Екатерина открыла глаза, попросила воды и спросила, какой сегодня день.

Потом попросила книгу.

Бургав запротестовал: чтение утомит, необходим покой. Екатерина посмотрела на него тем самым взглядом. Спокойным. Прозрачным. Абсолютно непреклонным. Этот взгляд потом узнает вся страна, от столицы до Камчатки. Но в ту ночь его впервые увидел лишь немецкий лекарь в полутёмной комнате.

Принесли «Анналы» Тацита во французском переводе. Римский историк описывал, как императоры приходили к власти и теряли её, как заговоры зрели годами, как одно верное решение переламывало ход событий. Екатерина читала между приступами кашля, прижимая тяжёлый том к одеялу, и примеряла каждую страницу к собственной жизни.

Что видели врачи? Скучающую девушку с книгой. Им и в голову не приходило, что в спальне, пропитанной камфарой и запахом оплавленного воска, закалялся один из самых острых политических умов столетия.

Через десять дней после начала болезни Екатерина вышла к обеду.

Бледная. Заметно похудевшая. Но с прямой спиной и высоко поднятой головой. Платье голубого шёлка ловко маскировало потерю в весе, а камеристка потратила целый час, чтобы волосы выглядели густыми и блестящими. На губах великой княгини играла улыбка, отрепетированная утром перед зеркалом.

Елизавета встретила невестку цепким, изучающим взглядом. Она замечала чужую слабость мгновенно, как кошка замечает хромоту добычи.

Екатерина выдержала осмотр и присела в глубоком реверансе. Колени тряслись под юбками, корсет впивался в больные рёбра при каждом вдохе. Но снаружи всё выглядело безупречно.

«Вы неплохо выглядите, дитя моё», сказала Елизавета.

Четыре слова. Этого хватило.

Елизавета Петровна
Елизавета Петровна

Екатерина поблагодарила и заняла своё место. Бульон. Ложка. Улыбка. Непринуждённый разговор с французским посланником о парижской опере. Тихий смех над чьей-то остротой.

Придворные переглядывались. Неделю назад по дворцу ходил слух, что великая княгиня при смерти. Кое-кто из враждебной партии уже прикидывал, кем её заменить. А она сидела за столом, прямая и спокойная, и ни один мускул на её лице не выдавал, чего это стоило.

Правда это или представление?

Всё сразу. В этом и состоял талант, который Екатерина оттачивала в свои девятнадцать. Она не обманула врачей в лобовом смысле: не подкупала, не симулировала здоровье, не прятала симптомы. Она сделала нечто куда тоньше и куда опаснее.

Она управляла тем, как её видели.

Бургав получил образ учёной пациентки, которую рискованно недооценивать. Лесток получил послание для императрицы. Камеристки увидели женщину, которая ест бульон и просит книгу. Елизавета увидела невестку, которая не жалуется и помнит своё место.

Каждый получил свою версию. Ни одна не была ложью. Но полной правды не узнал никто.

Девятнадцатилетнюю девочку, которая плакала в подушку, которая не знала, доживёт ли до утра, которая при звуке чужих шагов заставляла себя дышать ровно, потому что за любой дверью мог стоять наблюдатель, не увидел ни один человек в этом дворце.

Екатерина спрятала её глубоко. Так глубоко, что, кажется, забыла со временем. А может, и нет. Может, именно эта девочка из зимы 1748 года давала ей силы потом, в моменты куда более страшные.

Шестнадцать лет спустя она свергнет мужа и станет императрицей. Ещё через несколько лет её назовут Великой. Она раздвинет границы империи, перепишет законы, выстроит Эрмитаж, будет переписываться с Вольтером и Дидро.

Но мне всегда казалось, что корни уходят сюда.

В тёмную спальню Зимнего дворца, пропахшую камфарой и оплавленным воском. Где молодая чужестранка с жаром под сорок вела партию с людьми вдвое старше и вдесятеро опытнее.

И выиграла.

Не деньгами. Не связями. Не силой, которой у неё тогда не было вовсе. Расчётом, вниманием к каждому жесту и самообладанием, которое не давало трещин даже при температуре.

Знаете, что поражает меня здесь больше всего? Не хитрость. Не выдержка. А то, как рано Екатерина поняла простую и безжалостную правду: при дворе нет частной жизни. Твоя болезнь тебе не принадлежит. Твоя боль может стать оружием в чужих руках, если выпустить её наружу не вовремя.

Ей было девятнадцать. Ни одного надёжного союзника. Муж играл в солдатиков. Мать далеко. Императрица видела в ней лишь средство для продолжения рода.

И всё-таки она не просто выжила. Она превратила слабость в силу. Болезнь, которая должна была доказать её непригодность, стала первой победой. Тихой. Незаметной. Такой, о которой при дворе так никто и не догадался.

Много лет спустя, уже императрица, Екатерина напишет в мемуарах: «Я хотела быть русской, чтобы русские меня любили». Но всё началось раньше и проще. Она хотела остаться. Просто остаться в этой огромной холодной стране, которая ещё не стала её. И заплатила за это единственной валютой, которая у неё была.

Собой.