Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

РОЖДЕННАЯ ДЛЯ ЗЕМЛИ...

Рассказ. Глава 2.
Утро встало серое и зябкое. Небо обложило сплошной пеленой, и свет, пробивавшийся сквозь неё, был ровным, без теней, словно мир накрыли холстиной. Воздух пах сыростью и землёй — той глубокой, прелой землёй, которую трогает первый морозец. Трава у забора прихватилась инеем, и когда Агния вышла на крыльцо в своих старых сапогах, она услышала под ногами тонкий, стеклянный

Рассказ. Глава 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Утро встало серое и зябкое. Небо обложило сплошной пеленой, и свет, пробивавшийся сквозь неё, был ровным, без теней, словно мир накрыли холстиной. Воздух пах сыростью и землёй — той глубокой, прелой землёй, которую трогает первый морозец. Трава у забора прихватилась инеем, и когда Агния вышла на крыльцо в своих старых сапогах, она услышала под ногами тонкий, стеклянный хруст.

Двадцать дворов вокруг ещё спали, только где-то за огородами скрипел колодезный ворот — значит, кто-то пошёл за водой.

Агния накинула на плечи стёганый ватник, подвязалась по-мужски верёвкой, взяла вилы и мешок и направилась в огород. Сегодня нужно было докопать оставшуюся грядку — ту, что ближе к забору, где земля была тяжелее и картошка мельче.

Она знала каждую борозду, каждый комок в своём огороде; они были её единственным богатством, и она относилась к ним с той бережной суровостью, с какой относятся к старому, больному другу.

Земля была холодной и влажной. Вилы входили в неё с глухим, чавкающим звуком, и каждый раз, когда Агния поддевала очередной куст, из-под лопаты выкатывались клубни — бурые, с налипшей грязью, но плотные, хорошие. Она опускалась на колени, обирала их руками, ссыпала в ведро, потом в мешок.

Руки её быстро покрылись липкой глиной, пальцы огрубели от холода, и она то и дело дышала на них, чтобы согреть.

Она работала быстро , не поднимая головы: вила — в землю, нажать, поддеть, стряхнуть, перебрать. Вила — в землю, нажать, поддеть, стряхнуть.

В груди горело от напряжения, на лбу выступил пот, и она смахивала его тыльной стороной ладони, оставляя на лице грязные полосы. Так она могла работать часами, забывая о времени, о голоде, о холоде, растворяясь в движении.

Солнце поднялось чуть выше, разогнало туман, и жёлтый, холодный свет залил огород. Агния выпрямилась, вытерла лицо и вдруг почувствовала на себе взгляд.

Она обернулась — у забора, перегнувшись через штакетник, стояла соседка. Полина Гвоздева.

Она стояла, опершись локтями на перекладину, и её глаза, маленькие и шустрые, бегали по двору — от мешка к ведру, от ведра к Агнии, от Агнии к корове, стоящей у сарая. Голова её была повязана цветастым платком, щёки раскраснелись от утреннего холода, но улыбка на губах была сладкой, приторной, как перестоявшее варенье.

— С Богом, Агния, — сказала она певуче, не здороваясь, словно продолжала разговор, начатый час назад. — Трудишься с утра пораньше?

Ишь, как землю-то поднимаешь — не девка, а мужик.

Агния не ответила, только кивнула и снова наклонилась к земле. Но Полина не унималась. Она перегнулась через забор ещё дальше, чуть не падая, и заглянула в мешок, где лежала накопанная картошка.

— Ох ты, — протянула она с притворным восхищением. — Много накопала-то! Да у тебя, гляжу, целый мешок, а то и два.

Урожайная в этом году земля, урожайная. А у меня, Агния, беда — картоха-то не уродилась. Сгнила, родимая, в земле.

Вся гниль, одна вода. Что делать, не знаю. Зима на носу, а у меня хоть шаром покати.

Она вздохнула глубоко, театрально, и приложила руку к груди.

Агния подняла голову, посмотрела на неё и поняла, что сейчас будет просьба. Она знала Полину почти двадцать лет — с тех пор как та вышла замуж за Степана Гвоздева и поселилась через три дома.

Знала, как она умеет жаловаться, как умеет сочувствовать чужому горю, а потом пересказывать его всему селу с новыми красками.

— Агния, — заговорила Полина уже с ноткой мольбы.

