В семье Звягинцевых всё было хорошо. Настолько хорошо, что это даже начинало раздражать соседей по лестничной площадке. Иван Павлович Звягинцев, человек с лицом провинциального Наполеона и вечным запахом типографской краски на пальцах, приходил домой ровно в семь вечера, целовал жену в щеку и говорил:
- Ну что, орлы, как жизнь?
Жена, Серафима Петровна, женщина с крутыми боками и характером председателя колхоза, подавала на стол борщ такого цвета, что казалось, будто в кастрюле горит закат.
А потом родился сын.
Его назвали Петей. Петя был идеальным ребенком. Он ел кашу без единого каприза, спал по двенадцать часов и улыбался так искренне, что у Звягинцева сжималось сердце. Он носил сына на руках, тыкал его носом в глобус и говорил:
- Смотри, Петька, это Африка, там водятся носороги. А это наша квартира, тут водятся тараканы. Разница огромная.
Петю обожали все. Бабушки с обеих сторон, Людмила Сергеевна (мать Ивана) и Клавдия Матвеевна (мать Серафимы), устраивали соревнования, кто возьмет внука на выходные. Они дрались за него, как тигрицы за добычу, и увозили его на дачу, где он, по слухам, научился различать рассаду помидоров от рассады баклажанов в возрасте восьми месяцев.
Иван Павлович был счастлив. Он даже купил фотоаппарат и каждый вечер снимал Петю в разных позах: Петя в тазу, Петя на горшке, Петя с книжкой. Фотоальбом рос не по дням, а по часам, и в нем уже намечалась отдельная глава «Петя и природа».
Но счастье, как известно, вещь капризная, оно любит ходить на цыпочках и внезапно исчезать в неизвестном направлении, оставляя после себя лишь пустоту и недоумение.
Когда Пете исполнилось два года, Серафима Петровна заявила:
— Иван, я хочу девочку, доченьку.
Иван Павлович, который в этот момент чинил утюг и держал в зубах отвертку, поперхнулся и произнес:
— Девочку? Так у нас же есть Петя.
Но Серафима была непреклонна. Она говорила о девочке с так, будто речь шла о покупке нового сервиза. И Звягинцев сдался.
Девочка родилась в марте, когда за окном хлестал ледяной дождь, а в роддоме сломалась система отопления. Ее назвали Аглаей.
— Аглая, — благоговейно произнес Иван Павлович, рассматривая красный сморщенный комочек. — Это же звучит как имя императрицы, нашей принцессы.
Первые месяцы Аглая была похожа на всех младенцев: она ела, спала и кричала. Но ровно к году что-то пошло не так.
Сначала это заметила Серафима.
— Иван, — сказала она однажды утром, когда он брился перед зеркалом, — она странно смотрит, мимо меня, как будто я стеклянная.
Иван обернулся, вытирая пену. Аглая сидела на ковре и смотрела куда-то в район люстры, при этом её левая ручка дергалась в такт неведомому оркестру.
— Ерунда, — сказал он, пряча беспокойство за иронией. — Просто она созерцает высшие сферы. Может, она станет поэтессой или экстрасенсом. Это сейчас выгодно.
Но Серафима не унималась, потащила Аглаю по врачам. Это был изнурительный марафон, достойный описания в спортивных хрониках. Неврологи в очках с толстыми стеклами пожимали плечами, педиатры разводили руками, а один старый профессор, похожий на филина, долго смотрел на девочку и, наконец, изрек:
— Коллеги, это диагноз.
Диагноз был длинный, как список депутатов Государственной Думы, и заканчивался страшным словом «инвалидность».
Мир Звягинцевых рухнул. Он рухнул не с грохотом, а с тихим, противным скрипом, как рассыхающийся паркет.
Серафима Петровна, которая планировала выйти на работу в управление домов, осталась дома. Она объявила что посвятит себя детям, но на самом деле - одной Аглае. Петя, который раньше был центром Вселенной, вдруг стал спутником Юпитера. Его отодвинули на второй план, но он, обладая редким чувством такта, не обижался, просто молча читал книжки и изредка подходил к сестре, показывая ей картинки.
Иван Павлович первое время героически пытался сохранить лицо.
