Шкатулка была пуста. Я провела пальцем по бархатной подкладке, где ещё оставался слабый след от овальной застёжки, и замок щёлкнул, закрываясь, будто прятал то, чего уже не было.
Мамина брошь лежала здесь ещё в прошлый четверг. Серебряная, с мутным аквамарином, некрасивая по нынешним меркам, из тех, что сейчас называют «бабушкина бижутерия». Но мама носила её на каждый день рождения, пристёгивая к воротнику синего платья, и после похорон я забрала только её. Всё остальное раздала.
Я знала, кто взял. И знала, когда скажу об этом вслух.
***
Элла приезжала раз в две недели. Всегда без предупреждения, всегда с пакетом черешни или банкой варенья из крыжовника, которое никто в нашей семье не ел. Обнимала меня в прихожей долго, по-родственному, прижимая к широким плечам так, что дышать становилось трудно. А от неё пахло сладкими духами, терпкими, как забродивший компот.
– Ну что ты, мила-ая, – тянула она, оглядывая коридор. – Давно не виделись.
– Пять дней назад виделись, Элла.
– Ну вот, а кажется – месяц! Генуля, чайник поставь!
И Геннадий ставил. При сестре он оживал, доставал из холодильника нарезку, шутил про погоду и про пробки, суетился вокруг стола, переставляя чашки, хотя они и так стояли правильно. При мне мог молчать весь вечер, уткнувшись в телефон. А при Элле становился говорливым и быстрым, словно ждал одобрения, которое я ему дать не могла.
Каштановые волосы до лопаток, золотые серьги-кольца, широкие плечи. Она заполняла собой любую комнату, в которую входила, и вещи вокруг неё как будто немного сдвигались. Потому что сдвигались они в её сумку.
А первые пропажи я не заметила. Полотенце из ванной, набор пилок для ногтей, пакетик шафрана, который я привезла из отпуска. Мелочи. И я списывала это на собственную рассеянность, на уборку, на то, что вещи иногда просто исчезают из квартиры, как носки из стиральной машины. Правда, носки хотя бы возвращаются.
Потом пропала фарфоровая сахарница. Белая, с голубыми цветами по краю, она стояла на верхней полке буфета, за стопкой тарелок для гостей. Я полезла за ней перед приходом подруги и нашла пустое место. Пыль вокруг лежала ровным слоем, а на месте сахарницы осталось чистое кольцо, будто там выросло и исчезло маленькое дерево.
*Может, я сама убрала и забыла.*
***
Серебряную ложку из набора свекрови я искала два дня. Перевернула кухню, проверила ящики в коридоре, заглянула в кладовку, где хранились старые банки и сломанный утюг. Набор был полный – шесть ложек в бархатной коробке, каждая в своём гнезде. А теперь пять.
Элла приезжала в субботу. Ложку я видела в пятницу вечером, перекладывая столовые приборы после ужина.
Я села за стол и долго смотрела на пустое гнездо в коробке, обтянутое тёмно-синим бархатом. Потом на календарь, висевший на стене рядом с холодильником. Суббота – визит. Воскресенье – пропажа.
Совпадение.
Вечером я дождалась, когда Геннадий сядет резать хлеб, потому что разговаривать с ним лучше всего, когда руки заняты.
– У нас ложка пропала. Серебряная, из маминого набора.
Он тёр переносицу и не поднимал глаз.
– Может, закатилась куда-нибудь.
– Серебряная ложка закатилась под диван. Сама.
– Ну не Элла же взяла, – он снял очки и протёр их краем футболки, разглядывая стёкла на свет. – Это моя сестра, Вер. Она не стала бы.
– А кто стал бы?
Но он уже надел очки и вернулся к хлебу.
Чай в моей кружке остыл. Я сделала глоток – горький, без сахара – и поставила кружку на край стола, точно на кольцо, оставшееся от горячего. Не стала бы. Конечно. Родные люди не воруют, а берут без спроса. Разница, видимо, в букете на пороге.
Край фартука оказался в кулаке. Я разжала пальцы по одному, медленно, чтобы он не заметил, и убрала руки под стол.
***
Тетрадку я купила на следующий день. Тонкую, в клетку, с зелёной обложкой. Не записную книжку, не блокнот с мотивирующей надписью, а обычную школьную тетрадь за двадцать рублей. Потому что бухгалтерию нужно вести просто.
На первой странице написала дату, название предмета и примерную стоимость. Почерк был ровный. Рука не дрожала.
Перед каждым визитом Эллы я фотографировала полки. Буфет, книжный шкаф, тумбочку в спальне, ящик с постельным бельём, даже подоконник, где стояла глиняная кошка из Суздаля. А после визита обходила квартиру снова и сверяла фотографии, увеличивая их на экране телефона.
Список рос.
Четвёртая строчка: шёлковый платок из Турции. Пятая: книга с автографом, подаренная подругой на сорокалетие. Восьмая: маленькая иконка в серебряном окладе, стоявшая на полке за фотографиями, почти невидимая, если не знать, что она там есть. И двенадцатая: набор кухонных полотенец, новый, в целлофановой упаковке.
Элла приходила, обнимала, пила чай с печеньем.