— Можа, дашь мне хоть пару ведёрок твоей картохи? Христа ради, не дай пропасть.

Сынок приехал, Юрка мой, из армии вернулся, вернулся, кровинушка моя. Ему жрать надо, парень молодой, а у меня нечем накормить. Ну, подмогни, а?

Добрая ты, Агния, я знаю.

При упоминании Юрки Агния замерла.

Она выпрямилась и, держа вилы в руке, посмотрела на соседку. Перед глазами возникло мальчишеское лицо — чумазое, с вечно разбитыми коленками и кулаками, сжатыми для драки. Юрка Гвоздев.

Она помнила его ещё сопливым мальцом, который бегал по улицам, задирал всех, кто младше, и дрался со всеми, кто старше

. Упрямый, кулакастый, иногда даже злой — он мог разбить нос за простое слово, мог запустить камнем вслед, если кто-то его обидел. В школе его боялись, на улице обходили стороной.

А она, Агния, иногда попадалась ему на пути — он дёргал её за косу, толкал, кричал: «Агнья страшная, как чёрт в болоте!». Она тогда не отвечала, только отворачивалась, сжимая зубы.

Потом он вырос. Уехал в город, работал где-то, потом в армию забрали.

Она почти забыла о нём, но иногда, когда слышала его имя, в груди поднималось что-то колючее, как репей. Не злость — нет, она давно не злилась на детей.

Просто оскомина, как от кислого яблока, съеденного в детстве.

Полина всё говорила, не умолкая:

— Вчера приехал, весь такой взрослый, красивый.

Форму надел, ордена на груди. «Мама, говорит, я вернулся». А у меня ни крошки! Что я ему дам? Воды кипячёной?

Агния, ну помоги, будь человеком. Молоком не поделишься? Зорька-то твоя, слышно, доится хорошо.

Хоть немного для сына моего? Кровинушка моя, он два года не ел домашнего, городской едой травился.

Агния стояла, слушая, и смотрела на Полину. В глазах соседки было столько сладкой, притворной нужды, что даже камню стало бы жалко.

Но Агния знала, как Полина перескажет её доброту завтра на колодце: «Агнья-то наша расщедрилась, вишь, с кем делится. Одна-то, одна, копит себе, как белка. Ни мужа, ни детей, а картошку жалеет

. А я ей как сестра родная, а она только пару ведёрок дала, скупенькая…»

И в то же время Агния знала другое: Юрка на самом деле был её сыном, её плотью и кровью.

И каким бы задирой он ни рос, для Полины он оставался маленьким мальчиком, который просил есть.

А каждая мать кормит сына даже в ущерб себе. Эту правду Агния понимала слишком хорошо, потому что сама была сиротой.

Она вздохнула. Глубоко, до дна, выдохнув пар в холодный воздух.

— Ну приходи, — сказала она, голос её был ровным, без улыбки, но без злобы.

— Дам, куда мне деваться. Картохи наберёшь два ведра.

И молочка, если Зорька даст, сейчас подою. Заходи после обеда.

Полина всплеснула руками, запричитала:

— Ой, Агния, спасибо тебе, золотая ты! Уважила, как родную! Благослови тебя Господь, мать твоя на том свете порадуется. Я сейчас, я зайду! Спасибо, спасибо!

Она ещё раз перекрестилась в сторону Агнии и поспешно удалилась от забора, подхватив подол длинной юбки, чтобы не замарать.

Агния проводила её взглядом и снова взялась за вилы. Но работа теперь не шла. Руки двигались машинально, а мысли крутились вокруг одной фигуры — Юрки Гвоздева, который приехал, взрослый, красивый, в форме.

Она представила его — высокого, наверное, широкоплечего, с тем же упрямым взглядом, с которым он когда-то бегал по деревенской улице.

Интересно, изменился ли он? Или стал таким же, как его мать — болтливым и хитрым?

Она вспомнила, как однажды, когда ей было лет двенадцать, а Юрке около девяти, он выскочил из-за угла, когда она шла с ведрами, и так сильно толкнул её, что она упала, ведро опрокинулось, вода разлилась. Она тогда заплакала, не от боли, а от обиды, и он, увидев её слёзы, вдруг остановился и замер.

А потом подошёл, молча поднял ведро и убежал. Ни слова, ни извинения. Но ведро поднял.

Она так и не поняла тогда, что это было — злость или странная, детская жалость.