— Ничего, бывает, у нас крепкая семья. Мы справимся.
Но он не справлялся.
Проблема заключалась в том, что Аглая кричала.
Она кричала утром, когда Звягинцев пытался выпить свой утренний кофе, надевая ботинки. Она кричала днем, когда он пытался пообедать принесенным из столовой котлетой. Она кричала вечером, заглушая голос диктора по телевизору, и, что самое ужасное, она кричала ночью.
Ночной крик Аглаи был особого рода. Это был не плач младенца, требующего еды. Это был вопль абстрактной души, которой казалось, что вселенная слишком тесна. Звук был такой силы, что у соседей сверху, пенсионеров, от испуга останавливались часы.
Иван Павлович пытался сохранять спокойствие. Он сидел в кресле, сжимая в руках газету, и ждал, пока крик стихнет, но крик не стихал, а нарастал, превращаясь в сирену.
Тогда Звягинцев начал искать спасение.
— Серафима, — шептал он в темноте, когда Аглая, наконец, замолкала, чтобы набрать воздуха для нового захода, — может, вызвать врача? Может, ей дать что-то успокоительное?
— Она инвалид, Иван, — шипела в ответ Серафима. — Её нельзя просто так пичкать таблетками, у неё особый организм.
— У неё, — цедил он сквозь зубы, — особые легкие. Её крик слышно на соседней улице. Я уже слышал, как кондуктор в трамвае спрашивал пассажиров: «Кто у нас сегодня с утра так орет?». Мне стыдно смотреть соседям в глаза, двое в подъезде уже съехали жить на дачу, трое не здороваются и смотрят недобро, а баба Клава вообще заявила, что для таких детей есть специализированные интернаты. И их там лечат, и все окружающие могут жить полноценно, спать по ночам.
Серафима бросала на него испепеляющий взгляд, полный обиды и материнского героизма.
— Ты не понимаешь, ты целый день на работе. Мне нужна помощь, и все наладится.
— Я предлагал, — устало парировал Иван. — Я предлагал нанять няню, профессиональную, с медицинским образованием. Мы могли бы взять кредит. Дом построить, в конце концов, со звукоизоляцией.
При этих словах Серафима вскакивала с кровати, её крутые бока сотрясались от возмущения.
— Какую няню? Ты хочешь, чтобы чужой человек прикасался к моей дочери? Чтобы он смотрел на неё с жалостью? Я мать! Я рожала её! Никто не будет сидеть с моим ребенком, кроме меня.
Иван Павлович опускал голову. Он знал, что спорить с женой в таком состоянии бесполезно. Это было все равно что спорить с паровозом: он всё равно поедет по рельсам и будет гудеть, даже если рельсы кончатся обрывом.
Он попытался привлечь бабушек. Но бабушки, Людмила Сергеевна и Клавдия Матвеевна, две опытные дамы, мгновенно перестроили свои планы.
— Иван, сынок, — говорила мать, — мы с Петей посидим. Петю хоть на неделю заберем, он у нас золото. А Аглаю... ну, мы не специалисты. У отца сердце слабое, я с давлением. Нам такой стресс ни к чему.
Клавдия Матвеевна отвечала Серафиме в том же духе, добавляя характерное:
— Дочка, Аглая - это сложно. Постоянный крик я долго нее выдерживаю.
Они брали Петю. Петя, тихий и умный мальчик, паковал свой рюкзачок с книжками и уходил к бабушкам с радостью, а Аглая оставалась и кричала.
И тогда Иван Павлович Звягинцев совершил поступок, который в глазах его жены был равносилен предательству: перестал ночевать дома.
Вначале он задерживался на работе, сидел в пустом цехе, слушая, как гудит оборудование, и думал о том, что этот гул - самая прекрасная музыка на свете, потому что он однообразен и не пронзает мозг раскаленным гвоздем. Потом он ехал к своим родителям.
Мать встречала его с укоризной:
— Иван, ты же мужчина, должен быть сильным, помогать жене с больным ребенокм дома.
— Мама, — отвечал он, падая на диван и засыпая раньше, чем его голова касалась подушки, — дома я был, но дома я не спал. А завтра у меня смена. Если я не высплюсь, я упаду лицом в компьютер и меня уволят.