– Верочка, ты похудела, – говорила она, разглядывая меня с интересом, который легко можно было принять за заботу. – Нельзя так. Генуля, ты следишь за женой?
– Угу, – отвечал он из-за ноутбука.
– А платочек тот турецкий куда дела? Красивый был, с кистями.
– Не помню, – говорила я и улыбалась. – Наверное, где-то лежит.
И подливала ей заварку. И следила за тем, как её глаза скользят по полкам, задерживаясь на предметах, будто она прицеливалась к следующей добыче.
После каждого визита в квартире оставался запах чужих духов. Сладкий, навязчивый, он держался на шарфе, на спинке стула, на дверной ручке, как метка. Я открывала все окна и ждала, пока выветрится.
Четыре месяца. Четырнадцать пунктов в тетрадке. Каждый с фотографией «до» и «после».
Геннадий ничего не замечал. Или не хотел замечать, что проще.
– Мы же родные, – сказала она однажды, принимая из моих рук чашку. Золотые серьги качнулись. – Одна семья.
Я кивнула и щёлкнула колпачком ручки у себя в кармане. А вечером вписала в тетрадку четырнадцатую строчку: мамина брошь, серебро, аквамарин.
***
День рождения Геннадия выпал на субботу. Я готовила два дня: резала салаты, запекала мясо, вытащила из морозилки вишню для пирога. Квартира пахла жареным луком и чем-то сладким от теста.
Пришли его друзья с работы, тётя Зоя из Подольска в новом жакете, сосед Борис, с которым он каждое лето ходил на рыбалку.
Элла явилась последней. Вошла с подарком в блестящем пакете, обняла брата, поцеловала в обе щёки, оставив следы помады.
– Генуля, с днём рождения! Такой мужчина, а скромничаешь!
Она села справа от брата, напротив меня. Поправила серьги. Положила салфетку на колени.
Я дождалась, пока все наполнят тарелки. Пока тётя Зоя произнесёт тост, длинный и путаный, со слезой. Пока зазвенят рюмки и кто-то скажет «горько» по привычке, хотя мы были женаты восемнадцать лет. Бокал вина стоял рядом с моей тарелкой нетронутый.
Потом я встала. Горло пересохло, и я взяла стакан воды, отпила и поставила обратно, чтобы руки были свободны. Тетрадка лежала в кармане фартука. Я достала её двумя пальцами и положила на скатерть рядом с салатницей. Зелёная обложка на белой ткани.
– Я хочу кое-что сказать, – голос не дрожал, но звучал тише обычного.
Геннадий поднял голову. Вилка стукнула о край тарелки.
– Вер, может, потом?
– Потом не получится.
Я открыла тетрадку и стала читать, как читают накладную при инвентаризации. Ровно, без выражения.
– Полотенце махровое, бежевое. Двенадцатое февраля. Набор для маникюра, четыре предмета. Двадцать шестое февраля. Фарфоровая сахарница с голубыми цветами.
Перевернула страницу.
– Серебряная ложка из набора. Книга с автографом. Шёлковый платок. Иконка в серебряном окладе.
За столом стало тихо. Тётя Зоя положила вилку и сложила руки, как складывают в церкви. Борис уставился в свой бокал.
– Четырнадцать предметов за четыре месяца, – я закрыла тетрадку. – Фотографии полок до и после каждого визита – у меня в телефоне. С датами. Кто хочет – покажу.
Тетрадка осталась лежать на скатерти.
Элла сидела неподвижно. Серьги не качались. Руки лежали по обе стороны от тарелки, крупные, с коротко стрижеными ногтями.
– Мы же родные, – сказала я. – Одна семья. Ты ведь сама так говорила.
Геннадий снял очки, потёр переносицу и замер с очками в руке, не зная, куда их деть. Но на этот раз он не сказал «ну ладно» и не пробормотал «потом поговорим». Молчал. И его молчание было громче любого тоста.
– Элла, ты ничего не хочешь сказать? – спросила тётя Зоя, и голос у неё был такой, каким разговаривают с провинившимися детьми.
Элла встала, взяла сумку со спинки стула и пошла к двери. Без объяснений, без слёз, без хлопка. Каблуки простучали по коридору, и замок щёлкнул.
А тётя Зоя тихо кашлянула. Кто-то потянулся за хлебом.
***
Вечером я вымыла посуду, убрала со стола и протёрла скатерть. На ней осталось пятно от вина, которое кто-то пролил. Геннадий сидел в комнате. Не спрашивал, не оправдывался, не звонил сестре. Просто смотрел в стену, будто впервые увидел обои.
Я достала шкатулку. Открыла. Бархатная подкладка, пустое гнездо, где три месяца назад лежала мамина брошь. Она не вернётся. Я это понимала.
Но я не для этого вела тетрадку.
Из ящика комода я вытащила фотографию: мы с мамой на её последнем дне рождения. Синее платье, брошь с аквамарином на воротнике. Она щурится от июньского солнца и смеётся, потому что отец за кадром сказал что-то смешное, а я так и не узнала что.
Я положила фотографию в шкатулку. Провела пальцем по маминому лицу и закрыла крышку.
Замок щёлкнул. Тот же звук, что и утром. Но теперь внутри было не пусто.
Из этого дома больше ничего не пропадёт.