— Всё, — прошептала она себе под нос.

— Будет что будет.

Она докопала грядку, ссыпала картошку в мешок и подошла к корове.

Зорька стояла в стойле, пережёвывая сено, и её большие тёплые глаза смотрели на Агнию с привычным доверием.

Агния села на стульчик, принялась доить — мерно, ритмично. Молоко тёплой струёй билось о стенки ведра, и этот звук, как и всегда, успокаивал её.

****

После обеда Полина пришла — с корзиной, в чистом платке, сияющая. Агния вынесла ей два ведра картошки и молока, ещё тёплого, не успевшего остыть.

Полина приняла дары с благодарностью, но Агния не обманывалась — она уже знала, что после её ухода Полина заглянет к Матрёне, потом к Марфе, потом к кузнецу, и везде будет рассказывать, как она, Полина, выпросила у скупой Агнии всё, что та нажила трудом, как та не хотела давать, еле упросили.

— Ну, спасибо, Агния, — сказала Полина, уже стоя на пороге. — Забегу ещё на неделе, яичек у тебя куплю, куры, слышно, хорошо несутся.

И ушла, оставив за собой запах дешёвых духов и пустоту.

Агния закрыла калитку, встала посреди двора и долго смотрела на дорогу, по которой скрылась Полина. Ветер подул, взметнул сухие листья, закружил их у ног.

Она подняла голову к небу — оно было всё таким же серым, низким, унылым.

И вдруг ей показалось, что из дома, где жили Гвоздевы, кто-то смотрит на неё.

Она прищурилась, пытаясь разглядеть фигуру в окне, но стекло было тёмным, мутным, и она ничего не увидела.

— Юрка, — тихо сказала она, — приехал.

И, зачем-то поправив платок на голове, она вернулась в дом.

За окном садилось солнце, и последние лучи его падали на стол, освещая пустую тарелку и кружку с недопитым молоком.

Агния села за стол, положила руки перед собой и долго сидела неподвижно, глядя на вечер, который медленно наползал на огород, на черёмуху, на всю её маленькую, пустую жизнь.

А в доме Гвоздевых зажгли свет, и кто-то — высокий, в военной форме — прошёл мимо окна, бросив короткую тень на занавески. И эта тень отозвалась в груди Агнии чем-то далёким, забытым, как упавшее яблоко, которое она не подняла.

****

Утро выдалось хмурое и зябкое, с низким небом, которое нависало над деревней, как мокрая вата. Ветер почти стих, но воздух был сырым и тяжёлым, и от него ломило кости.

С крыш свисали сосульки — первые, тонкие, как иглы, — и с них капало, мерно и однообразно, на заиндевевшие ступеньки. Двадцать дворов стояли в этой тишине, и только где-то за огородами скрипел колодезный ворот, скрипел натужно, с надрывом, будто жаловался на свою старую судьбу.

Агния встала рано, как всегда, но в этот раз спала плохо.

Всю ночь ей снился какой-то муторный, липкий сон: она шла по полю, поле было белым, как снег, а вокруг не было ни души. Только кто-то кричал вдалеке её имя, но она не могла разобрать — кто.

Проснулась она с тяжёлой головой, села на кровати, провела ладонью по лицу и долго сидела, глядя в тёмное окно. За ставнями было ещё черно, и только петухи уже горланили, перекликаясь через заборы.

Она умылась ледяной водой, оделась потеплее — в старую фуфайку, поверх неё ватник, подвязалась верёвкой, натянула сапоги, накинула платок. Взяла два пустых ведра и пошла к колодцу.

Дорога была грязной, размокшей, и в сапогах хлюпало, плохо просохли за ночь

. Она шла, глядя под ноги, и думала о том, что нужно сегодня сделать: перебрать картошку, заколотить окна, проверить крышу — не протекает ли.

Думала о привычных, будничных вещах, чтобы не думать о том, что вчера вечером видела тень в окне Гвоздевых.

Колодец стоял у старого вяза, на перекрёстке трёх улиц. Ворот был старый, деревянный, с потёртой ручкой, на которой уже не осталось краски.

Ведро, привязанное к цепи, болталось внутри сруба, и оттуда тянуло холодом и сыростью, как из глубокой пещеры. Агния подошла, положила свои вёдра на край сруба и взялась за ворот.

И в этот момент из-за поворота вышел он.