Он спал у родителей в бывшей своей комнате, среди детских фотографий и стопки журналов «Наука и жизнь», и спал так крепко, что даже не слышал, как у соседей лает собака.
Утром он ехал на работу с ощущением, что выспался, и впервые за долгое время чувствовал себя человеком.
Но вечером его ждал телефонный звонок от Серфимы.
— Иван, — рыдала она в трубку, — это издевательство, ты оставил меня одну. Ты сбегаешь от своей дочери. Как ты можешь? Я тоже человек, у меня тоже нервная система. Аглая не дает мне жить, кричит.
Иван Павлович зажмурился. В ухе звенело от крика жены, который был почти таким же пронзительным, как крик дочери.
— Серафима, — сказал он медленно, подбирая слова,— я предлагал нанять помощницу, предлагал даже твою подругу Зинаиду, которая работает в санатории и знает, как обращаться с... с особенными детьми.
В трубке повисла тишина, а затем раздался взрыв.
— Зинаиду? — завопила Серафима. — Ты предлагаешь мне Зинаиду, которая все всем рассказывает, которая редкостная болтушка? Нет, я не отдам Аглаю никому! Я мать, и знаю, что для нее лучше.
Она говорила это так убежденно, так пафосно, что Иван Павлович почти поверил. Почти. Но в его голове, освежая мозг, как глоток нарзана, всплыл образ квартиры, Серафимы, уставшей, с растрепанными волосами, которая стоит над кроваткой и кричит:
- Замолчи! Да замолчи же ты.
Всплыл образ Аглаи, который не мог говорить, но мог кричать так, что дрожали стекла.
Он вспомнил, как неделю назад пришел домой, думая, что жена справилась. Он купил ей цветы, вошел в квартиру. Аглая кричала. Серафима сидела на кухне, посмотрела на него глазами, полными безнадежности.
— Ты меня не слышишь, — кричала она сейчас в телефон. — Ты думаешь только о себе, не хочешь помочь. Ты просто хочешь откупиться нянькой, деньгами. А мне нужен муж, мне нужен ты!
Звягинцев вздохнул и подумал:
- Какая же это счастливая семья?
Он уже открыл рот, чтобы сказать что-то стандартное, успокаивающее, как вдруг за его спиной, в прихожей, послышался топот. Это прибежал Петя, который так же фактически жил у бабушек.
Петя посмотрел на отца, на трубку в его руке, откуда доносились всхлипы, и сказал тихим голосом:
— Папа, а можно я у бабушек буду жить или с тобой на работе? Там тише, чем дома.
Иван Павлович прикрыл трубку ладонью, губы его дрогнули. Он был готов сорваться, готов ответить жене что-то резкое, но Петя стоял перед ним, маленький, мудрый, и ждал ответа на свой тихий вопрос...
Иван Павлович Звягинцев сидел в кабинете и смотрел на телефон. Аппарат был черный, тяжелый, советской закалки, и молчал с таким видом, будто знал о Звягинцеве всё и осуждал его.
Он не чувствовал раскаяния, это было странно. По всем законам жанра, по канонам советской морали и пинкертоновских романов, он должен был терзаться, рвать на себе волосы и пить литрами. Но вместо терзаний он ощущал лишь глухую, тяжелую усталость.
Он встретил её случайно, в бухгалтерии, куда его отправили сдавать авансовый отчет. Её звали Елена Сергеевна. Она была тихой и спокойной, как поверхность пруда в безветренный день, говорила негромко, передвигалась бесшумно, а когда перебирала бумаги, слышен был только шелест, мягкий, убаюкивающий, совсем не похожий на крик.
— Иван Павлович, — говорила она, поправляя очки, — у вас тут накладная не сходится. Вы вчера, наверное, устали.
И он вдруг понял, что это именно то, чего ему не хватало, тихого шелеста. И чтобы никто не кричал.
Они пили чай в бухгалтерии, в перерывах между работой. Она рассказывала о своих кошках, о том, как выращивает на подоконнике герань, и о том, что любит смотреть старые фильмы, где все говорят тихо.
— У нас в квартире, — сказал он как-то, — шумно, очень шумно.
Она не стала расспрашивать, просто кивнула и пододвинула ему пирожок с капустой.