Она услышала шаги — тяжёлые, уверенные, — и подняла голову.

И замерла. От неожиданности, от того, что сердце тревожно забилось. Кровь бросилась в лицо, обжигая щёки. Он шёл прямо на неё, нёс два ведра на коромысле и, казалось, не замечал ни холода, ни сырости. Агния узнала его сразу, хотя прошло несколько лет. Юрка Гвоздев.

Она смотрела на него, и глаза её не верили. Это был уже не тот чумазый мальчишка с разбитыми коленками и кулаками, сжатыми для драки. Перед ней стоял мужчина.

Высокий, широкий в плечах, с крепкой шеей и сильными руками, которые, казалось, могли согнуть подкову.

Форму он уже снял — был в простой рубахе навыпуск, в брюках, заправленных в сапоги, — но военная выправка осталась: спина прямая, плечи расправлены, шаг чеканный. Лицо его изменилось — острые мальчишеские черты стали мужскими, жёсткими, скулы обозначились резче, подбородок стал волевым.

Глаза — тёмные, глубокие, с прищуром, который появился, видно, от долгого смотрения вдаль. И губы — упрямо сжатые, как в детстве, когда он не хотел уступать.

Агния не могла отвести взгляда.

Он был красив — она видела это, хотя не хотела признаваться. Красив той мужественной, суровой красотой, которая не нуждается в словах. И от этой красоты ей стало вдруг не по себе — она почувствовала себя маленькой, грязной, некрасивой, с её веснушками, с её длинным лицом и мозолистыми руками.

Юрка подошёл ближе. Он заметил её, и в его глазах мелькнуло что-то — удивление, узнавание, а может, ирония.

Он замедлил шаг, остановился в трёх шагах от неё, поставил вёдра на землю — тяжело, с глухим стуком, — и громко, так, что эхо разнеслось по пустой улице, сказал:

— Здорово, соседка!

Голос его был низким, басовитым, с хрипотцой, и от этого голоса Агния вздрогнула.

Она не ожидала такого — что он её заметит, что он заговорит, что его голос прозвучит так властно и уверенно. Она вздрогнула и опустила глаза, как будто её застали за чем-то постыдным. В горле пересохло, и она не могла выдавить ни слова.

Она только буркнула что-то себе под нос — неразборчиво, тихо, — подхватила свои вёдра и быстро, почти бегом, пронеслась мимо него. Она слышала, как он засмеялся — коротко, удивлённо, — но не обернулась.

Она шла, глядя прямо перед собой, сжав зубы, чувствуя, как горит лицо, как колотится сердце в груди, как ноги подкашиваются от глупой, непонятной слабости.

Она прошла мимо его ведер, мимо его сапог, мимо его рук, которые так уверенно держали коромысло, и не остановилась.

Только когда она повернула к своей калитке и скрылась за забором, она позволила себе выдохнуть. Прислонилась спиной к шершавому дереву, закрыла глаза и замерла.

— Что это было? — прошептала она в пустоту.

— Что это было, Господи?

Она открыла глаза, посмотрела на свои руки. Они дрожали — крупно, мелко, как в лихорадке. Она сжала их в кулаки, чтобы унять дрожь.

Потом подошла к дому, поставила вёдра на крыльцо и села на ступеньку, не в силах идти дальше.

В голове у неё было пусто и шумно одновременно. Она пыталась вспомнить его лицо, его глаза, его голос — и всё это смешивалось в одно пятно.

Она злилась на себя за то, что испугалась, за то, что убежала, за то, что не нашла слов. Он ведь просто поздоровался, просто сказал «здорово, соседка» — чего же она так испугалась? Или не испугалась? Она сама не знала.

Она сидела на крыльце, глядя на свой двор. Куры копошились у сарая, Шарик лежал у калитки и вилял хвостом.

Всё было как всегда — привычно, однообразно, скучно. Но внутри неё что-то изменилось. Какая-то струна, которая не звучала много лет, вдруг натянулась и загудела — тонко, тревожно, как комариный писк в тишине.

— Агния, — сказала она себе строго. — Ты что, девка? Взрослая баба, а растерялась, как девчонка. Веди себя как следует.

Она поднялась, взяла вёдра, зашла в дом. Воды налила в большой чугун, поставила на печь.

Потом подошла к осколку зеркала, посмотрела на себя — и ей стало ещё хуже. Лицо было красное, взъерошенный, платок съехал набок, на щеке — грязная полоса от работы.

Она поправила платок, провела рукой по лицу, но краснота не уходила.

— Дура, — сказала она вслух. — Дура никчемная.

А за окном ветер поднялся, качнул ветви черёмухи, и по стеклу пробежал сухой лист. И в этом звуке ей послышался смех — низкий, хрипловатый, мужской. Она вздрогнула, обернулась, но никого не было.

Она достала хлеб, нарезала, намазала маслом и села за стол. Но есть не могла.

Всё валилось из рук. Вместо того чтобы работать, она сидела неподвижно и смотрела в стену, где висел образок Богородицы.

И в голове крутилась одна и та же мысль — глупая, навязчивая, как осенняя муха:

«Он на меня посмотрел. Он на меня посмотрел. Он увидел меня.»

И от этой мысли ей становилось то жарко, то холодно.

Она поднялась, решительно завязала платок потуже, надела рабочую рубаху и вышла в огород. Взяла лопату и принялась копать — яростно, зло, вгоняя лопату в землю так, чтобы искры летели.

Ей нужно было устать, чтобы голова перестала думать.

Она копала, пока спина не начала гудеть, пока в глазах не потемнело. И когда она, наконец, остановилась, переведя дух, она поняла, что всё равно видит перед собой его глаза — тёмные, с прищуром, чуть насмешливые.

— Господи, — прошептала она. — За что мне это ?

Она упала на колени прямо на сырую землю, закрыла лицо руками и замерла.

Слёз не было — они застряли где-то внутри, как камни в горле. Но она чувствовала, как что-то старое, похороненное, начинает шевелиться в груди — как семечко, которое проросло в морозную землю вопреки всему.

И она боялась этого ростка больше, чем одиночества.

А за забором, у калитки, стоял высокий мужчина в простой рубахе, смотрел на её спину, склонённую над землёй, и молчал.

Потом развернулся и ушёл, оставив только следы на глинистой дороге.

****

Ночь опустилась на деревню глухая и тёмная.

Луна висела низко и тускло, и её свет едва пробивался сквозь мутное стекло, оставляя на полу бледные, расплывчатые пятна. В избе было тихо — так тихо, что слышно было, как потрескивают дрова в печи да как за стеной возится мышь.

Агния сидела на лавке у окна, поджав ноги, и смотрела в темноту. Руки её лежали на коленях без дела — впервые за долгий день они не держали ни вил, ни грабель, только ведра.

Она устала до ломоты в костях, но спать не хотелось. Мысли её, как осенние листья, кружились в голове, не давая покоя.

Вся деревня спала, и только в её избе горел огонь — маленький, одинокий огонёк на пригорке. Она жила одна уже четвёртый год, и казалось, что одиночество въелось в стены, в половицы, в воздух, которым она дышала. Иногда по ночам она разговаривала с печью, с черёмухой, с портретом бабушки, который висел в красном углу.

Но сегодня она молчала. Сегодня внутри неё что-то всколыхнулось — боль, которую она прятала глубоко, в самом тёмном уголке души.

Она вспомнила его. Тот год, когда ей было восемнадцать. Тот год, когда она ещё верила, что может быть красивой.

Он приехал в деревню на лето — к дальним родственникам, которые жили на другом конце улицы. Ему было двадцать восемь, высокий, с тёмными, чуть насмешливыми глазами и мягкой улыбкой, от которой у неё перехватывало дыхание.

Она впервые увидела его у колодца, когда он подошёл за водой, и она стояла, как вкопанная, не в силах вымолвить ни слова.

Он посмотрел на неё, улыбнулся и сказал: «Здравствуй, красавица».

Она тогда чуть не упала в обморок. Красавица. Её, которую мальчишки дразнили с детства, которую бабы жалели за спиной, которую никто никогда не называл красивой.

Она покраснела до корней волос, опустила глаза и ничего не ответила. А он засмеялся — не зло, а как-то тепло, и сказал: «Молчишь? Ну ничего, я привык».

С того дня он стал её наваждением. Она находила тысячи поводов, чтобы пройти мимо его дома — то за водой, то за хлебом, то просто так. Он замечал её, подходил, заговаривал. Он называл её странной, необычной, говорил, что в ней есть что-то, чего нет у других.

А она слушала и таяла, как воск в горячей ладони.

Они встречались тайком — на краю леса, у старого моста, в поле, где пахло мятой и клевером. Он рассказывал ей о городе, о других странах, о книгах, которые она никогда не читала. Она слушала его, раскрыв рот, и в груди её росло что-то огромное, тёплое, похожее на счастье. Он целовал её руки — мозолистые, грубые, — и говорил, что они красивые, потому что они умеют работать.

Он обнимал её, и она чувствовала, как её худое тело замирает в его руках, и ей казалось, что она парит над землёй.

Она отдала ему всё — свою душу, своё доверие, свою наивную, почти детскую веру в то, что он её не бросит. Она думала, что это навсегда. Она уже рисовала в голове их жизнь: как они уедут в город, как у них будет дом, как она родит ему детей, как они будут жить долго и счастливо. Она не знала тогда, что мечты бывают обманчивыми.

Лето кончилось. Он уехал. Сказал, что напишет. Сказал, что заберёт её, как только устроится на новом месте. Сказал, чтобы она ждала. Она ждала. Сначала дни, потом недели, потом месяцы. Писем не было. Она дважды ездила в город, искала его, стояла у его дома, но никто не открывал. Соседи говорили, что он уехал в другой город, что он женился на богатой, что он забыл про деревенскую дуру.

Агния не могла поверить. Она сидела на своей кровати и смотрела в стену, не в силах ни есть, ни пить, ни плакать.

Внутри неё была пустота — огромная, зияющая, как колодец, в который упало всё. Она не могла понять, как можно было так с ней поступить. Зачем он говорил ей о любви? Зачем обещал?

Зачем целовал её руки, если собирался уехать и забыть?

Ответа не было. И она перестала искать.

Прошли годы. Она научилась жить без надежды. Она перестала смотреться в зеркало, перестала ждать чуда, перестала верить мужчинам.

Она стала той Агнией, которую все знали — молчаливой, замкнутой, некрасивой. Она ушла в работу, в землю, в скотину. Она решила, что любовь — это не для неё.

Что она создана для другого — для работы, для одиночества, для выживания.

И только ночами, когда луна светила в её окно, она позволяла себе вспоминать. Она закрывала глаза и видела его лицо — красивое, с насмешливыми глазами, с той улыбкой, которая обещала всё и ничего. Она чувствовала его руки на своих плечах, слышала его голос, который шептал ей слова, от которых она когда-то таяла.

Она не плакала — она выплакала все слёзы давно, в тот год, когда поняла, что он не вернётся. Она просто сидела, глядя на огонь, и в груди её копилась тихая, глухая боль, которую она носила в себе, как камень.

— Господи, — прошептала она в пустоту. — За что? За что мне всё это? Я же ничего плохого не делала. Я просто хотела любви. Как все.

Ветер вздохнул за окном, и сухой лист, оторвавшись от ветки, прилип к стеклу. Агния посмотрела на него — жёлтый, сморщенный, похожий на её душу. Она встала, подошла к окну, приложила ладонь к холодному стеклу. Лист лежал снаружи, и ей казалось, что он смотрит на неё.

— Я больше не буду ждать, — сказала она тихо. — Никого. Никогда.

Она вернулась к печи, подкинула дров, села на лавку. Огонь весело заплясал, отбрасывая на стены тени. Она смотрела на него и думала о том, что внутри неё больше нет той наивной девочки, которая верила каждому слову. Есть только она — женщина, которая научилась жить одна.

За окном луна скрылась за облаком, и в избе стало темнее. Агния закрыла глаза и почувствовала, как усталость накрывает её тёплой, тягучей волной. Она знала, что завтра будет новый день. Она встанет, накормит скотину, пойдёт в поле. Она будет работать, как работала всегда. И никто не узнает, что ночью она плакала о своей молодости, о своей глупости, о своей первой и последней любви.

Она легла на кровать, укрылась ватным одеялом и долго смотрела в потолок. Глаза её были сухими, но в груди всё ещё ныла та старая, знакомая боль. Она знала, что пройдёт время, и она научится жить с ней, как учатся жить с больной костью.

Но сейчас, в эту осеннюю ночь, она позволила себе быть слабой. Позволила себе плакать о том, что было — и о том, чего никогда не будет.

А за окном ветер срывал последние листья с черёмухи, и они кружились в воздухе, как письма, которые никто не прочитал.

Продолжение следует.

Глава 3